Женщина с пятью паспортами. Повесть об удивительной судьбе

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

8

Однажды во время пребывания в Литве мама удалось получить разрешение на вывоз денег в Германию. Она хотела использовать эти деньги для моего образования в Мюнхене, где я должна была обучаться рисунку и живописи. Георгий и я сопровождали её в Киссинген, для курса лечения. Мы ехали от Кёльна вверх по Рейну и остановились на ночь в Санкт-Гоаре.

Мама была захвачена романтичным пейзажем и погрузилась в осмотр церквей и дворцов. Она была поражена, когда заметила, что мы проявляем гораздо больший интерес к различным маркам автомобилей, проезжающих мимо нас, нежели к разрушенным стенам какой-нибудь старинной крепости, на обломках которой сидели.

Потом мы поднялись на борт маленького парохода, который часто останавливался, пыхтел, плывя в направлении к Майнцу. Когда мы миновали поворот реки, открывавший вид на широкую долину Йоганнисберг, мама воскликнула взволнованно: «Но ведь здесь живёт Олала, мы должны немедленно сойти на берег!».

В спешке мы стащили наши чемоданы на пристани Острих; мама позвонила ей, Георгий и я уже приготовились напрасно искать пристанище, нагруженные тяжёлыми чемоданами, как появился большой сверкающий хромом автомобиль, чтобы встретить нас. Мы с облегчением опустились на кожаные подушки и были через некоторое время сердечно приняты той самой подругой мама, которая в своё время привозила ей такие роскошные подарки в Сен-Жермен.

Чуть погодя я спросила её: «Кто живёт в большом доме, там на холме?» – «Испанская дама. Её единственный сын учится в Швейцарии».

Я представила себе без особого интереса какого-нибудь мальчика-школьника – пока я его однажды не встретила через несколько лет и не вышла за него замуж.

Старший сын в доме, «стареющий мужчина за тридцать», занимался мной и пытался даже играть со мной в пинг-понг, что, впрочем, оказалось безнадёжным. Он и его сестра выглядели так хорошо, так непринужденно, что я, несмотря на их приветливость, чувствовала себя ужасно смущённо и неловко. После ужина нас на машине отвезли в Майнц, откуда мы поехали дальше в Киссинген.

Еда в нашем пансионе была по строго подсчитанным калориям, так что за короткое время вся моя детская округлость исчезла. Местный фотограф, увидевший меня как-то на улице, попросил у мама разрешение снять меня. Рассказывали, что после нашего отъезда один из этих снимков был выставлен в витрине его фотоателье и привлёк внимание владельца крупного садового центра из Берлина, который также находился там на лечении. После этого я подверглась письменным заверениям в преданности, которые я неблагодарным образом считала обременительными; годами меня преследовали нежелательные цветы и письма, которые оставались без ответа. Когда я наконец лично встретилась с автором этих писем, я была уже помолвлена. Эпизод закончился прекрасными розами, которые были названы в честь меня и которые он мне в огромном количестве послал на свадьбу в качестве свадебного подарка.

Позднее я с ужасом узнала, что на этого бескорыстного, пусть и настойчивого, моего почитателя донесла его секретарша, так как он ругал Гитлера. Он умер жалкой смертью в одном из концентрационных нацистских лагерей.

Пока мы были в Киссингене на лечении, крестница мама, отец которой в 1914 году был немецким военным атташе в Ковно, водила нас по резиденции в Вюрцбурге. Она пришла в сопровождении своего жениха, молодого человека красивой наружности, графа Клауса Шенка фон Штауфенберга, – того самого, кто в 1944 году предпринял неудавшуюся попытку убить Гитлера.

Зиму Ирина и я провели в Мюнхене. Мы жили в Швабинге под довольно строгим присмотром вместе с несколькими английскими девушками и вскоре были приглашены на ряд частных торжеств. Ходить на публичные балы нам было строго запрещено, хотя Ирина и была уже взрослой. Она брала уроки игры на фортепиано, я изучала рисунок в ателье на Тюркенштрассе. Мы работали в день по шесть-восемь часов. Я делала успехи: наш высокоодаренный учитель, профессор Хайман, зажигал класс своей увлечённостью. Он твердо верил, что я непременно сдам приёмные экзамены в академию. Добиться этого было тогда моей честолюбивой целью.

