Tasuta

Люди безразличий

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Помню, как решил, что одержим ей, что Ада приворожила меня, околдовала – не могло быть иначе. Стало интересно, один ли я такой: Милу люблю, но влюблен в Аду. Может, это покажется странным, но рассуждая о моих чувствах, я считал и Милу, и Аду частью своей жизни, но если первую воспринимал, фигурально выражаясь, как часть тела (если лишится, к примеру, руки, поначалу будет мучительно неудобно, но рано или поздно смиряешься с потерей), то вторая была для меня частью моей души – моей мечтой, потеряв которую, лишаешься самого смысла существования. Вопрос отцу о его чувствах к матери застал его врасплох: он стал плутать в словах, будто я спросил его о гравитационных волнах, а не о его отношении к когда-то самому близкому человеку. Он рассказывал об их знакомстве с мамой, тут же упоминая, как они вместе учились готовить меренги с земляникой, это все приправлял парой слов о ее привычках морщить нос и постоянно перебивать, попутно добавляя, что он не обижался. «Любовь – это дар, сынок, – сказал он мне тогда. – Любовь не должна быть тайной: возможно тот, кого ты любишь, больше нуждается в твоей любви, нежели ты сам». Согласен, но меньше всего я нуждаюсь в отказе. «Понимаешь, сынок, – между тем продолжал отец, – никто не знает, сколько влюбленным отмеряно времени. Я думал, что у нас впереди десятилетия, но в один миг она выбрала своим домом далекую звезду, забыв на Земле свою тень.

Ты отправилась на Сириус поздно ночью

Позавчера. Сегодня на звезды смотрит крест.

Сердце разбито, душа – в клочья,

Бутылку водки в один присест

Выпил, занюхал землей. Оттуда

Ты не вернешься – проси, не проси.

Где он, твой Сириус? По кухне посуды

Осколки, наша простынь в грязи

Могильной. В узоре обоев на стенах

Ищу новый смысл для слова «покой».

Да, все как прежде, но я только тень

Того, кем недавно я был с тобой».

Из моих воспоминаний меня выдернул очередной звонок. Отец, называя чужим именем (каждый раз вздрагиваю – до сих пор не могу привыкнуть), расспрашивал о численности населения – все живы, о состоянии здоровья, возможных травмах и увечьях – насколько могу судить, все здоровы, травм и увечий нет (как и сил ожидать в случае чего здоровую партию), о социальных взаимоотношениях – деления по навыкам нет, промискуитет (вот оно – настоящее равенство, но не о таком мечтали Ленин, Маркс и Энгельс). И в конце уже вопрос от меня: «Помнишь «ты отправилась на Сириус»?» – Молчание – «Ну помнишь «поздно ночью»?» – снова ничего. Разъединили что ли? «Слышишь?» А нет, со связью порядок. «Слышу» – «Ну?» – «Что «ну»? Что это за ерунда? Сириус – это вообще к чему? Что ты этим хотел сказать?» – «Просто хотел тебе напомнить…» И тут меня посетила странная догадка: «Ты помнишь, из какой это книги?» И скользко-неуверенное «нет» в ответ, и далее извиняющимся тоном, работа, мол, не до книг, мол, потом про зависть ко мне – читающему в свое удовольствие, затем про бережное обращение с книгами (пожурил за «поминальные» костры), затем снова про зависть (пожурил себя за неподобающее чувство) – почти стандартная беседа отца и сына. Почти. Отца ли? Наконец, разговор окончен. Я откидываюсь на спинку кресла и пытаюсь сделать глубокий вдох. Воздух застрял где-то в гортани, чувствую, как собственное сердце делает последний мощный рывок, но реберная клетка предчувственно сжимается – ловкий питчер, в глазах темнеет – все вокруг погружается в черноту.

