Tasuta

Из века в век

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

–…о том, чего не было…– досказал дядя Сурэн.

Стоян нависал над полной тарелкой, поставив локти на стол и уткнувшись подбородком в сплетенные пальцы. Молча.

Дядя Сурэн вдруг оборвал себя на полуслове. Потом взял в руки рюмку с коньяком, встал и долго молчал. Я даже подумал, что он вот так постоит- постоит и сядет. Но тут дядю Сурэна как прорвало.

–Стоян, мальчик мой! Я всем сердцем с тобой! Когда не стало моей мамы, я вдруг почувствовал себя беспомощным младенцем на ладони Господа.

Давай выпьем за твою маму. Пусть земля ей будет пухом, потому что без мамы мы все сироты, даже такие седые и старые, как я.

Опустела рюмка папы, и Стоян выпил все до капли. А дядя Сурэн все еще стоял, наклонившись над своим бокалом, с таким видом, как будто это было не вместилище для коньяка, а хрустальная урна с прахом.

Я с детства усвоил урок отца: не поднимать фужер с водой после тоста взрослых. Потому, несмотря на то, что очень хотелось пить, я терпеливо ожидал, пока дядя Сурэн поставит свой бокал на стол. Едва дождался. Вначале все ели молча. Потом завязался негромкий разговор между отцом и дядей Сурэном. И тогда я принялся утолять свой вечерний, а по словам доктора Дагмарова , "поросячий", голод. Метко замечено, надо признать. Я и сам удивляюсь, но в последнее время, независимо от того, сколько и чего я съел днем, если не наемся вечером, то не усну. Никогда раньше такого не было. Поэтому я усердно работал вилкой и ножом, не очень прислушиваясь к тому, о чем шла речь. Отмечал только, что разговор вертелся вокруг Вильнюсских новостей. Впрочем, дядя Сурэн часто говорил не Вильнюс, а Вильно.

Потом что-то заставило меня навострить уши.

… Чулпан Хаматова хорошая девочка, органичная, – это дядя Сурэн.

–И ансамбль, на мой взгляд, сложился… – это отец.

–А декорации! Это парение машины над сценой!

–Гм… Перестарались, по-моему.

–А Юре понравилось?

–Спроси у него

– Юрочка, тебе Ремарк на сцене понравился?

Я, не жуя, протолкнул в себя изрядный кусок картофельного цеппелина и сипло выдавил из себя:

–Ничего спектакль, только длинный очень.

Папа хмыкнул, и уголки его рта чуть дрогнули.

–Что? Что?! – закричал дядя Сурэн. – Лучше бы я не спрашивал. И это ответ мальчика из интеллигентной семьи!

Я пожал плечами и стал вдумчиво заглатывать клейкую картофельную колбаску.

Ел и вспоминал, как мы пришли летом после спектакля (кстати, последнего в прошлом сезоне), а дома нас ждал Стоян со своим бывшим коллегой по Скорой и дюжиной пивных бутылок.

–Понравилось?

–Очень!

–А кто больше всего?

И только я собрался открыть рот, как меня опередил коллега Стояна.

–Девочки в кабаке ему понравились, – сказал он и гнусно так захихикал.

Дядя Сурэн, конечно, такого себе не позволит, но взрослый – он и есть взрослый. Такую паутину из вопросов сплетет, что не выпутаешься. И ни к чему, что ты, дурак, не скажешь «в муках откровения», серьезно не отнесется. Тут либо молчать нужно, либо сказать что-нибудь дебильное для отвязки. При отце лучше молчать.

Пауза затягивалась. Дядя Сурэн по-прежнему не спускал с меня удивленного взгляда. Я не выдержал и пожал плечами.

Он истолковал этот жест по-своему.

–Шутишь, да? Я же уверен, что тебе понравилось!

А сейчас, мальчики, я нарушу свой обет не пить больше одной рюмки. Вот

…смотрите…я наливаю себе коньяк еще раз, чтобы, как самозваный тамада, предложить тост. За вас!

