«Когда мы были на войне…» Эссе и статьи о стихах, песнях, прозе и кино Великой Победы

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Безоговорочно согласимся с В. Корниловым вот в чём: «Поэты куда и талантливее, и мужественнее Исаковского таких стихов не написали».

А медаль «За взятие Будапешта» стала одним из символов той войны, в немалой степени благодаря песне Исаковского и Блантера. Случайно ли фронтовик Исаковский сделал акцент на этой медали? Повторим: наверняка на груди у бойца были и иные награды. Эту медаль получили 350 000 героев, которые провели самый кровавый в истории Второй мировой войны штурм города: с 29 октября 1944-го по 13 февраля 1945 г. Будапештская операция стала не только самой долгой, но и третьей по потерям после Восточно-Прусской и Берлинской. Советская армия потеряла в ней 320 000 человек, 1766 танков и самоходных артиллерийских установок. Потери могли быть намного меньшими, но Сталин накануне 29 октября отдал по телефону приказ Малиновскому немедленно начать наступление на Будапешт и взять его к 7 ноября. Маршал попросил на отдых измотанной армии 5 дней, но Верховный швырнул трубку. Как и предполагал командующий фронтом, с ходу взять город не удалось, операция затянулась.

Теперь на московском Арбате и на Андреевском спуске в Киеве медаль «За взятие Будапешта» продают за 30 долларов США. Что ж, роковое новозаветное число не меняется вовеки: тридцать сребреников.

Эпилог и посвящение

Однако кесарю – кесарево, иуде – иудино, а нам – оставаться с теми, для кого слова «Великая Отечественная война» являются не пустым звуком, у кого песня «Враги сожгли родную хату» неизменно вызывает те самые в горле «комья».

Это небольшое эссе посвящаю памяти своего отца, Минакова Александра Тихоновича, встретившего немецкую оккупацию в Харькове двенадцатилетним мальчишкой, пережившего её, включая оба освобождения, в четырнадцать лет пошедшего рабочим на вагоноремонтный завод (ХВРЗ, в 1944-м) и не дожившего трёх месяцев до 60-летия Победы.

9 апреля 2005 г., суббота поминовения усопших, день 60-летия взятия Кёнигсберга

«Что ты заводишь песню военну…»
Образ снегиря в русской поэзии – от Державина до наших дней

I

Стихотворения «Снигирь» Гавриила Державина (1800), «На смерть Жукова» Иосифа Бродского (1974) и «Военная песня» Семёна Липкина (1981) при внимательном вчитывании представляются своеобразным лиро-эпическим триптихом, созданным провиденциально, cловно одним автором. Эпическая чаша весов частично перевешивает у Державина, равновесно замирает у Бродского и уступает лирически-мифологической у Липкина.

Узы, идущие от второго сочинения к первому (от Бродского к Державину), уже неоднократно обсуждались исследователями. Соотнесённость третьего с первым, предъявленная Липкиным в виде эпиграфа из Державина, видна, хотя о ней, быть может, ещё не говорилось. Кажется очевидной и связь стихотворений Липкина и Бродского. Хотя бы и опосредованная – через Державина.

Временная даль от (или до) первого текста такова, что вторая и третья даты, кажется, сливаются в одну.

1. ГАВРИИЛ ДЕРЖАВИН. «СНИГИРЬ»
 
Что ты заводишь песню военну
Флейте подобно, милый Снигирь?
С кем мы пойдём войной на Гиену?
Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?
Сильный где, храбрый, быстрый Суворов?
Северны громы в гробе лежат.
 
 
Кто перед ратью будет, пылая,
Ездить на кляче, есть сухари;
В стуже и в зное меч закаляя,
Спать на соломе, бдеть до зари;
Тысячи воинств, стен и затворов,
С горстью россиян всё побеждать?
 
 
Быть везде первым в мужестве строгом;
Шутками зависть, злобу штыком,
Рок низлагать молитвой и Богом;
Скиптры давая, зваться рабом;
Доблестей быв страдалец единых,
Жить для царей, себя изнурять?
 
 
Нет теперь мужа в свете столь славна.
Полно петь песню военну, Снигирь!
Бранна музыка днесь не забавна,
Слышен отвсюду томный вой лир;
Львиного сердца, крыльев орлиных
Нет уже с нами! – что воевать?
 