Профессор Хайман покончил с собой, чтобы избежать нацистского преследования евреев. Смелые голоса и иллюзии по поводу целей наци, которые, возможно, ещё некоторые имели, к этому времени уже нельзя было оправдать.

9

«Лучше быть большой рыбой в маленьком пруду, чем шпротой в океане», – говорил папа. Хотя мы ещё не могли оценить нашу относительную величину, по крайней мере Ковно, куда нас забросила судьба из-за всё ужесточающихся законов о валюте, мы находили маленьким, как пруд. И без того эту поездку долго оттягивали и предприняли лишь с колебанием.

В Литве папа чувствовал себя дома: хотя реки были и меньше, чем в России, да и страна не столь просторна, но всё-таки она напоминала ему о его потерянной Родине. Неспособный более на настоящее ощущение счастья или печали, он удалился в собственный мир. Для нас же переселение в Литву означало порвать все связи с Западной Европой.

Сначала мы жили в единственном «хорошем» отеле на Лайсвейс аллея, главной улице Ковно, который гордо назывался «Версаль». Еда была отличной: превосходная дореволюционная кухня, которая ни в чем не уступала лучшим парижским эмигрантским ресторанам; неумеренно щедрое употребление сливок и мучных блюд в рационе представляло, однако, опасность для фигуры. Во время обеда маленький оркестр играл душевные мелодии и опереточный репертуар в 3/4 такта; иногда артисты участвовали в концерте. Всё ещё стояли плевательницы в предусмотренных для этого углах, и вся сантехническая система была дореволюционной – прочного качества, но потрясающе шумна. Вода в ванной булькала или вырывалась толчками, в туалете цепочка при каждом рывке грозила наводнением.

Через некоторое время мы переехали в новый двухэтажный дом на улице Жямайчу, хозяйкой которого была вдова знаменитого литовского художника Чюрлёниса. Этот художник действительно обладал невероятно тонким чувством света. Зато мадам Чюрлёнис имела что-то от дракона, что, возможно, способствовало раннему уходу её супруга. В качестве профессора литовской литературы при поддержке заслуженных коллег она интенсивно работала над тем, чтобы изобрести новые слова и приспособить старый язык-диалект, который, впрочем, происходил от санскрита, к современному. Часто с балкона под нами мы могли слышать её старательные и лишённые юмора усилия. Литовцы, эта маленькая нация крестьян, были страстными антикоммунистами, гордыми своей независимостью и готовыми героически защищать её от любых нападок.

У соседних латвийцев другой язык, хотя и он уходит своими корнями в санскрит. В Литве владетелями земли были поляки, в Латвии же – балтийские бароны, которые в большинстве случаев происходили из немецких рыцарских орденов. Если литовцы были миролюбивым и честным народом, то латвийцы казались сделанными из другого теста: твердыми и способными на чрезвычайную жестокость. Даже свои преступления они обостряли кровавыми выходками, так, например, оскорбленный супруг распял на входной двери застигнутого на месте любовника своей жены. Язык эстонцев на северной границе финно-угорского происхождения и сродни финскому, а их культура – смесь немецкой и шведской. В своей маленькой стране они достигли жизненного уровня, который соответствовал этим влияниям.

Несмотря на все различия, русский язык оставался всё же для всех трех народов общим, объединяющим фактором. Им пользовались во всех магазинах, и поэтому за время пребывания здесь наши познания в русском языке значительно расширились.

Первоначально Ковно был провинциальным городком Российской империи, затем – временной столицей Литвы, пока Польша владела Вильнюсом, вероятно, надолго, так как Польша присвоила себе этот город в конце Первой мировой войны. Дипломатические отношения с Польшей были поэтому резко прерваны: железнодорожные пути обрывались в открытом поле, не существовало ни телефонного, ни почтового сообщения.

За долгие годы своего членства в русской Думе папа настойчиво защищал права народов пограничных государств – безразлично, были ли это права литовцев, поляков или евреев. И они этого никогда не забывали и были теперь готовы помочь ему, чем он необычайно гордился.

Евреи Ковно называли его одним из своих – большое признание для нееврея. Одним из достижений папа было основание высшей сельскохозяйственной школы и кооперативного центра в Дотнуве, который предлагал крестьянам полную цену – без посредников – за их продукты и необходимую техническую помощь. Это новшество было позднее перенято в практику литовского правительства, которое создало по этому образцу более мелкие кооперативные центры.

