Tasuta

«Герой нашего времени»: не роман, а цикл

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Нет надобности отрицать, что появление «лишних людей» связано с определенной психологической предпосылкой, на психологической основе базируется, но главную причину предпочтительнее видеть в исторических условиях, формирующих личность. «Золотой век» «лишних людей» – 30–40-е годы, эпоха николаевской реакции, отнимавшая у людей умных, чутких, совестливых возможность активной, разумной общественной деятельности. «Иллюзия» таковой, чем предлагал довольствоваться Д. Н. Овсянико-Куликовский, их не только не удовлетворяет, но просто отвращает.

Самый термин «лишние люди» в силу своей экспрессивности оказал негативное воздействие на толкование типа: он провоцирует перевод разговора в оценочный план, применение критерия «пользы» («общественной стоимости», по Д. Н. Овсянико-Куликовскому). Такой подход грешит против принципа историзма. Это с позиции трудовой морали ценность человека может определяться критерием «пользы», объемом трудового вклада в общее дело. Но критерий «пользы» необходимо чрезвычайно серьезно корректировать при перенесении его в иную эпоху.

За «лишних людей» русской литературы просто обидно: почему-то именно их поверяют на весах «общественной пользы», вынося в итоге суровый приговор. Скажем, прежний владелец усадьбы, где поселился Онегин, его дядя, «Лет сорок с ключницей бранился, / В окно смотрел и мух давил». Причем фразу «мух давил» нельзя понимать буквально (уничтожение надоедливых насекомых все бы зачислялось в какой-то актив)442; это метафора (что легко понять, припомнив выражение «под мухой»). Онегин в одном из шкафов находит «наливок целый строй»; не потому они остались, что расходовались экономно, а потому, что наготовлено их было с избытком. В доме единственная книга, «календарь осьмого года»; деталь комментируется с едкой иронией: «Старик, имея много дел, / В иные книги не глядел».

Нет надобности умножать примеры, достаточно одного, чтобы заключить: существовал и откровенно паразитический, обывательски убогий, духовно бесплодный образ жизни; однако и личным ощущением, и общественным мнением он воспринимался вполне добропорядочным. Онегинский дядя: вот уж кто лишний для жизни человек: однако ни он сам, ни окружающие так не рассуждали. Само собой разумеется, что и с понятием «лишнего человека» как литературного типа подобный образ жизни никак не связан (хотя по логике «здравого смысла» и прямого значения слов подобного наименования заслуживал бы именно он).

«Отчего у нас не стыдно не делать ничего?» – задавал вопрос Фонвизин в первом интервью, взятом русским писателем у Сочинителя «Былей и небылиц», зная, что под этим псевдонимом укрывалась сама императрица Екатерина II. Царская особа ответствовала: «Сие неясно: стыдно делать дурно, а в обществе жить не есть не делать ничего». Такой малостью довольствовался критерий общественной ценности человека, принадлежащего к верхнему слою «общества»! В этой логике надо воспринимать и поведение наших литературных героев. Когда Онегин просто развлекался в Петербурге, кому бы (из окружающих) пришло в голову именовать его тунеядцем: и по субъективному ощущению его жизнь была расписана по брегету от полудня и за полночь, и общественное мнение санкционировало этот образ жизни. Еще меньше претензий к офицеру Печорину, который оказался на Кавказе «с подорожной по казенной надобности». (Печориным недовольны, что он служит без воодушевления).

Таким образом, понятию «лишние люди» (при всей экспрессивности эпитета) нельзя придавать оценочный характер, определяя этим эпитетом общественную ценность этих людей. Общество к ним (до поры!) претензий не предъявляет. Внутренний дискомфорт, осознание себя «лишними» – это их личное, внутреннее ощущение. Но «слово найдено», оно подслушано у них, подхвачено обществом, и оно… оборачивается против них самих!