2. ИОСИФ БРОДСКИЙ. «НА СМЕРТЬ ЖУКОВА»
 
Вижу колонны замерших внуков,
гроб на лафете, лошади круп.
Ветер сюда не доносит мне звуков
русских военных плачущих труб.
Вижу в регалии убранный труп:
в смерть уезжает пламенный Жуков.
 
 
Сколько он пролил крови солдатской
в землю чужую! Что ж, горевал?
Вспомнил ли их, умирающий в штатской
белой кровати? Полный провал.
Что ж он ответит, встретившись в адской
области с ними? «Я воевал».
 
 
К правому делу Жуков десницы
больше уже не приложит в бою.
Спи! У истории русской страницы
хватит для тех, кто в пехотном строю
смело входили в чужие столицы,
но возвращались в страхе в свою.
 
 
Маршал! поглотит алчная Лета
эти слова и твои прахоря.
Всё же прими их – жалкая лепта
родину спасшему, вслух говоря.
Бей, барабан, и, военная флейта,
громко свисти на манер снегиря.
 
3. СЕМЁН ЛИПКИН. «ВОЕННАЯ ПЕСНЯ»

Что ты заводишь песню военну…

Державин
 
Серое небо. Травы сырые.
В яме икона панны Марии.
Враг отступает. Мы победили.
Думать не надо. Плакать нельзя.
Мёртвый ягнёнок. Мёртвые хаты.
Между развалин – наши солдаты.
В лагере пусто. Печи остыли.
Думать не надо. Плакать нельзя.
 
 
Страшно, ей-богу, там, за фольварком.
Хлопцы, разлейте старку по чаркам,
Скоро в дорогу. Скоро награда.
А до парада плакать нельзя.
 
 
В полураскрытом чреве вагона –
Детское тельце. Круг патефона.
Видимо, ветер вертит пластинку.
Слушать нет силы. Плакать нельзя.
 
 
В лагере смерти печи остыли.
Крутится песня. Мы победили.
Мама, закутай дочку в простынку.
Пой, балалайка, плакать нельзя.
 

       Можно сказать, что все три сочинения – эпитафического характера. Только первые два – персонифицированы в полководцах, а третье, липкинское, – а-персонифицировано в сонме безвинно убиенных жертв. Персонификация у Липкина если и происходит, то в предпоследней строке: «Мама, закутай дочку в простынку». Причём есть твёрдое подозрение, что дочка мертва. Ведь в начале строфы: «В полураскрытом чреве вагона – / Детское тельце…». Иррационален призыв закутать неживое тельце, словно согревая его, укрывая от холода; или как раз таки логика понятна – прикрыть мёртвое тело.

Несомненна связь второго текста с первым (проявлена и в одинаковости поэтического метра, в шестистрочности строф, хотя принципы рифмовки здесь разные). Проявлена она и прямым отсылом у Бродского в финале: «…военная флейта, громко свисти на манер снегиря».

М. Крепс в книге «О поэзии Иосифа Бродского» замечает, что Бродский в этом стихотворении очень близко подходит к имитации державинского паузированного дактиля.

Интересное наблюдение находим в статье «Шевченковский стих» «Поэтического словаря» А. П. Квятковского. Исследователь указывает: дактиль у Шевченко – паузированный; в нижеследующем примере третья строка содержит одну стопу и четвёртая строка – две стопы инверсированного ритма:

 
Сонце заходить, гори чорнiють,
Пташечка тихне, поле нiмiє,
Радiють люди, що одпочинуть,
А я дивлюся… i серцем лину
В темный садочок на Украïну…
 

Подобным паузированным дактилем написано знаменитое стихотворение Г. Державина «Что ты заводишь песню военну». Конец цитаты.

В ностальгических строках малоросса Т. Шевченко, cосланного тогда, в 1847-м, во солдаты в Орскую крепость Оренбургского отдельного корпуса, мы не только обнаруживаем пташечку, но и слышим знакомый метр, эхом отозвавшийся в строках С. Липкина.

Ключевыми у Державина и Бродского являются общие слова: военная, флейта, снегирь.