Когда мне удается убежать к вам хотя бы на несколько вечеров в году из этого проклятого мира хищников с его жаждой наживы и ложными кумирами, я просто счастлив. Я как будто возвращаюсь в свою молодость, когда мы отбивали шаг по улицам старого Вильно, высвистывая «Колонель буги». Это же был конец пятидесятых. Мы казались себе Ремарковским потерянным поколением, которое объединяло великое чувство товарищества. Немного циники, немного вертопрахи, а вообще – чистой воды романтики.

За вас, мальчики! За Вильно моей юности, где и сейчас живет мое сердце!

Дядя Сурэн поставил на стол пустую рюмку, но есть не стал, а продолжал говорить.

–Если бы не мама, отец выдернул бы меня из Вильнюса, как морковку из грядки, и пересадил в свой обетованный город из розового туфа. По-своему он тоже был романтик, только с военно-националистическим уклоном.

Рано ушел на военную пенсию и увез всех в Ереван. Всех, кроме меня, потому что я уже зацепился за пединститут. Правда, не очень крепко. Впрочем, не это было главным. Отец оставил меня в покое, потому что мама сказала: «Не ломай жизнь моему мальчику!» Не «нашему» , а «моему»! Чего ей это стоило, тихой армянской женщине! Она же Мухинское из-за него бросила. Скиталась с тремя детьми по гарнизонам. До Вильнюса у нас и квартиры своей не было, все углы, углы… И отец присутствовал там в основном …на фотографии. Она подрабатывала везде, где могла: уборщицей, гардеробщицей, коробки какие-то клеила на дому. Но в гарнизоне ее знали, прежде всего, как добрую фею Новогодних маскарадов. Она сама шила детям костюмы, не только своим, я имею в виду, а всем! Мы были Петрушками, Домино, Арлекинами… И Снегурочка у нас была не подружка Санта-Клауса, а та, что сгорела от любви к Лелю, и Лель тоже был. И еще она ставила с нами какие-то театральные сценки. Я так ею гордился, а она гордилась мной. Я был ее самым неутомимым помощником. А, если выдавалась свободная минутка, мы читали вслух Раффи, и она говорила мне: «Мой Самвэл!»

И писала цветы. Только цветы! Нежные луговые ирисы, ветви цветущей черемухи в напольных глиняных горшках, жасмин, источающий сияние неземной чистоты.

Когда мы приехали в Вильнюс, мне было пятнадцать, и я сказал себе: «Стоп! Это мой город!» И мама это поняла.

Меня знала вся школа, где учились поляки, русские, евреи и такое нацменьшинство, как я. Для литовцев были гимназии.

Так вот, меня знали, потому что я пел шлягеры под гитару и под форменный школьный пиджак надевал сшитые мамой рубахи с какими-то Байроновскими воротниками.

Я был счастлив и даже не заметил, что с седьмого класса перестал расти. И представьте, никто никогда не решился сказать мне в юности, что я

просто-напросто коротышка с громким голосом. А, может, я просто этого не слышал? Я ведь по-прежнему чувствовал себя маминым принцем.

Потому, когда вся семья уехала в Армению, я еще какое-то время пел соловьем и мечтал о «Щуке», «Щепке» и всем таком… И вдруг сорвал голос и обнаружил, что сценической внешности у меня никакой и никакого желания стать учителем истории.

Вот парадокс! Мисак пошел в маму и всю ее высокорослую родню, а я – в отца! Маленький, круглый и …лысый!

Но знаете, я не стал ненавидеть ни себя, ни все человечество!

Я стал делать для других то, что делала для меня моя мамочка, и что мне безумно нравилось: устраивал Новогодние маскарады, капустники в каких-то клубах и народных театрах и, в конце концов, попал на телевидение. И опять никто не смеялся над моим ростом и моей лысиной. Их как бы не замечали. Сейчас говорят, что это харизма. Но это не мой диагноз.

–И часто ты виделся с родными? – спросил отец.

–Несколько раз за все эти годы.