Журналист тоже было откинулся на спинку кресла, поддавшись эмоциональному мгновению, но решив подтвердить догадку, снова принялся за текст, скрупулёзно, буква за буквой разбирая чувства сына к отцу, любившему мать, и человека с чертами отца, ее не помнящего. Наш герой если бы мог, то непременно закурил, и даже похлопал себя по карманам в поиске последней сигареты, но потом вспомнил, что избавился от этой накладной привычки еще лет двенадцать назад. Сомнения, конечно, были: авария, сложная операция, долгая реабилитация, да еще мало ли что могло повлиять на состоянии памяти, но Герман был убедительнее – забыто лишь одно – несущественное для посторонних, но важнейшее для посвященных – одно воспоминание, одно чувство. Доводы Германа нечаянно пошатнули веру толстяка в непогрешимость и авторитет слова. Трясущимися руками он схватился за две верхние пуговицы рубашки, вырвав верхнюю с тканью – не помогло: он будто по-прежнему оставался участником жестокого розыгрыша. Толстяк стал вспоминать похожие на телеграммы постулаты от «слово – основа всего» до «я есть слово». Его только сейчас озадачило одно довольно странное обстоятельство: за последние десятилетия не было ни одного крупного вооруженного конфликта, ни одного как внутри страны, так и с ее участием. Все это преподносилось как торжество слова над животной силой. Любые политические противостояния оканчивались переговорами, где либо стороны шли друг другу на уступки, либо (а чаще всего так) политический противник признавал мудрость правления Единой Партии, что повсеместно транслировалось. При этом в качестве причины предшествующего недоразумения называли отсутствие у этого самого противника информации о мерах по обеспечению национальной безопасности, но как только последний подписывал бумаги о неразглашении и становился хранителем этой страшной тайны, признавал ошибочность своих взглядов и начинал горячо поддерживать существующий порядок вещей. Конечно, находились и те, что высказывали сомнения в столь быстрых переменах, но столь же быстро исправлялись, едва заслышав неодобрительно-убедительное «нацбезопасность!», произносимое обычно с поднятым вверх указующим перстом. Журналист закрыл глаза и попытался представить мир именно с такими иллюзионными заменами: ему казалось, что он сможет создать в своем воображении реалистичный мир, а затем, сравнив его с реальным, найдет различия и сможет вздохнуть спокойно. В голову ему, однако, лезли лишь воспоминания про систему исправлений и наказаний. Прорывом последних десятилетий – это был очередной яркий показатель эффективности политики Единой Партии – явилось снижение наказаний до нескольких месяцев даже за самые тяжкие преступления. Каждому осужденному предлагали подписать согласие на перевоспитание. 99% соглашались и поступали в Центры социализации, где за закрытыми дверьми в условиях полной секретности проводилось так называемое «излечение словом». К сожалению, был небольшой процент тех, кто не поддавался излечению и в процессе сходил с ума и скоропостижно погибал, но, во-первых, таких были единицы, во-вторых, это не скрывалось, а наоборот, эта ситуация подавалась как трагедия для общества, произошедшая из-за дефектов в строении головного мозга или генетических аномалий конкретного индивида, затем сообщалось о том, что в экспериментальных лабораториях ведутся работы по устранению побочных эффектов и что данные учреждения достигли колоссальных успехов, ну и далее подавалась информации только про положительные тенденции в жизни народонаселения нашей высокоорганизованной страны. Те же, кто прошли испытание словом, возвращались в общество другими людьми: внешне, конечно же, теми же, но поведение менялось – это были кроткие смиренные люди, подставлявшие правую щеку, даже если их не били по левой. Государство заботилось о них, не давая пропасть без дела – следующим этапом возвращения в социум была трудотерапия: для таких лиц существовал перечень трудоемких и низкооплачиваемых работ, на которые исправленные шли не ропща. Заодно удалось решить проблему с незаконной миграцией – просто-напросто не осталось вакансий на низкоквалифицированную работу. Что касается одного процента несогласных, с ними тоже происходили метаморфозы – они превращались в телезвезд, наблюдать за которыми можно круглые сутки – и так всю оставшуюся жизнь под прицелом телекамер. Самое интересное, что обеспечить свое проживание должны были они сами: зрители, которым хотелось смотреть на того или иного осужденного, перечисляли деньги – не менее определенной партией суммы – на специально открытые счета, с этих счетов оплачивались в первую очередь предоставление камеры, свет и вода, телетрансляция, а потом уж только продукты и поварские услуги. Самые везучие – те, у которых еще оставались после всех этих вычетов средства – могли тратить остаток по своему усмотрению: кто-то заказывал журналы, кто-то мыло. Осложнялась задача такого, казалось бы, примитивного зарабатывания тем, что транслировалось только изображение без звука, поэтому очаровать зрителей получалось у единиц, да и то ненадолго. Однако для всех без исключения заключенных существовала возможность оказаться на свободе в любое время – независимо от того, сколько просидел – месяц, два, час – нужно было только, чтобы на счет этого человека отправила деньги большая часть учтенного населения: в каждой камере был вмонтирован счетчик голосов и каждый осужденный мог знать, насколько он популярен, однако даже самый древний из них даже близко не приблизился к заветному проценту. Для тех, кто отчаялся, тоже был предложен выход: экспериментальная лаборатория нуждалась в добровольцах для исследований. Те, кто подписывал согласие на проведение исследований, отправлялись в лабораторию сроком от месяца до года. Сроки устанавливались индивидуально судьей в зависимости от обстоятельств совершенного осужденным преступления – все это на глазах у миллионов зрителей. Через отведенный срок из стен лаборатории выходили все те же кроткие смиренные люди, а может и не выходили – это уже не транслировалось. Толстяку вдруг подумалось, а те же ли самые люди выходят из исправительных учреждений? Допустим, что за последние десятилетия научились хорошо промывать мозги, но чтоб так успешно? Чтоб только единицы не смогли уцелеть в этой перерабатывающей системе? С одной стороны, клонирование явилось бы прекрасной альтернативой, с другой, создавать клона для каждого преступника – слишком накладно. Наверно. Если не задумываться о том, что теперь нет очередей на получение донорских органов. Хотя органы теперь выращивают, но это удовольствие – получить новый, созданный из своих же клеток орган – доступно пока только для состоятельных или власть имущих, для всех остальных есть донорские органы. Сами операции для граждан проводятся бесплатно, то есть оплачиваются из государственного бюджета. Платить должны только иностранцы, для них, к слову, существует очередь, но вроде искусственно созданная, и медицинские услуги весьма недешевы. Однако, окупают ли они клонирование? По мне, так легче на поток поставить создание отдельного органа, чем целого человека.