Адресатами обоих сочинений являются крупнейшие русские военачальники последней четверти тысячелетия – Суворов и Жуков. Можно было бы обоих назвать генералиссимусами. По известным причинам Жуков формально не получил этого звания, хотя в народной памяти и понимании таковым является.

Исследователь из Саратова В. Скобелев в статье 1999 года «“На смерть Жукова” И. Бродского и “Снигирь” Г. Державина (к изучению поэтики пародического использования)» замечает: «Державин … не говорит об опале ни слова. Однако те, кому был адресован “Снигирь”, знали это и без прямых напоминаний. Для читателя конца XVIII – начала XIX столетия не было секретом то обстоятельство, что Суворов не раз отстранялся от дел и должен был поселиться в одном из своих имений, как не были секретом и суворовские чудачества, которые воспринимались как проявления гениального юродства, позволявшего военному человеку в условиях абсолютистской монархической власти сохранять собственное достоинство. И когда Державин говорит о некоторых бытовых привычках своего героя (“…ездить на кляче, есть сухари, …спать на соломе…”, у Бродского, соответственно, маршальские сапоги названы «прахорями»), он, по сути дела, с одной стороны, говорит о трудностях военного быта, которые делил с солдатами их военачальник, а с другой стороны, намекает, и весьма определённо, на те особенности, которые выделяли Суворова по отношению и к придворному этикету, и к нравам, господствовавшим в генеральской среде по отношению к людям его круга. При такой ситуации намекать на опалу не было нужды – читатель всё понимал и без намёков».

Поэт И. Котельников обращает внимание, что кроме прочей символики, обнаруженной литературоведами в стихах Державина и Бродского, нужно иметь в виду: в славянских верованиях образ птицы несёт в себе образ души. В некотором смысле державинский «Снигирь» (с заглавной буквы!), эта зимняя, снежная птичка, которая «заводит песнь военну», являет собой и душу Суворова. В стихах Державина, в отличие от Бродского, нет упоминания античной символики (весьма глубоко и прочно вживлённой в существо русской поэзии) и соотнесённости с древнеримскими персоналиями. Котельников пишет: «Для Державина Суворов – “вождь” и “богатырь” россиян. После его смерти “с кем мы пойдём войной на Гиену?” Выходит – не с кем. Заметьте – войной на Гиену. Не больше и не меньше. Каков масштаб! Вот она – смыслообразующая сила русской поэзии…»

 

Стихотворение Бродского с горькой трезвостью, взысканием, но, как нам видится, и с состраданием говорит о величии и трагедии полководца, который был вынужден посылать миллионы жизней на гибель. Автор очевидно терзается: мучила ли эта проблема маршала так же, как его самого, а также продолжает ли она мучить военачальника там, в инобытии.

Есть ли общность третьего текста со вторым, появившимся на свет семью годами ранее? Прежде всего, она видна в повелительном наклонении – в последних предложениях обоих сочинений.

Бродский: «Бей, барабан, и, военная флейта, / громко свисти на манер снегиря».

Липкин: «Пой, балалайка, плакать нельзя». Это почти цитата, или даже межавторская, межтекстовая анафорическая рифма: «Бей, барабан, и» и «Пой, балалайка». Последующий автор подхватывает звук предыдущего (благо, они соседствуют в истории и географии), но, как свойственно умному эху, преображает его.

У Державина – призыв замолчать: «Полно петь песню военну, Снигирь!» (поскольку «Бранна музыка днесь не забавна»). У Бродского последнему назиданию предшествует обращение к маршалу Жукову – «всё же, прими их…», а затем следуют два призыва-обращения: маршалу – «Спи!», и к музыке: «Бей, барабан, и, военная флейта, / громко свисти на манер снегиря».

Два адресата в финале и у Липкина, но здесь – принципиально иной человеческий адресат, хотя тоже с повелительным наклонением: «Мама, закутай дочку в простынку…». Это предшествует последнему назиданию: «Пой, балалайка, плакать нельзя».

У Липкина это уже фактически не «военна», как нарочито (и, пожалуй, саркастично) продекларировано в названии, а послевоенная песня. Песня страха и скорби, звучащая меж победой и парадом. Державинский эпиграф звучит в устах липкинского лирического героя как ещё более горький (чем у Державина – снегирю) упрёк: «Что ты заводишь песню военну»?