Когда бывал в Москве, то все узнавал от Мисака. Он тоже рассказывал дома обо мне. Ну, что остался без образования, занимаюсь непонятно чем, что толстым стал, лысым…

Помолчали

–Приезжал редко, – продолжил дядя Сурэн, – писем не писал, но звонил часто. Если подходил отец,он сразу передавал трубку сестре. Наверное, презирал меня, как богемного извращенца. Потом подходила мама. Она просила: "Сынок, я так плохо слышу, что даже голоса твоего не узнаю. Ты напиши письмо. Марго его прочитает, и я услышу твой голос и увижу твое лицо».

И так каждый раз.

–Один твой перелет в Ереван я помню, – сказал папа.– Мы тогда только-только с Машкой поженились. Ты пообещал привезти нам из Армении что-то особенное. И привез! Длинная такая коробка, а там "винная клавиатура" – маленькие глиняные сосуды с образцами чуть ли не всех армянских вин. Ты сказал, чтобы мы отмечали этими винами дни нашего счастья. Мы и прикончили их в тот же месяц. Потому что все дни для нас были тогда счастливыми.

–Да, да… Помню. Я через Ереван в Баку летел. Шоумен задрипанный! Я увидел маму совсем седой, истаявшей и так испугался, что забыл, какая она была до отъезда!

Я был у них три дня. Я сидел у маминых ног, я целовал ей руки, я пел с ней "Голубку", как в детстве. Отец просто из себя выходил от злости, потому что, кроме мамы, я никого не замечал, даже новых своих племянниц.

И вот это – все добро, что она получила от меня. Когда мама умирала, у них даже адреса не оказалось, куда мне можно было бы сообщить об этом. Тогда они

дозвонились соседке, и она сказала:

–Сурэнос isskristi i Evropas. Это звучало как " Пустили Дуньку в Европу". Папа и Стоян сидели, откинувшись на спинки стульев, я что-то заглатывал беззвучно, как удав. Все молчали. Дядя Сурэн сидел, выпрямившись, положив руки на подлокотники. Глаза его были закрыты. Наконец он продолжил.

–Когда мы встретились, отец сказал: "Видеть тебя не хочу!" Я понял это совершенно буквально и с кладбища поехал в аэропорт.

А через месяц мне с оказией предали пакет из Еревана. Адрес на нем был подписан рукой отца. По-литовски.

В пакете был мой портрет, написанный мамой к моему шестнадцатилетию. Единственный написанный ею портрет. Никогда не поверите! У меня там волосы, как у этой… коммунистки из Америки. Ромас, ты должен помнить… мулатку с овечьим личиком. Оно еще было вставлено в шарик из курчавых волос. Прямо Чупа-Чупс с перманентом! Анджела Дэвис!

На портрете я сидел, положив руки на стол, как на парту, и смеялся, показывая все свои тридцать два зуба, которых теперь тоже нет… как и волос. Хотел бы я знать, куда они все уходят?!

Рядом со мной в кувшине стояли ветки махровой сирени с мокрыми после дождя листьями.

Когда я смотрю на этот портрет, я ощущаю себя этим мальчиком. Я сбрасываю с себя прожитые годы, как изношенную одежду, и мне кажется, что вся жизнь впереди.

 

Дядя Сурэн замолчал, и вдруг стало слышно, как мышиной лапкой скребется о стекло веранды, дотянувшийся до него подсыхающий березовый листик.

Стоян сидел, по-прежнему откинувшись на спинку стула и положив концы пальцев на края столешницы.

Вдруг он выпрямился, нагнул свою кудрявую голову и, вытянув вперед руки со сжатыми кулаками, стал похож на академика Павлова с картины художника Нестерова в трехцветной печати издательства "Просвещение". Только рядом с энергично сжатой пятерней доктора Дагмарова стоял не горшок с белыми звездочками цветов, а бутылка "Гжелки" с дозатором.