Великобритания поддерживала литовскую экономику, гарантируя импорт ветчины и гусей. Теоретически возможно было использовать в политических целях угрозу «меньше бекона», что сделало британского посла в Литве, мистера Томаса Престона, и его очаровательную русскую жену очень важными персонами в Ковно.

Мама уверяла раз и навсегда, что любая деятельность должна иметь либо глубокий смысл, либо высшую пользу. Она не хотела для нас секретарской работы, которую мы считали единственно возможной, так как она позволила бы нам добиться независимости и на длительное время покинуть Литву. Так мы тайно заказали экземпляр «Стенографии» Питмана, а также учебник машинописи и упражнялись так часто, как только могли, даже среди ночи. Работа казалась нам ужасно трудной, но мы мучились до тех пор, пока не приобрели достаточно опыта, чтобы быть в состоянии принять место в британском посольстве.

Мой шеф, мистер Престон, друг нашей семьи, был британским консулом в Екатеринбурге во время убийства царя Николая II. Наряду со многими интересами он сочинял балетную музыку, учил нас при случае водить его машину и был, кроме того, искусным и любезным дипломатом.

Для мама было большим разочарованием, что я бросила уроки рисования, так как я знала, что никогда не смогу позволить себе три года учения в академии.

 

Выходные мы часто проводили на природе у Тотлебенов. Из маленького дома, который стоял в их бывшем имении и в котором они сейчас жили, можно было сквозь деревья на другом берегу реки разглядеть мощные стены их прежнего замка: конфискован, объявлен обветшавшим и брошен…

Дед старого графа считался героем, он сражался в Крымской войне, участвовал в битве за Севастополь вместе с нашим прадядей Васильчиковым. Граф сам был старым другом и товарищем папа; они называли друг друга «граф» и «князь» и на «ты» – эта старомодная форма обращения удивляла нас.

Графиня была некогда красавицей, как доказывали блестящие выпуклые фотографии. Её греческий профиль, точёная фигура давно исчезли, что привело и к утрате жизнерадостности в её характере.

Мы очень ценили их дочерей, но тем не менее они были для нас страшным примером, которому мы бы подражать не хотели. Четверо красивы х сестер, от десяти до пятнадцати лет – старше, чем мы, – одаренные и культурные; их жизнь протекала бесполезно. Они хоть и были выше мещанства провинциального Ковно, но – одиноки без друзей-сверстников. Они неуклонно увядали, раздавленные бесцельным ожиданием.

Папа пустился в одно сомнительное дело и, по существу, был обманут. Так таяли деньги от продажи пивоварни, как снег под апрельским солнцем. Произошёл возврат нервной болезни, которая началась после революции. Мы все помогали, как могли. Ирина оплачивала счета по дому из своих средств, получаемых ею за уроки иностранных языков. Мисси преподавала маленьким детям, хотя сама только лишь вышла из школы, а мой заработок затыкал другие неизбежные дыры.

Последние, хорошо сберегаемые драгоценности мама отправились в ломбард; к нашему огорчению, мы услышали, что её цепочка из яичек работы Фаберже продана лишь потому, что был несвоевременно внесён взнос. Несмотря на мою хорошо оплачиваемую работу, мне не удалось отложить ничего для моего предстоявшего отъезда, но, так как потеря яичек очень мама огорчала, Мисси, Георгий и я вышли на битву, как в крестовый поход, чтобы найти их. Мы бегали от барахольщика к перекупщику, от них к ювелиру по миру Шагала: неряшливым, вонючим, живописным и всё же угнетающим улочкам гетто Ковно. Одно за другим нам удалось найти и приобрести почти все яички. Может быть, наши усилия тронули сердца торговцев, не отличавшихся в другое время милосердием, но цены за возврат были не так высоки. Лишь один из них отказывался продать; в нашем присутствии он продолжал доставать изумруд из великолепного золотого яичка. Наконец, когда в цепи недоставало лишь одного или двух пасхальных яичек, мы с гордостью смогли подарить мама вновь восстановленную цепочку. Возвратившись однажды из прекрасной поездки в Ригу, куда нас с Ириной пригласил английский посол, я ещё тверже решила недолго оставаться в вызывающей клаустрофобию Литве.

Когда мама заметила, что моё решение уехать твердо, она смирилась с этой идеей и устроила мне со свойственной ей энергией пристанище у своей подруги Кати Голицыной в Лондоне.