Надрыв усиливается по нарастающей – от первого текста к третьему.

В первом он или не слышен вообще, или аристократически сокрыт. Во втором, возможно, по причине близости обстоятельств, появляется – если не надрыв, то уже, так сказать, горькая мысль. Читать третье стихотворение затруднительно – сколько его ни перечитывай, привыкнуть к нему невозможно, начинают удушать слёзы. Воистину: «Слушать нет силы…»

Быть может, оно и не предназначается для чтения.

Но тогда – для чего?

Может, это поминальная молитва плакальщика?

Молитва, где всё-таки поминаются все – и свои невинно убиенные, и чужие, «прусские парни» («Где эти парни? Думать не надо».)

Богоматерь у Липкина названа «панной Марией» – действие происходит в Польше. Географическую подсказку даёт и «старка». Спустя три с половиной десятилетия после войны автор рисует умозрительный, мифический смертный пейзаж – увиденный, по его представлению, солдатом-освободителем в польских лагерях смерти и в пространстве возле.

По мере чтения у нас возникает постоянное ощущение подспудного угадывания мелодии. Где-то мы её, кажется, слышали. Какую пластинку герою стихотворения и читателю вертит ветер? Только последняя строка, пожалуй, явственно говорит, что речь идёт об известной еврейской песне «Тум-балалайке» (по мнению некоторых исследователей, она впервые опубликована в 1940 г. в США). Стихотворение Липкина – в том же размере, что и припев из песни.

 
Tumbala, tumbala, tum balalayke,
Tumbala, tumbala, shpil balalayke,
Tum balalayke, shpil balalayke,
Tum balalayke, freylekh zol zayn.
 

Существует перевод последних двух строк, сильно корреспондируюший с липкинским «пой, балалайка, плакать нельзя» (и снова возникает космическое ауканье, рифмуются слова из разных текстов – «zol zayn» с «нельзя»):

 
Тум-балалайка, сердцу сыграй-ка,
Пусть веселится вместе с тобой!
 

Хотя и смерть «прусских парней», повторимся, не осталась без внимания у Липкина, весь этот двухсотлетний разговор троих заканчивается переводом центра внимания с персоны, с военачальника (по воле которого тысячи или миллионы шли на смерть) – на кончину ребёнка.

М. Крепс пишет: «Знаменательно, что полководец встретится со своими солдатами в аду, так как все они нарушили заповедь “не убий”, а также и то, что маршал, как и другие полководцы всех времён и народов, не почувствует раскаяния в совершенных действиях и никогда не признает себя военным преступником. Его оправданием всегда будет то, что он был подневольным».

Нам же кажется уязвимой позиция И. Бродского, употребившего оборот «в области адской». С чего это стихотворец взял, что защитники Отечества встречаются в аду? Православная традиция (и не только она) полагает, что души воинов, принявших смерть «за други своя», за Родину, сразу попадают на Небеса, к Престолу Божию.

Читателю в этих строках Бродского слышны в авторской интонации хоть и сострадание поэта к полководцу, но и осуждение. Или, как минимум, непонимание. Однако слова «к правому делу» и «родину спасшему, вслух говоря», свидетельствуют о том, что сочинение фактически является торжественным приношением. Подчёркнутым, в том числе и стилистически, одически-маршевой интонацией, заимствованной у Державина. Этот пафос у Бродского нарастает к финалу стихотворения. И прямо высказан в последней строфе.

О правом деле Жукова. Здесь явственно слышно (что, скорее всего, и имел в виду Бродский) известное изречение: «Наше дело – правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!» Вместе с тем, не следует забывать о православии Жукова. Вряд ли новостью будет замечание о том, что маршал провиденциально носил имя св. Георгия Победоносца. Родившийся 19 ноября по ст. ст. (2 декабря по нов.) 1896 г. на Калужчине (следует заметить, неподалеку от духоносных мест, где подвизались преподобные оптинские старцы, а прежде – Пафнутий Боровский). По православным канонам имя младенцу нарекают на восьмой день от рождения. Память великомученика Георгия празднуется 26 ноября (по ст. ст.) – как раз спустя восемь дней. Особым штрихом высвечивает личность маршала и эпизод с большевиком Ермаковым (одним из расстрельщиков семьи страстотерпца Государя Императора Николая II), которому Жуков сказал: «Палачам руки не подаю!»