Я не видел глаз Стояна, поскольку смотрел на него сбоку, зато мне хорошо было видно, какие изменения претерпевало в эти минуты лицо дяди Сурэна. Когда он окончил свою исповедь, обычно веселые выпуклые глаза его были полны слез. Настолько полны что, казалось, именно от этого нижние веки его повисли на щеках мешками.

Но вот он взглянул на Стояна и изменился в лице, как будто на нем была пластиковая маска из ужастиков.

Глаза высохли, лицо вытянулось. Теперь дядя Сурэн с его длинным крючковатым носом стал похож на удивленную птицу, высматривающую зорким глазом что-то поразившее его до оторопи.

Потом он встряхнулся. Вот так, в прямом смысле: тряхнул головой, передернул плечами и, вдруг, как ни в чем не бывало, обратился ко мне обычным заговорщицким тоном.

–Ю-у-рик! А ведь у меня для тебя есть сюрприз! Давай-ка, наведаемся в кухню.

Я вышел за ним, как-то механически передвигая ноги. У меня было ощущение, будто я и дядя Сурэн две подвижные марионетки на фоне стоп-кадра, потому что ни отец, ни Стоян не проронили ни звука и не пошевелились. И только, когда я переступал порог, что-то звякнуло и опять стало тихо.

В кухне дядя Сурэн сел верхом на стул, сложил руки на его спинке и уперся в них подбородком.

–Представь, berniukas, капля никотина убивает лошадь, а лишняя рюмка алкоголя может погубить репутацию Сурэна Мартиросяна.

Не буяню, не засыпаю, а токую, как тетерев. Теряю слух на собеседника! А для моей профессии – это гибель! Кто-то обязательно воспользуется этой слабостью. А болтун, известно, – находка для врагов и несчастье для друзей…

Ой, Юрочка, а ведь я опять токую!

Так за чем же мы сюда пришли?

Он встал со стула.

–Во-от за чем!

Дядя Сурэн вынул из холодильника мое любимое мороженое "Серебряный дождь" и бутылку Pepsi.

–Держи, mano zuikis! Можешь подняться наверх. Я там устроил постель папе и тебе. Кстати, телевизор посмотришь, журналы полистаешь, если скучно станет. Иди, развлекайся.

Я все взял и стал подниматься по лестнице вверх, когда дядя Сурэн спросил меня уже совсем другим, виноватым голосом:

–Юра! Если б ты мне в двух словах объяснил, что я сказал так невпопад. Посмотрел на Стояна и понял, что просто расстрелял его своим «чувство извержением».

Я растерялся.

Во-первых, жизнь Стояна вне нашего дома воспринималась мной, как кинолента, склеенная неумелым монтажером из кадриков разных жанров и стилей, к тому же не согласованных во времени.

Во-вторых, мороженое начинало подтаивать и скапывать на пол.

–Я и сам не знаю почему. Но только Стоян, наверно, думает, что его мама была совсем не такой, как у вас, и не очень его любила.

Она его маленьким у своих родителей на Украине, в Ногайске, оставила, а сама уехала в Иркутск. Они втроем там жили: его мама, отец и Пауль. Сводный брат… по отцу.

Когда отца не стало, мать с тем братом осталась. Стоян каждый год в Иркутск летает, все уговаривает маму к нему переехать… то есть уговаривал.

Ему чужие люди о смерти матери написали, когда ее давно уже похоронили.

А он ей все лекарства посылал … Он же не знал…

Я замолчал. Дядя Сурэн ничего не ответил. Потом вздохнул и сказал, глядя куда-то в пространство:

–Да, получается как с тем евреем, которому Яхве позволил свою беду на чужую сменять. Да только своя, она своя и есть. Ею даже сердце согреть можно.

Я не ответил. Пауза затягивалась.

Наконец дядя Сурэн вскинулся и, уже не глядя на меня, сказал обычным ласковым голосом:

–Ты что? Слушаешь меня, мальчик? Не надо, иди, родной, отдыхай!

И я потопал по лестнице, оставляя на свеже-крашеных ступеньках белые звездочки "Серебряного дождя".