Впрочем, необходима существенная поправка. С точки зрения общественной морали «лишние люди» совершали-таки довольно тяжкий грех: не тем, что они вели праздный образ жизни, но тем, что они позволили себе усомниться в разумности собственной (а особенно окружающей их) жизни, позволили себе скучать и хандрить, вместо того чтобы благодарить жизнь и власть предержащих. Лишними в жизни «лишние люди» ощутили себя сами, и уже только потом это про них сказали другие, притом с разных позиций. С одной стороны, от лица ратующих за прогресс, за движение – порицание за непоследовательность, за неумение довести смутное, недостаточно проясненное недовольство окружающим до активного протеста, целенаправленной деятельности. С другой стороны, это обывательское высокомерие. Как и в какой степени «лишние люди» мешают жить обывателям, наглядно показывает реакция соседей Онегина не только на его нововведения в своем имении, но даже и на его бытовое поведение, а также заговор против Печорина в «водяном обществе». Самодовольное осуждение «лишних людей» с позиции обывательской бумерангом бьет по самим критикам. Другими словами, тип «лишнего человека» – это не иначе, как положительный герой. При этом, разумеется, понятие «положительного героя» не надо подменять понятием «идеальный герой»; в положительном герое могут различаться серьезные недостатки, и речь идет лишь о самом общем, но принципиальном приятии или неприятии героя. В таком понимании типа «лишнего человека» содержится зерно истины.

И тут не обходится без парадокса: прямая польза «лишних людей», наблюдавшихся в жизни, состоит в том, что они стали прототипами весьма распространенного слоя героев литературных произведений; их наличие помогло художникам запечатлеть достойное внимания жизненное явление.

Обзор воззрений на тип «лишнего человека» – не отвлечение от нашей темы, а подход к ней. И особенное внимание к Онегину естественно: он ближайший предшественник Печорина. Осмысление Онегина в качестве героя времени не входило в начальный замысел Пушкина, но поэт поднял изображение героя на этот уровень в заключительных главах романа в стихах. Именно такой ракурс восприятия своего героя Лермонтов подчеркнул уже заглавием книги.

К типу «лишних людей» возможен двойной подход. Во-первых, конкретно-исторический. Он локализует активный интерес к этому типу второй четвертью XIX века. Во-вторых, расширительный. Е. В. Никольский полагает, что «в современном обществе число таких людей не только не уменьшилось, но, пожалуй, даже увеличилось. На фоне происходящих процессов глобализации, решения проблем в мировом масштабе человек перестает чувствовать собственную значимость как личность»443.

Я считаю ошибочным жанровое определение «Героя нашего времени» – роман, им не пользуюсь. Но в толкованиях произведения многое сохраняет цену; на это можно опираться, чтобы идти дальше. Новое определение жанру естественно – книга (цикл повестей). Понятие цикла в науке уже утвердилось, однако по нашему адресу применялось только вскользь. С определением литературного типа посложнее. Мое отношение к принадлежащему в большей степени к истории понятию раздваивается. Задействованное название мне не нравится излишней экспрессивностью, но это не повод отмахиваться от понятия. В трактовке литературного типа как «лишнего человека» накоплено немало ценного. Наш мир создан по диалектике, его нельзя воспринимать односторонним. Активно проработанный в литературе второй четверти XIX века тип складывается под воздействием внешних и внутренних обстоятельств. От двусмысленного названия можно (пожалуй, и нужно) отказаться. Только с водой из ванны нелепо выплескивать ребенка. В понимании «лишнего человека» есть полезные наработки, нет надобности от них отказываться. Новое название придумать непросто. Было бы желание; найти приемлемое название можно.

В. П. Даниленко считает человека такого типа главным героем русской литературы. Он включает в перечень 16 (!) персонажей, обозначая и возможность его расширить (и др.). Перечень начинается Чацким, заканчивается Левой Одоевцевым А. Г. Битова. Типу дано и новое наименование: «неприкаянный человек».

«Какого человека мы называем неприкаянным? Человека, не находящего своего подлинного места в жизни. Это не значит, что он безработный или, как говорили в былые времена, “лишний”. Он может оказаться и безработным и ощущать себя лишним в этом мире, но он может быть внешне и вполне благополучным человеком – быть, например, всемирно известным ученым или гениальным писателем (?). Не во внешнем благополучии или неблагополучии здесь в конечном счете дело! Неблагополучие неприкаянного человека сидит внутри его души!

Неприкаянный человек ищет, но не находит смысла… Человек поскромнее может уточнить: не о жизни вообще идет речь, а только о моей личной. Личность же помасштабнее может замахнуться и на жизнь человеческую вообще»444.

 

Такое истолкование типа слишком расширительное. Совсем игнорируется фактор времени и обстоятельств. А название заслуживает поддержки.

Умением подводить итоги и одновременно ставить новую исследовательскую задачу привлекает статья И. И. Виноградова «Философский роман Лермонтова»; у нее необычная судьба. Статья была опубликована в 1964 году в журнале «Новый мир». Двадцать лет спустя эта статья открыла книгу литературно-критических статей автора (1987). Но это не просто перепечатка. Сохранив былую основу, статья удвоилась в объеме и фактически разрабатывает объявленную тему заново.