Размышляя об общности мелоса и генезиса трёх разбираемых сочинений, нельзя пройти мимо стихотворения Алексея Суркова, написанного в 1943 г., во время битвы за Днепр, за освобождение Киева и, похоже, являющегося акустически-образным связующе-переходным звеном между Державиным и парой Липкин-Бродский:

 
Войны имеют концы и начала…
Снова мы здесь, на великой реке.
Сёла в разоре. Земля одичала.
Серые мыши шуршат в сорняке.
 
 
Мёртвый старик в лопухах под забором.
Трупик ребёнка придавлен доской…
Всем нас пытали – и гладом и мором,
Жгучим стыдом и холодной тоской.
 

…Весь строй державинской речи в стихотворении «Снигирь» обладает несомненным обаянием, а в новейшей русской поэтической действительности – положительной свежестью в такой степени, что предполагает заподозрить вечную жизнь этих строк в русской литературе. Кажется, некоторые молодые стихотворцы сегодня близки к усвоению этого урока.

Поблагодарим литературоведа Р. Тименчика, приведшего запись П. Н. Лукницкого об Ахматовой, от 9 июля 1926 г.: «АА сегодня, читая Державина, “нашла” превосходное, великолепное стихотворение (очень ей понравилось и – между прочим – ритм) Суворову». У Тименчика читаем и о «признании Ахматовой, написавшей на дарёной своей книге: она, дескать, всегда слышит стихи Липкина, а однажды плакала».

Державин поражает и тем, что в песне прекрасной птицы, так сказать, зимнего певца, которая могла бы отзываться в сердце приветом жизни, слышит не что иное, как «песню военну!» То есть свист снегиря напоминает ему флейту, выводящую походный марш! И с первой же строки звучит восклицание-упрек-сожаление: «Что ты заводишь песню военну!»

Снегирь у Державина поёт как флейта.

У Бродского – антидержавинская инверсия в последней строке, где дан императив флейте – свистеть на манер снегиря.

Державин сокрушается, что нет повода птичке вздымать в горькой человечьей памяти этими звуками отклик о былой славе имперского войска.

У Бродского – призыв к одическому звучанию инструментов, фактически к прославлению почившего полководца (подозрения в сарказме отвергаем). Хотя, пожалуй, это можно бы и прочесть как призыв к военной флейте сменить характер звука: перейти на птичью, то есть, по-видимому, мирную песнь, природно свойственную «птичке Божией». Да, слава. Но и уже – «конец концов» войны, когда умирает последний заглавный её олицетворитель, полководец.

И – снова о строках Липкина.

Почему же нельзя плакать? Да потому что мы ведь победили! Но чтобы не заплакать – «думать не надо». Ибо подумавши – непременно заплачешь. Отсюда и короткие, словно в попытке сбить предрыдательное дыхание, самовнушительно-директивные фразы из двух слов: «мы победили», «в лагере пусто», «печи остыли», «думать не надо», «плакать нельзя». Дважды повторив в первой строфе «плакать нельзя», во второй автор (лирический герой) говорит: «А до парада плакать нельзя». Потрясающе. То есть дело победы ещё не завершено. А плакать можно будет лишь на параде и после! («…Плакать без слёз может сердце одно!» – поётся в «Тум-балалайке».)

Рифмы у Липкина просты. «Вагона – патефона», «остыли – победили». Апофеозом этого принципа рифмовки является пара «хаты – солдаты»; не случайно вспомнится тут рифма «хату – солдату» из шедевра Исаковского «Враги сожгли родную хату».