В довольно большой комнате, названной дядей Сурэном "будуаром", кроме двух сдвинутых кроватей стоял новомодный стеклянный столик и два допотопных кресла. В углу на стуле восседал уютный "Shivaki", а на подоконнике лежало несколько глянцевых журналов: "Афиша", "MINI burdа", " PLAYBOY".

Я устроился в кресле и стал без удовольствия поглощать свое размороженное мороженое.

На душе у меня было как-то неуютно. Случись такая поездка год назад – вот был бы кайф!

Дом в лесу, взрослым до меня дела нет, ешь мороженое и смотри по ящику, что и сколько хочешь: и "Секретные материалы, и "Семейку Адамсов", и "Формулу – 1" после полуночи.

А теперь…

После Меатиды мне часто снится, что я сижу на гигантских качелях. Хочу спрыгнуть, но они приходят в движение: вверх – и дух захватывает, вниз – и душа в пятки уходит.

Наяву все точно так же происходит.

После отъезда папы в Питер кошмары какие-то мучили, тоска. Месяц целый.

Потом он вернулся, и я от радости голову потерял, приревновал его к приезжим родственникам.

Из дому убежал… на одну ночь… к Бобу в соседний подъезд. И вот только – только успокоился, Стоян смотрит мимо меня, как будто не было меня в его жизни и нет!

Мне сейчас очень хотелось сидеть с ними третьим. То-есть мне хотелось, чтобы это нужно было Стойко. Запутался совсем…" И думал он, что думаю, что думал он …"

Вот прицепилось! Еще ко-о-гда мне Стоян по рефлексию объяснял, а стихи эти все в голове крутятся и крутятся!

Ну, ладно! Вернемся опять к нашим ба.., я хочу сказать "к новой песне о старом".

Теперь, похоже, я ревную Стояна к папе! Или наоборот? Я хочу быть нужным им обоим!

Они ведь могут хоть целую ночь промолчать, сидя плечом к плечу, а потом окажется, что это был "мужской разговор".

Так они сидели, когда Асюта ушла от Стояна. Я, конечно, тогда много не понимал. Все-таки одиннадцать лет – это совершенно другой возраст. Но я хорошо помню, как утром увидел Стояна спящим в одежде на диване отца. А папа, закутанный в плед, дремал, сидя у него в ногах, как воин команч.

В то время мне было ужасно любопытно узнать, если они выпьют всю водку, которую принес Стоян, будут ли они бить посуду, как Борькин отец. Мне даже очень этого хотелось, чтобы появился повод ночевать у Боба, как он у меня.

Вот был дурак!

К полуночи агент Малдер остался у пришельцев, а у меня появилась потребность прогуляться.

Дядя Сурэн говорил что-то о биотуалете, но, откровенно говоря, мне не очень хотелось им пользоваться. И я решил, так сказать, подышать свежим воздухом.

Дверь с веранды на лестницу была приоткрыта.

–… и я не мог читать про всех этих Гуинпленов! Я сразу же чувствовал на себе их лица!

Как если бы они маской прирастали к моей коже!

–Господи! У вас что, не было зеркала?!

–А я что, смотрел на себя своими глазами или глазами девочек, которые писали мне записки?

Рома, милый, мама не хотела, чтобы я жил с ней! Мама от меня отказалась!

Может и Аська от меня ушла, потому что рядом с ней я чувствовал себя неуверенным неуклюжим уродом, который не нужен был даже матери.

Я одолел последнюю ступеньку и нырнул в кусты. Вышел оттуда, исхлестанный мокрыми ветками.

Дождь был еще теплым. Значит, утром можно было бы собирать грибы… свинушки какие-нибудь.

А разговор на веранде продолжался.

–Да никаких воспитательных целей! – донесся голос отца.– Я примитивно боюсь. Как аборигены. Понимаю, что глупо, но ничего не могу с собой поделать. Когда моих не стало одного за другим, я думал, какое счастье, что со мной Машка и Юрка. Вот так, прямо, как идиот, твердил про себя: " Как хорошо, что Машка рядом. Какое счастье!"