В день, когда я наконец отправилась в путь, вся семья пришла на вокзал, чтобы проститься со мной. В последний момент Георгий сунул мне в руку свой любимый предмет – гравированный русский серебряный бокал. Никогда я не забуду остроконечные белые башни костёлов Ковно, сверкавшие сквозь прутья большого зелёного железнодорожного моста, когда я пересекла Неман и сквозь слезы смотрела на всё это в последний раз. И всё-таки я была счастлива быть наконец-то в пути.

Как я могла предвидеть тогда трагедию, обрушившуюся на город: ужасную смерть или депортацию столь многих людей, которых мы знали! Полная ужаса судьба ожидала наших еврейских друзей, которые держали себя так лояльно по отношению к папа, а также литовскую студенческую национальную группу «Таутинúнки», которая в течение десятилетий безнадёжно с ожесточённой решимостью боролась против порабощения коммунизмом.

После моего отъезда моё место заняла Мисси, которую я заранее ввела в курс дела, и она освоила всё, что делала год тому назад я. Я надеялась, что смогу поддерживать семью из Англии и что Мисси как можно скорее последует за мной.

Во Франции я прервала поездку, чтобы встретиться с Александром. В дореволюционной России Александр, без сомнения, был бы необычной романтической личностью, но в эмиграции все его преимущества превратились в непреодолимые недостатки. Он выглядел – немного в стиле Байрона – хорошо, но был необычайно высок ростом. Хотя он и был сильным, хорошо атлетически сложённым спортсменом, его необыкновенный рост доставлял ему только трудности. И одевался он таким образом, который понравился бы, вероятно, сегодня, но в те дни оригинальная внешность мешала ему получить даже кратковременную работу, которая могла бы стать материальной основой его существования. Он был преувеличенно честен и никогда не скрывал, если кого-нибудь не любил. Искреннейший идеалист, он, не колеблясь, отстаивал своё мнение, чего бы ему это ни стоило. Добавим к этому, что он мог сильно, смертельно влюбиться, не показывая этого. К счастью, девушки чувствовали эту его подспудную нежность и заботились о нём, так как он был беспомощен в повседневной жизни.

В Нанси он встретил меня на вокзале. Я долго его не видела и испугалась его внешности: лицо очень бледное и напряжённое, для своего роста он был очень худ, его сотрясал удушающий кашель. Я передала ему большую часть своих тающих сбережений, так как я была уверена, что в Англии получу хорошее место.

Ещё по пути в Лондон, в Париже, у меня произошло тяжёлое заражение крови, вызванное маленькой ранкой, которую я оставила без внимания во время верховой езды в Силезии, где была гостем моих друзей Биронов. Три дня я провела в больнице, где были предприняты все необходимые меры. Врач предписал мне неделю постельного режима. Я сразу же подумала о княгине Бу, которая и приняла меня с распростертыми объятиями; здесь я получила такой уход, словно опять стала ребёнком. Не знаю, какой из цветов она мне напоминала – орхидею или анемон, но это был самый роскошный и самый хрупкий цветок из всех других, при этом самый скромный и стойкий. Как и раньше, она носила серые или розовые кружева и мягкие ткани, вокруг шеи была широкая лента, заменившая проданное или заложенное жемчужное ожерелье. И хотя она всё ещё носила платья, которые были модными во времена её юности, выглядела чрезвычайно элегантно. Пока мы лежали на двух диванах в её комнате, рассказы княгини Бу о прошлом становились всё доверительнее.

Я знала, что она рано осиротела и унаследовала даже по русским масштабам невероятно огромное состояние. Как принято в таких случаях, царь стал её опекуном, чтобы защитить от родственников-прихлебателей или нечестных управляющих. Прекрасная и обаятельная, она вышла замуж по любви. Она рассказывала мне, что верила, что всё, чего бы она ни пожелала, само падало ей в руки. Сначала очаровательный маленький сын. Затем она желала дочь. Детское приданое было приготовлено в розовых тонах, но, к её глубокому разочарованию, родился опять мальчик – Феликс. С годами она стала страдать от кошмарных снов, касающихся её жизни и в которых любой эпизод имел страшный конец. «Это не были настоящие сны, мне казалось, что я переживаю то, что, вероятно, только ещё могло бы произойти». Она понимала это как предостережение Бога – не позволять себе заблуждаться насчет своего настоящего счастья. Так, эти ужасные сны призывали её быть за всё благодарной: «Но потом они стали правдой, сначала один сон, затем другой».