Быть может, Семён Липкин ставит исторически-цивилизационную точку в перекличке троих, затворяет триптих. И смысловую точку – запредельной темой геноцида, массовых уничтожений в лагерях смерти («чёрные печи да мыловарни»). И стилистическую. Несомненны обаятельное величие как державинского «спотыкача» («Слышен отвсюду томный вой лир…»), так и глубокое косноязычие Бродского («Ветер сюда не доносит мне звуков…» или «…стены, хоть меч был вражьих тупей»), однако сочинение Липкина представляется более совершенным в версификационном смысле. Надо при этом признать, что ему было и легче профессионально. Во всяком случае, легче, чем Гавриле Романычу; как-никак Липкину споспешествовали два века русской поэзии; такого грандиозного литературного опыта у Державина не было. Отсюда державинское косноязычие: сбивчивые односложные слова в конце строки, и рифмовка – тот же «вой лир» слабо аукается со «Снигирь», и вовсе никудышной представляется рифма «лежат – побеждать». Быть может, отсылаясь к державинскому «Снигирю», Бродский нарочито не избегнул высокого косноязычия, так же сталкивая односложники: «хоть меч был вражьих тупей».

И это Бродский, уже в Америке, заметил, что Липкин пишет «не на злобу дня, но – на ужас дня».

«Последняя точка» Липкина ещё и в том, что у него одинокая скорбь балалайки становится своеобразной антитезой общему пафосу военной флейты.

Захлопывается ли Липкиным рассматриваемая нами чёрная дыра?

II

Сосредоточившись на вышеприведённом триптихе, вдруг начинаешь под таким же углом зрения обращать внимание и на сочинения иные.

Например, на стихотворения новых времён, условно говоря, периода холодной войны (кое-кто называет её Третьей мировой, проигранной Советским Союзом).

Давид Самойлов стихотворение 1966 года «Смерть поэта», написанное на кончину Ахматовой, предпослав ему эпиграфом две первые державинские строки из «Снигиря», заканчивает такими строками:

 
Ведь она за своё воплощенье
В снегиря царскосельского сада
Десять раз заплатила сполна.
Ведь за это пройти было надо
Все ступени рая и ада,
Чтоб себя превратить в певуна.
 
 
Всё на свете рождается в муке –
И деревья, и птицы, и звуки.
И Кавказ. И Урал. И Сибирь.
И поэта смежаются веки.
И ещё не очнулся на ветке
Зоревой царскосельский снегирь.
 

Обратим внимание на употреблённое Самойловым слово «Кавказ». А, казалось бы, в те годы оно никак не должно было увязываться с милитаристической темой – разве что в историческом контексте. И, как полагал автор, «зоревой царскосельский снегирь» ещё не очнулся.

 

Эти же державинские строки взял в качестве одного из эпиграфов и Владимир Сидоров к своей маленькой лирической поэме «Снегирь», датированной «1 февр. 1968 – 8 янв. 1969».

Приведём несколько цитат из неё; здесь весьма значительны не только державинские аллюзии, но и предвосхищается «барабан», который мы обнаружили спустя пятилетие у Бродского.

 
Передо мной поспешные заметки
По поводу. Товарища дневник.
Его Державин. Снег за воротник.
На сердце снег. Два снегиря на ветке.
 
 
О как мы любим, идучи на рать,
Играть в огромный барабан гражданства!
 
 
Прощай, зима – военная свирель!
 
 
Ты слышишь эту радостную трель? –
Всё. Соловьи сменили снегирей!
 

То есть к финалу поэмки появляются чуть ли не фатьяновские соловьи. (Помним песню Василия Соловьёва-Седого на стихи Алексея Фатьянова: «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат! Пусть солдаты немного поспят». Стихи написаны в 1942-м, музыка в 1944-м.)

Фронтовик Михаил Дудин написал стихотворение «Снегири», которое стало песнями Е. Жарковского (1976) и Ю. Антонова (1984). Здесь контекст и трагичен, и ностальгичен, трогателен и пронзителен. Красногрудые русские птицы – в каждой строфе:

 
Это память опять, от зари до зари,
Беспокойно листает страницы,
И мне снятся всю ночь на снегу снегири,
В белом инее, красные птицы.
 
 
Белый полдень стоит над Вороньей горой,
Где оглохла зима от обстрела,
Где на рваную землю, на снег голубой,
Снегириная стая слетела.
 
 
От переднего края раскаты гремят,
«Похоронки» доходят до тыла.
Под Вороньей горою погибших солдат
Снегириная стая накрыла.
 