И все! Нет Маши. Юрка от меня не отцепляется, а я от страха даже смотреть на него не могу… Такое чувство, будто вишу над бездной, за ветку уцепившись, и глаз не поднимаю: боюсь, что этим нарушу равновесие – и все. С этого и пошло.

–Но теперь-то уже "прошло"! А ты, по-прежнему дома, как в скафандре. Он же пугается этой твоей закрытости.

Я замер, потом потихоньку подошел к веранде и прислонился к мокрым доскам.

–Ладно, согласен. Но ты так же справедливо попытайся разобраться со своей проблемой. При чем тут любила или не любила тебя мать?! Детский сад какой-то. Она могла держать тебя на юге, потому что ты тяжело болел. Чуть ли не чахоткой. Ты же сам об этом говорил.

–Да не было у меня туберкулеза! Я специально карточку из архива запрашивал. Бронходенит был. Залечили. А у отца была форма туберкулеза, неопасная для окружающих.

Скажу по-правде, меня удивляло, что и Стоян, и отец говорили совершенно трезвыми голосами. И еще я понимал, что стоять и подслушивать их разговор с моей стороны было свинством. Но устоять от соблазна я не мог. Потому что они каждый день только и делают, что вдвоем всю мою жизнь как рентгеном просвечивают. А у самих сплошные "Секретные материалы" местного значения. Уверен, что завтра они будут вести себя со мной как два Штирлица с одним Шелленбергом. А про Стояна я узнаю, что у него просто прорезался тридцать третий зуб.

–Стоян, а почему отца – южного человека, болгарина, занесло на Север?

–Его же подростком в Германию угоняли. После этого ему только и оставалось, что завербоваться в Сибирь. Хорошо еще, что вечернюю школу дали закончить. Там, кстати, мама преподавала. Вот они и познакомились.

Он математик был феноменальный и… стихи неплохие писал. Классический вариант: " Она его за муки полюбила, а он ее…"

–А про туберкулез – это правда?

–Да… – вяло ответил Стоян. – У отца была редкая форма туберкулеза. Всю жизнь страдал от внутренних инфильтратов.

–А сын его, он уже в Иркутск приехал? Я в Ногайске ничего о нем не слышал.

–Приехал… Паша-Пауль …из лагеря, где мать его умерла. Отцу было шестнадцать, а матери Паши на десять лет больше, когда он родился. Отца после освобождения из концлагеря домой отправили, а ее – в Сибирь.. Потом как-то списались они…

Да, ты думаешь, почему он скрывал от меня мамину смерть? Сразу и не сообразишь.

Он собирался полгода ждать, чтобы я на их собственность не претендовал. У них же квартира и коробка ржавая на колесах.

Убогий он и есть убогий! Маме жалко его было. Говорила, пусть хоть у Бориных внуков детство будет нормальным. А мне, значит, нужно было ради этого стать сиротой при живых родителях.

–Давай, поплачь еще! Я-то знаю, каким ты принцем в Обиточном жил.

–Вот-вот! Очень я с тех пор сочувствую королевским отпрыскам. Дед – директор школы, бабушка классный руководитель, и населения, как в одном двенадцати этажом доме.

Молчание.

-Рома, что это за дрянь такая. Пью, пью, сознательно хочу напиться и ни в какую.

–Да-а, не слышу от тебя ни песен украинских, ни баек деда Хомы. А кстати, почему ты даже пьяным по-болгарски не говоришь? Дед твой, я помню, с родственниками ни по-русски, ни по-украински не говорил. Только по-болгарски.

.-Не знаю. Школа, собственно, у нас украинская была, хотя половина учеников – болгары.

Но, главное, моя бабушка Еля. Она же была "щира украiнка". I колискову менi спiвала, i про Iвасика-Тэлэсыка розповiдала. Я потом в России, знаешь, с каким трудом избавлялся от "х" вместо "г" и "акадэмий" разных. Ну, и назло отцу, конечно. Помню, он мне по-болгарски, а я ему – по-украински. Совершенно сознательно. И это в четыре года.