Так, например, однажды она находилась вместе с царской семьёй, с которой она была очень дружна, в Крыму. Ночью, когда двор возвратился в Петербург, ей опять снились кошмары: «Я видела себя в закрытом помещении. Оглушающий звук – потом зазвенели осколки стекла в темноте, повсюду обступавшей меня, и голос, который кричал: „О Боже, где мои дети!“». Она проснулась в глубоком страхе. На следующий день все газеты были полны сообщениями о попытке покушения на царя Александра III: бомба взорвалась в железнодорожном вагоне, не причинив ему вреда.

Она немедленно поехала в Петербург и навестила императрицу Марию Фёдоровну, которая описала ей нападение. Потом она добавила: «В первые минуты страха меня мучила лишь одна мысль. Я крикнула: „Боже, где мои дети?“». Царь, который обладал невероятной физической силой, подпер крышу вагона своими широкими плечами, пока не подоспела помощь; однако от напряжения он получил болезнь почек, которая стала затем причиной его ранней смерти.

«…И потом ужасная дуэль моего сына…» (Но даже многие годы спустя она не могла собраться с силами, чтобы говорить об этом.)

Её старший сын Николай вступил тогда в связь с замужней женщиной. Полк, где служил обманутый супруг, согласно принятому тогда кодексу чести, требовал удовлетворения, и притом на смертельных условиях. Так, после дуэли Николая принесли в дом мёртвого на носилках.

О женщине, которая послужила поводом к этой дуэли, сказала в своё время мама: «Она желала его из ничтожных побуждений: лишь из-за его богатства и положения. Это не было большой страстью, она забыла его немедленно». Но жизнь его матери была разбита; она никогда не оправилась от его смерти, к тому же они расстались в ссоре, так как, по-видимому, она сделала своему сыну во время их последней встречи горькие упрёки.

Я поняла теперь, почему она тогда перед дуэлью попыталась всеми силами уберечь его раз и навсегда от того, чтобы ещё раз попасть в компрометирующее положение. Она видела во сне эти носилки, на которых его должны были принести в то судьбоносное утро.

«Позднее, – продолжала княгиня Бу, – сны стали дурнее, но я им больше не верила, так как думала, что мой дух после смерти моего сына стал болен; столь ужасные предзнаменования, которые касались моих друзей и моей страны, просто не могли быть правдой».

Но ведь стали ею!

После революции сны прекратились. «Никогда больше за все эти годы мне больше ничего страшного не снилось, лишь недавно, – сказала она задумчиво, – лишь несколько дней назад… Я была юной девушкой и шла в Зимнем дворце в Санкт-Петербурге по большой галерее к высокой стеклянной двери, которая сама распахнулась, и царь Александр II, которого я так любила и который был мне как отец, подошёл ко мне с распростёртыми объятиями и воскликнул: „Ma chere, enfin, vous voila!“ („Дорогая, наконец вы здесь!“)». Она улыбнулась мне и сказала: «Вот видишь, на этот раз это был хороший сон».

Спустя день после этого разговора я уехала. Мне не суждено было больше её увидеть, так как вскоре после этого она скончалась.

Много лет спустя во время поездки в Советскую Россию я посетила её дом в Архангельском под Москвой и Юсуповский дворец в Ленинграде. Её портрет кисти Серова всё ещё висел в Михайловском дворце – Русском музее – рядом с портретом Феликса.

Одетая в струящиеся светлые одежды, слегка откинувшись на диване, она снова улыбалась мне с картины. Экскурсовод монотонно тараторил: «Здесь мы имеем дело с прототипом легкомысленной и развратной аристократки».

Через головы любопытно разинувшей рты толпы я громко сказала: «Вы совершенно ошибаетесь! Я очень хорошо знала её; она была самым очаровательным, самым добрым и самым чистым человеком, какого себе можно только представить; она была для меня как бабушка!». Слово «бабушка» никак не вязалось с очаровательным неземным обликом на портрете, и все замолкли, открыв рты.

Осенью 1938 года я, полная больших надежд, прибыла наконец в Англию и сразу же была ошеломлена и удивлена необычной английской вежливостью, терпимостью и «common sense» – здравым смыслом. Эти впечатления совпали с ощущением того, как будто бы я совершила поездку назад, в своё знакомое детство – с его английской няней и английским стилем воспитания.