 
Мне всё снятся военной поры пустыри,
Где судьба нашей юности спета.
И летят снегири, и летят снегири –
Через память мою, до рассвета…
 

«На смерть В. Набокова» – так озаглавлен опус (четыре семистрочных строфы) пражского американца Алексея Цветкова, из книги «Сборник пьес для жизни соло» (1978), интонационно отсылающий к Бродскому. Саркастическое сочинение Цветкова написано через четыре года после «Жукова» Бродского.

Аллюзии явственны в первой же строке: «Песня, как ржавый клинок, не идёт из ножен…». Во второй строфе сарказм усиливается:

«Марш с котелком за бравыми поварами, / Вдоль Волго-Дона за нобелевским пайком!..» И «милитаристическая» констатация в третьей строфе: «Трещина в грунте, в лафете чёрная щёлка, / Холст ненадёжен, сбоит коренник хромой…»

Ключевые слова встречаются, вроде, те же, однако говорится об ином, да и по преимуществу с «улыбкой горькою обманутого сына…»

В этой же книге, в ставшем уже антологическим стихотворении «Я мечтал подружиться с совой, но, увы…», непонятным «военным» эпитетом цепляют две последние строки: «Чтоб военную песню мне пела сова, / Как большому, но глупому сыну». Занятно автор заменяет птицу, исполняющую военную песню, – снегиря на сову.

В стихотворении «Всё будет иначе гораздо» последняя строфа из четырёх начинается строками: «Но я не духовные гимны – / Военные песни пою».

Слово «военный» нередко встречается у А. Цветкова того периода.

В этот же ларчик положим и стихотворения петербуржца Алексея Пурина, из книги «Евразия», в которой имеются произведения, вызванные к жизни армейской службой автора. Хотя название текста «Снигирь» (1985) орфографически повторяет державинское, здесь, как это водится у поэтов ХХ в., – избыток индивидуальной рефлексии, минимум, как может показаться, гражданской объективизации. Или – горечь, в том числе понятная в контексте экватора афганской войны, несомненно присутствующей в сознании военнослужащего-стихотворца. Речь идёт о судьбе лирического героя, кажется, стопроцентно совпадающего с автором. Это не «песнь о родине», «судьбах государства» или немалых количеств людей – как в стихах Державина, Бродского и Липкина.

Начав со строк «В самом деле, должно быть, глуповатая флейта насвистывает / птичьи эти мотивчики…», в середине автор сетует, что «…и нового не проплачет / ничего красногрудая флейта…», а завершает опус так: «Та же пташка сидит с металлическим клювом на жёрдочке, / те же семечки сыплются подслеповатыми звуками».

Обратим внимание: флейта – глуповатая, красногрудая (понятно!); пташка – сидит на жёрдочке (а не на ветке, как у Самойлова или Сидорова), и – с металлическим клювом (быть может, добавим, метящим в висок лирическому герою, народу и эпохе).

А в «Памятке (1)» Пурина, написанной в 1982-м, за два года до стихотворения С. Липкина, «снегирь» дан в современной орфографии. Автор вспомнил о военной службе русских стихотворцев – Батюшкова («в Париж въезжал верхом»), Блока («в болотах Пинских гнил»), Фета («в лейб-гвардии служил»), и заключил: «Не жалуйся, дружок, иди за ними следом».

 
Пей Иппокрены лёд, подков согласных медь,
подкожный тайный ток батальной Аретузы.
Да и какую песнь, как не военну, петь
в России снегирю, покуда живы музы?
 

Но в стихотворении Пурина «Итоги» (1986) мы обнаруживаем уже некую милитаристическую усталость лирического героя: «Заткнись, пичужечка! Довольно выкаблучивать / про бравого тушканчика Суворова.

 
Про альпиниста – баста! – италийского.
Уймись, фальцетная в сквозной авоське Сенчина.
Кино закончилось, и выхожу затисканный,
полузадушенный, живой и беззастенчивый».
 

Речь, похоже, о киноленте с симптоматичным для нашего случая названием «Вооружён и очень опасен», советском слабеньком и сладеньком вестерне, где главную лирическую пару играют Д. Банионис и ленинградская эстрадная певица Л. Сенчина.