–Я бы на месте твоего отца…

–Ты пойми, я не просто сердился на него. Я его не-на-видел! За то, что увозил от меня маму. Теперь я понимаю, он был несчастный, больной и очень одаренный человек. Он же заочно два института окончил. И для того парня хорошим отцом был. А при мне, когда приезжал с мамой в Обиточное, все молчал и глаза отводил.

Дед терпеть его не мог. Не называл никак или говорил "этот". А бабушка Еля, та всех жалела: и маму, и меня, и папу с сыном Паулем. Говорила мне: "Не суди его, он просто боится, что вернутся те времена, когда сын за отца отвечал. Он тебя от своей судьбы отрезал, потому что любит. Этого умом не понять , только сердцем".

А у меня, Рома, так сердца на это и не хватило.

А знаешь, что я чаще всего вспоминаю.

Летний вечер. Бабушка сидит на крылечке, а я набегаюсь, приткнусь рядом и голову ей на колени положу. Она станет репьяхи из волос выбирать, а потом гладит по голове, гладит. Я и задремлю. Дед крякнет с досады, но пожалеет и отнесет сонного в дом. Бабушка разденет, укроет и станет петь. То "Тече вода з пiд явора", то "Нiч така мiсячна…" Я знаю, что это бабушка, но сам думаю, заставляю себя думать: "Это мама моя, ма-а- ма…"

 

Тут Стоян как-то всхлипнул, а я очнулся и стал тихо, но быстро подниматься на второй этаж.

Проснулся я около шести. Папы рядом не было. Вышел на лестницу и услышал голоса. Спустился к веранде, где по-прежнему горел свет, и папа со Стояном вели странный разговор теперь уже пьяными голосами. Просто диалог из «Алисы в Стране Чудес».

–Мальчики мои, мои мальчики, – растягивая слова, говорил отец, пытаясь дотянуться ладонью до головы Стояна, уютно погруженной в колодец из согнутых в локтях рук.

При каждом таком движении отец терял равновесие и вынужден был искать опору в спинке стоящего рядом стула.

Внезапно Стоян резко выпрямился и, удивленно моргая сонными глазами , спросил:

–Разве у нас два мальчика?

Я заглянул было в дверной проем, но тут же сдал назад и все последующее воспринимал только на слух.

Стоян: " Если ты имеешь ввиду моего… будущего… то я тебе тысячу раз говорил, что у меня будут только девочки"

Отец: "Ну, это не всегда зависит…"

Стоян: "Знаю… да… но в таких случаях я буду поступать как Зевс. Но мне неприятно упоминать об этом…"

Отец: (после паузы) " …Понимаю. Но ты уверен, что так делал именно Зевс?"

Стоян: " У меня золотая медаль…"

Отец: "У нас их две, но твоя свежее…(пауза). Я имею в виду память».

Стоян: "Но ты – профессор, а я окончил только одри… одре… нет..эту орденатуру.

Впрочем, ордена у меня тоже нет".

Отец: "Спасибо. Тогда, я думаю, это был Крон.

Но тебе это не грозит. Крон делал это только с младенцами, а ты уже вышел… Нет, вышел Юра, а ты – здесь.

Стоян: "Так это меня, так это я – второй мальчик?"

Отец: " Ну да!"

Стоян: "Я догадывался, что ты склонен меня идеализировать, но не до такой же степени!"

Раздался звук отодвигаемого стула.

Отец: "Мне кажется, теперь, когда поставлены все точки над i…Ты не имеешь ничего против этого?»

Стоян: "Против чего? "

Отец: " Я имею виду кириллицу".

Стоян (по слогам): " И ме-фо-ди-е вицу! Нет! Не имею".

Отец: "Тогда пойдем спать. Я к Юлику. А ты оставайся здесь, как говорил Сурэн."