Поезда, деревни, луга – всё казалось мне на несколько размеров меньше, чем на континенте. Даже зеркала и умывальники были установлены ниже, словно они были предназначены для народа, сплошь состоящего из людей маленького роста, каковыми англичане, конечно же, не являются. Это же чувство меры они соблюдают и во взаимоотношениях друг с другом, отличающихся корректностью и вежливостью. В отношении к посторонним они проявляли своего рода отчуждённое равнодушие.

Расслоение английского общества, опирающееся на такие странные начала, как школы, которые посещали, или выговор, с которым говорят по-английски, смутило меня вначале. Мне было любопытно сравнивать всё, что я слышала, с действительностью – начиная со вкуса junket (белого сыра), crumpets (сдобы к чаю), mince-pies (пирогов), блюд, которые часто упоминаются в английских книгах, но на континенте неизвестны. (Я должна признаться, что была разочарована этими особыми блюдами.)

Мой превосходный английский вызвал удивление, даже предполагали, что я выучила его за время моего короткого пребывания здесь, что, вероятно, могло произойти благодаря знаменитому русскому таланту к языкам. С другой стороны, молодые люди моего возраста казались в сравнении с девушками и юношами на континенте неопытными в непринужденном обращении друг с другом; они смотрели друг на друга или подозрительно, или с преувеличенным товариществом. С пожилыми людьми можно было сойтись намного проще.

 

Маленькая колония русских эмигрантов сразу же приняла меня. Их сердечность, открытое гостеприимство, как и уровень их разговоров и интересов, не соответствовали, как обычно, их скромным жизненным обстоятельствам; скуки здесь никогда не было, и иногда вечер заканчивался музыкальной импровизацией, цыганскими песнями или театральной сценкой. Даже когда они иронически шутили, они никогда не были циничными. О неприятностях говорили открыто, но им придавали не больше значения, чем изменчивой погоде. Как и в других случаях, они не противились своим ограниченным возможностям и принимали удары судьбы со смирением.

Великая княгиня Ксения Александровна, сестра последнего русского царя Николая II и двоюродная сестра короля Георга, была с ним в хороших отношениях. Она жила очень скромно в маленьком доме в Виндзорском парке. Как подругу её внуков, особенно Беби Юсуповой, меня приняли здесь сердечно. Великая княгиня была добра, робка и непритязательна; несмотря на свой маленький рост и сморщенное кошачье лицо, она излучала большое достоинство. Она обращалась к любому с одинаковой стыдливой любезностью – позволяла ли она русскому шофёру целовать ей руку или не давала дамам опускаться в глубокие, подчеркнуто почтительные придворные «révérence». Невозможно было её сразу не полюбить.

Неоднократно приглашали её на чай к королю и королеве. Однажды она рассказала нам, что королева Мэри показала ей последнее приобретение – изделие Фаберже, которым она хотела пополнить свою коллекцию; это была эмалевая табакерка, на крышке которой бриллиантами была выложена буква «К». Великая княгиня подержала её мгновение в руках, охваченная бурей воспоминаний. Её муж, великий князь Александр Михайлович, подарил ей эту табакерку к рождению их первого ребёнка. «Ах, как интересно», – сказала королева и решительно вернула табакерку на почетное место в своей коллекции.

«Но мама, – высказали своё удивление сыновья великой княгини, когда она им об этом рассказала, – она действительно не отдала её тебе?» – «Конечно, нет, – ответила великая княгиня. – Она, в конце концов, за неё заплатила и имеет право на неё. Эта вещица напомнила мне о столь многом…»

Когда я приехала в Лондон, Голицыны приняли меня с любовью, и трое их сыновей, в особенности Георгий, стали моими любезными веселыми товарищами. У них был антикварный магазин у Беркли-сквер, в котором они торговали наряду с прекрасной мебелью также иконами со множеством драгоценностей Фаберже. В полдень переднее помещение закрывали и уходили в заднее – крошечную кухню, любимое место встречи земляков, которые устраивали здесь закуски – между всеми этими красивыми предметами, похожими на те, которые раньше были украшением их жизни в России.

По воскресеньям эти встречи происходили в доме Голицыных, который находился в предместье Далвич. Часто в них принимал участие отец Гиббс, который раньше в качестве молодого учителя английского языка преподавал царевичу Алексею.