Две строки, данные мной курсивом – как горькая отрыжка, реакция на ложный (?) пафос гибнущей советской империи. Лирическому герою кажется, что героическому пафосу нет места в жизни, что всё лживо. Как и подменны сношения в кинозале во время сеанса. По нашему мнению, такой вкус эпохи мог быть вызван у автора и всё той же афганской войной; направление взгляда А. Пурина, в таком случае, совпадает с направлением взгляда на ту войну И. Бродского в сочинении «Стихи о зимней кампании 1980-го года».

Однако позже, спустя десятилетие, уже в 1996-м, то есть после падения СССР в 1991-м, после расстрела российского парламента в 1993-м, после начала (по инициативе того же Ельцина) активной фазы войны в Чечне, А. Пурин завершает свой цикл сочинением «Постфактум», финалом которого становятся такие строки:

 
…вновь рухнут стены перед Навином –
вновь отзовутся газаватом…
И я кажусь себе Державиным
В немом снегу зеленоватом.
 

Хороши были бы две последних строки – как закольцовка – и для наших записок.

Но мы ставим точку, а она не ставится.

Саратовский питерец Николай Кононов в стихотворении «Чтобы роза Ролс-Ройса упрела на альпийской кушетке…» (книга «Большой змей», 1998) помещает интересующий нас словесный оборот в неожиданный и труднопонимаемый контекст:

 
Я ведь любил твои губы, Ахилла хитин, баттерфляй Лорелеи,
Красной кишкой первомая вползшую сквозь пропилеи
Песню военну на девять грамм, не глубже детсадовской ранки,
Чтоб её за бретельку до моих слёз донесли коноплянки.
 

И здесь песня военна не обходится без пташки, сей раз это коноплянка, причём во множественном числе. Непременно стоит заметить, что пташка эта является певчей птицей семейства вьюрковых отряда воробьинобразных и что в весеннем оперении самца коноплянки темя, лоб и грудь яркого карминного (!) цвета и красноватый отлив крыльев. Размером она меньше воробья, а имя её анафорически рифмуется с фамилией стихотворца Кононова.

Реальность снова и снова возвращает нас к теме «песни военной», к непременному присутствию державинского «снигиря» в русской жизни.

И уже Василий Русаков, тоже санкт-петербургский автор, публикует в первые годы XXI в. стихотворение «6-я рота», посвящённое памяти псковских десантников. Сочинение В. Русакова непосредственно – в отличие, скажем, от некоторых вышеуказанных стихов, – соотносится с тройкой Державин–Бродский–Липкин межтекстуально, а не ассоциативно/отсылочно/полемически. Даже написание «снигирь» автор даёт по-державински, как гвоздём укрепляя его рифмой «ширь».

 
Снигирь, не окончен ещё разговор
О воинской доблести; знаешь, у нас
На смерть и на солнце не смотрят в упор.
А если случится не просто приказ,
А, верно, судьба или точный азарт,
И совесть, и через твоё «не могу» –
Не слава, не блеск бесполезных наград,
А чтобы себе доказать и врагу,
Что мир без усилий твоих, без трудов
Немыслим, что высь эта тихая, ширь
Тебя призывают, а ты не готов.
Не пой мне военную песню, снигирь.
 

Следует припомнить, что 29 февраля 2000 г. под чеченским селом Улус-Керт на высоте 776,0 в ожесточённом бою погибла 6-я рота 104-го полка 76-й Псковской воздушно-десантной дивизии. Из 90 десантников, принявших бой, погибли 84, включая 13 офицеров. Впоследствии 22 десантника стали Героями России (21 посмертно), 69 награждены орденом Мужества (63 посмертно). 2 августа того же года, в день семидесятилетия ВВС России, Президент В. Путин приехал во Псковскую дивизию и перед родственниками павших извинился лично – за «грубые просчёты, которые приходится оплачивать жизнями русских солдат».

Как ни просит «снигиря» наш лирический герой не петь ему военную песню, увы, «не окончен ещё разговор». И во всякой песне, начатой у нас, непременно от снегиря в запеве – допоёмся в припеве до темы военной.

2005–2016