Я взлетел по лестнице наверх и юркнул в постель. Поймал себя на этом слове и фыркнул: " Юра – юркнул." Но тут же зажал себе рот. Впрочем, напрасно. Отец вошел в комнату намного позже меня, сел на вторую кровать, придвинутую к моей, и зажег настольную лампу.

Судя по звукам, он успел снять и забросить на спинку кровати свою одежду, когда послышалось шлепанье босых ног, и раздался голос Стояна.

–Рома, можно я с вами? Не могу там один.

–Ну! Подвинь Юрку на середину и ложись.

Я не стал дожидаться, когда меня будут двигать, и перекатился сам.

Стоян нащупал рукой свободный край и рухнул.

–Ром! Свет выключи!

Отец щелкнул выключателем и направился к окну открывать фрамугу.

Спать в коньячно-водочных ароматах с моим-то носом?!

Воспользовавшись моментом, я скатился с кровати на пол и выполз на лестницу.

Спать я устроился на веранде, уверенный, что исчезновение "одного из мальчиков" отец до утра не заметит.

Проснулся я поздно.

Открыл глаза и сразу увидел папу, который стоял застегнутый на все пуговицы и почему-то с мокрыми волосами.

–Гм… Доброе утро.

–Доброе утро, па.

–А когда это вы со Стояном поменялись местами?

–Не помню. Спроси у него. А можно мне еще полежать?

–Лежи… лежи…

Я повернулся лицом к стене.

Отец подошел к столу, что-то звякнуло, а потом легкие папины шаги послышались за дверью.

Если бы отец велел мне вставать, я бы точно повалялся с полчасика. А сейчас мне, наоборот, захотелось подняться. Назло себе я полежал несколько минут, спустил ноги на пол, вспомнил, что оставил одежду наверху и опять залез под одеяло. Мало ли на что нарвешься, если заявишься непрошеным. Как говорится, не буди лихо, пока оно тихо.

Я имею в виду Стойко.

Спать я, вроде бы, не хотел, но когда закрыл глаза, мысли мои стали путаться. Они походили на клубки разноцветной пряжи в плетеной корзинке моей кузины Марго.

Когда я пробовал закончить какую-нибудь мысль, она, как нитка, цеплялась за другую, безнадежно путалась и схватывалась узелками.

О чем я думал ночью, когда топал вверх по лестнице? Ну что у меня за память! Вот у Гени память! Он целую книгу о Древнем Востоке написал. Восемьсот страниц. А я прочитал ее, как Писюк, который шрифт текста на дискете не понимает. Вообще живу, как амнезированный.

Папа все время спрашивает: "Ты помнишь маму, ты помнишь?"

Я повернулся на другой бок и вдруг заплакал. Отчего? Не знаю. Все так странно было в эту ночь. Стоян и дядя Сурэн плакали от детских обид. Папа чего-то боялся, а потом был пьяным и болтал какие-то глупости.

И почему Илья сказал в Миатиде:

–С папой хорошо, а с мамой было бы лучше.

Откуда мне знать, как было бы!

До- ста- ло! Поплыл! ДО-МИ-СОЛЬ! Нет" ДОСТАЛЬ! Позади меня с грозно поднятой дирижерской полочкой стоит Аза Марковна Досталь!

–Мещерский, опять не в ноту со всеми!

И толкает меня палочкой!

Ужасная палочка… дрянь… палка какая-то!

Вижу лист нотной тетрадки и на нем… хвостатые ноты на английском языке!

O, my papa

To me he was so wonderful

O, my papa

To me he was so good.

No one could be

So gentle and so lovable

O, my papa,

He always understood…

НЕ НАДО МЕНЯ ТРОГАТЬ !

ЭТО Я КРИЧУ!

Я ПЕРВЫЙ РАЗ КРИЧУ " МАМА"!

Открываю глаза. Надо мной склонился Стоян с красными, как

у кролика глазами.

–Старик, – просительно говорит он, держа в охапке мою одежду. – Махнемся не глядя.