Он тоже встречался с так называемой Анастасией и был убежден, что она не является младшей дочерью царя, хотя эта несчастная действительно не помнила, кто она на самом деле, и твёрдо верила, что является одной из царских дочерей. Жильяр разделял мнение Гиббса, как и баронесса Буксгевден, которая навестила меня много лет спустя и рассказала во всех подробностях о разговоре с мнимой Анастасией.

Вокруг меня возникло множество длительных дружеских связей. Часто нас поражала невероятная необразованность англичан и бездумное отношение ко всему, что происходило на континенте. Так, меня однажды спросили: «Каковы были ваши отношения с Распутиным?» – «Как вам это пришло в голову?» – «О, я думала, что все русские княжны имели тесные отношения с Распутиным». Или: «Как волнующе быть русской!» – в то время как для нас это было тяжким бременем.

С другой стороны, например, публичные речи в университетском клубе, в Оксфорде, произносились на удивительно высоком уровне, так что трудно было себе представить, что можно было найти где-либо в другом месте столько остроумия, блеска, легкости и оригинальности, с какими обсуждались запутаннейшие вопросы. В подходящих случаях свободно и увлеченно цитировались английские и греческие стихи, так как Гомер был для них «садом сердца», подобно Пушкину для русских. Сверх этого, известная скрытая сентиментальность объясняла неестественную позу, которую они часто принимали, когда это касалось политических теорий. Свои же собственные задачи пытались они обыкновенно решать с уверенностью лунатика, в духе знаменитого «muddling through»[4].

Испанская война приближалась к концу, и наши симпатии принадлежали любой альтернативе коммунизму, чьи программы противоречили ему. Так как коммунистическая, так называемая прореспубликанская, сторона, как всегда, выступала громче, можно было подумать, что с ней соглашалась вся Англия. На самом же деле мнения были совершенно различные. Во время моих частых посещений Оксфорда, куда меня приглашали двоюродные братья или друзья, которые там учились, было принято наши взгляды на коммунизм и сатанинские стороны сталинской действительности, такие как кровавые чистки, штрафные лагеря и многие другие ужасы, встречать высокомерным презрением: «Вы необъективны!»

Спустя некоторое время мы убедились, что даже не стоит идти против этой стены, но в течение многих лет задавали себе вопрос, не этим ли мнением многих англичан можно объяснить карьеры таких как Филби, Берджес и Маклин.

Моя надежда остаться надолго в Англии вскоре была убита из-за препятствия в получении разрешения на работу, которое было необходимо. Несмотря на множество возможностей и связей, мне каждый раз приходилось, когда я устремлялась к новому месту службы – а я хотела иметь только интересную работу, связанную с языками, наукой или искусством, – убеждаться в том, что именно по этой формальной причине я не могла её получить. Это было очень угнетающе.

В начале 1938 года родители моих хороших друзей пригласили меня сопровождать их в поездке по Тунису. Они сделали это заманчивое предложение так, словно, принимая его, я доставляю им удовольствие: я должна была организовать поездку и помочь им своим знанием французского. Как раз в это пасмурное время года две недели солнца в Северной Африке представляли собой великолепную смену обстановки. Мои хозяева баловали меня во время поездки, словно я была им родной дочерью.

Должно было пройти много лет, прежде чем я вновь возвратилась в Англию.

По дороге домой я получила известие, что мой брат Александр ввиду резко развивающейся чахотки доставлен в Лозанну. Литовское правительство, которое присвоило наше состояние, согласилось до известной степени оплатить лечение и разрешить вывоз валюты. Я была единственным членом семьи, который жил тогда вне Литвы; поэтому я должна была немедленно соединиться с братом в Швейцарии.

Я поселилась в Лозанне рядом с клиникой. Последующие месяцы прошли столь печально, что я лучше не буду здесь на них останавливаться.

Наконец приехали Мисси и мама, чтобы сменить меня. Они убедили меня ехать в Берлин, расположенный гораздо ближе к Литве, где со мной была бы хорошая связь из Швейцарии.

В Берлине я встретила много друзей по далеким баден-баденским дням. Ничто, кажется, не может так укрепить дружеские связи, как воспоминание об общих детских играх. Мои друзья ввели меня в бурную, пеструю жизнь немецкой столицы. К моему удивлению, я была сразу же принята друзьями в их круг – без всяких неприятностей, которые в других местах были неизбежны для эмигрантов; и это было самым важным: мне предоставили равные с другими возможности, чтобы учиться и работать.

4Как-нибудь справимся; с грехом пополам доводить дело до конца.