 

А интересно, можно ли вырастить мозг? Или напечатать? Или как там вообще это все сейчас производят? Про сердце слышал, про печень, почки, селезенку, легкие, а про мозг даже никогда не задумывался. Вот голову пересаживали, это да, от одного человека другому. Но это когда еще было. А вот чтобы только мозг? Например, для исправления. Попался гражданин на краже. Пожалте новые мозги – перезагрузись – и идет такой человек махать метлой с блаженной улыбкой, или высказался грубо, например, против Единой Партии – вот тебе новый мозг, в следующий раз думать будешь, что говорить… в шахте. Хотя если против партии, тут и нового человека вырастить не жалко. Ох, вот оно что! А так, если помечтать, очень удобно – вырастил себе новое тело, пересадил туда свой мозг – и вот она – вечная жизнь. Кстати, сколько может просуществовать мозг? Насколько знаю, до сих пор остается загадкой, как хранятся воспоминания, но если удастся разгадать ее, то и операции могут не понадобиться. Наверняка только, это будет засекречено. Или было. На этом толстяк снова погрузился в чтение. Герман, однако, писал совсем про другое: он мечтал, что встретит свою Аду среди себе подобных – «где меня никто не найдет»: единственная возможность скрыться в наше время – спрятаться на виду, среди своих отражений. Обманывается, заключил толстяк. Любопытно то, что как Герман не был до конца уверен в своей правоте, так и журналист сомневался – сомневался и в том, что влюбленный наблюдатель не прав, и в том, что это все происходит в реальности, а главное – происходит в реальности с ним.

Здраво рассуждая, можно прийти к выводу, что Ада никак не могла оказаться в первой партии: выбирая между тем, чтобы погибнуть здесь на острове, и тем, чтобы раскрыть себя, каждый здравомыслящий человек (а Герман не сомневался, что Ада была здравомыслящим человеком) предпочтет второй вариант, а может быть, если б она знала, что за экспериментом наблюдаю я, то раскрыла бы себя, даже не будь каких-либо угроз. А, впрочем, она может и не знать. Или знать не точно, то есть догадываться. Но тогда я бы на ее месте, если б была хоть малейшая надежда на знакомого наблюдателя, постарался бы как-то намекнуть, как-нибудь выделиться, сделать что-то такое, чтобы стало понятно, что на острове не клон, а самый настоящий подлинник – Ада. Вторая партия вполне могла ее скрывать, и я принялся с чрезвычайным рвением, забросив ставшие для меня неважными все остальные дела, которые раньше приносили мне удовольствие (о чем я? Дела? У меня было только одно такое занятие – чтение), наблюдать за моими почти родными людьми.

Жизнь на острове показалась мне скучной, серой, неинтересной. Я даже попытался придумать сравнение, но перед глазами будто застыла тарелка с манной кашей – видимо, прямо из подсознания. Жизнь скучна, как тарелка манной каши с комочками. Нет, комочки – это хоть какое-то разнообразие. Жизнь скучна, как тарелка манной каши без комочков. Сваренная на воде. Без масла. Без ложки. Неделю назад. Я наблюдал, как мои подопечные налаживали быт: из заботливо–заблаговременно сваленных бревен словно по инструкции Икеи, хранящейся в памяти каждого индивида, собирался сруб. Память настойчиво подсовывало мне слово «колыба» вместо «изба», но в отчетах я неизменно указывал, что строятся коттеджи, чем выводил отца из себя. Интересно, замечают ли они, что строят дома из деревьев, которые на острове не растут? Возможно, это тоже чья-то шутка, или сделано по недосмотру, или возможно, что кому-то из руководства принадлежит фабрика по производству деревянных домов, последний вариант самый вероятный, к слову. Островитянам, кстати, любезно предоставили лодки, которые в месте их настоящего обитания тоже не растут. Я лишь усмехался про себя, но, с другой стороны, моим людям просто некому задать вопросы.

Привязав себя к мониторам, завтракая-обедая-ужиная, не отрываясь от наблюдения в режиме постоянной готовности заметить ожидаемый намек, я действительно отметил некую странность: почти всю работу мои первобытные жители делали по двое, составляя пары независимо от пола, вглубь острова к источнику питьевой воды якобы природного происхождения (как же природного – у меня такой же «источник», раз в неделю заполняемый специально обученными людьми, которых, правда, видел только издали) ходили тоже по двое для наполнения водой больших металлических бидонов (вот она – примитивная жизнь во всей красе), но от моего взгляда не ускользнула «Ада», иногда заходившая вглубь острова совсем одна. Что это – намек или жажда одиночества, понятная как перегруженному общением современнику, так и дикарю? Когда-то я думал, что смогу узнать Аду из сотен тысяч лишь по блеску глаз, но сейчас, огрубевший и ослепший, нуждаюсь в доказательствах сильнее, чем честный судья. Направив только на нее сотню камер, ведя ее тропой по экранным квадратам нескончаемого лабиринта, я то проверял свою веру, то взращивал паранойю: Ада казалась такой родной, но в то же время я одергивал себя, стараясь не поддаться вымышленному счастью. Когда-то давно я также наблюдал за Адой, пытаясь уловить признаки ее расположения. Тогда мне казалось, что будто вселенная благоволит мне: мы постоянно сталкивались в коридорах, в библиотеке, в читальном зале даже тогда, когда у нас семинары проходили в разных корпусах, на которых в то время мы и должны были находиться, однако принимая подарки судьбы с благодарностью, я удостаивал (как последний дурак) Аду лишь кивка головы. Лекции у нас были совместными, я специально заходил почти последним и садился позади Ады или рядом с ней. Как-то в перерыве между лекциями наши однокурсники решили, что автопоездка в Европу большой компанией – превосходная идея. Стали обсуждать маршрут и количество человек. «Герман, ты с нами?» – это был неожиданный вопрос от Ады, неожиданно-приятный. Мне хотелось крикнуть «да», чтобы вдруг не нашлось причин отказать мне в желанной поездке. Однако я медлил: мне казалось, что, если поспешу, окружающие в тот же миг превратятся в маленьких паршивцев, вопящих на одной ноте «тили-тили-тесто-жених-и-невеста», вгоняя в краску и заставляя меня – уже взрослого человека – чувствовать себя провинившимся дитем. Отвечать, увы, мне не пришлось. Ненавистный Райхман, положив свои красно-потные лапищи на плечи хрупкой Аде и глядя мне в глаза, вдруг гаркнул на всю аудиторию: «А давайте пустим Герыча по Вене». Сначала послышались отдельные смешки, потом громогласный гогот заполнил все пространство, не давая расслышать комментарий Ады. Она смотрела на меня, ожидая ответа, а я, осмеянный, чувствовал себя как актер немого фильма, попавшего в кино звуковое – слова уже не подчинялись мне, и я озирался, пытаясь призвать на помощь тапера, но и его не было. Раздосадованный, я схватил свой рюкзак и выбежал из лектория. «Ну и псих!» – услышал я за спиной крик того же Райхмана. Мое унижение было очевидно только для меня, для всех остальных, боюсь, я оказался обидчивым идиотом без чувства юмора.

Из душных помещений института вырвался на стонущую автомобильными гудками улицу – пробка и, как назло, дождь. Пришлось идти пешком. Крупные капли, попадая на мое лицо, поспешно устраняли несоответствие между моим тоскливо-внутренним ощущением и внешне-сосредоточенным видом. Намеренно отказавшись от зонта, в рюкзаке терпеливо ожидавшего моего снисхождения – такое наивное наказание – я вскоре был погружен в ливень, однако, думал я не о намокшем воротнике, неприятно тесно жавшемся к моей шее, не о расплывающихся чернилах на одолженных тетрадях, а лишь о нелепой шутке, которую и сам с удовольствием мог произнести среди своих друзей, но только не в ее присутствии.

Teised selle autori raamatud