«…Судьбой своей, безотрадной и горькой, и всем складом внутреннего своего мира Григорий Александрович Печорин полностью принадлежит, конечно, своему времени. Типический характер последекабристской эпохи, “лишний человек” 30-х годов – таким он прочно вошел в наше сознание еще со школьной скамьи, таким закрепился в нашей памяти. А потому столь же привычной стала уже, кажется и та интонация сочувственного, но вместе с тем как бы и несколько снисходительного сожаления, которая обычно появляется, когда речь заходит о значимости человеческой судьбы Печорина и его собратьев…»445. «Эти “лишние люди” не сумели найти достойного применения своим силам?.. Но ведь это применение можно было найти!» (с. 11), – как нашли его Герцен, Огарев, Чаадаев. Только много ли было таких? «И выходило неотразимо, что Печорин должен был вызывать в нас лишь некое смешанное чувство горестного сострадания ему и одновременно горестной ему укоризны…» (с. 12). «По логике выходило вроде бы именно так. Но – только по логике» (с. 13).

Какими чуткими оценочными весами пользуется исследователь! Сострадание и укоризны – это, разумеется, контрастные чувства, но оба уравновешиваются эпитетом «горестные», а потому очень трудно их сбалансировать: чаши весов реагируют на «чуть-чуть». Но самое примечательное – неуемность исследователя. Найдена (пусть знакомая) формула. Для многих это вполне достойная цель. А этому мало! Даже самому еще не все понятно: чего-то в привычном не хватает; стало быть, надо продолжать поиск.

Вновь допрашивается герой. «…Была в нем какая-то несомненная притягательная сила, какое-то будоражащее душу, загадочное, но властное обаяние… Это было, бесспорно, пусть не очень отчетливое еще, но явственное ощущение некоей таинственно-загадочной, но несомненной нравственной истины, которая таилась в образе Печорина и манила нас своей жизненной для нас нужностью и безотлагательностью» (с. 14).

Поиск приведет к ответу. Мы к нему придем. Но прежде еще нужно непосредственно присмотреться к герою.

Печорин на рандеву

Я преломил для этого раздела заголовок известной статьи Чернышевского о повести Тургенева «Ася» не для того, чтобы сопоставлять героев, но для того, чтобы воспользоваться методологией критика: рассмотреть социальный облик героя через его интимную жизнь. «Опять за старое!» – слышу я иронический голос исследователя-новатора: «Критики (и доверявшая им литература) подвергли печоринский тип санации, излечили от “болезни” либертинизма и превратили его в нравственно близкого русскому читателю “страдающего эгоиста”»446. Я уже ссылался на эту статью, где затронуты и серьезные проблемы; добрался, наконец, и до той, которая вынесена в заглавие, но тут с автором мне не по пути. Не сойдемся в методологии. У автора выделена частность («сюжет с княжной Мери») – Печорин подан как тип. А у него были еще истории (всякий раз другие!) с Верой, с Настей, с Бэлой (по замечаниям в дневнике и еще с какими-то непоименованными женщинами). Да не за подвиги любовника Печорин выведен Лермонтовым в герои времени! И в самом диапазоне любовных отношений героя было бы не лишним разобраться.

Но, говорят, хватит про «героя времени»! Догоняем Запад, где «о Печорине-любовнике, несущим своим жертвам страдания и смерть, писали многие»447. Заметен Оге Хансен-Леве. «В большой статье, очень удачно озаглавленной “Печорин как женщина и лошадь”, Хансен-Леве подробно рассматривает борьбу за власть, борьбу полов – в гетеро- и гомоэротического плана – в которую Печорин превращает любовь, вписываясь одновременно и в свою эпоху, и в мифический облик вечного совратителя-разрушителя – Дон-Жуана – Демона. Хансен-Леве подчеркивает, что Печорин обладает чертами вампиризма, садизма, каннибализма…» (с. 98).

Л. Геллер считает, что печоринскую фразу «я понимаю Вампира» «надо понимать символично, конечно, но более буквально, чем принято» (с. 98). И все (якобы!) сходится. «…Живя с Печориным, прекрасная черкешенка постепенно хиреет, бледнеет, теряет силы, не покидает комнаты…» (А Казбич похитил ее на берегу речки). Бледнеет и сохнет Мери. Но обе женщины страдают не от того, что силы тратят на любовь к избраннику; как раз наоборот: Бэлу ужасает в Печорине угасание любви к ней, а Мери никак его любви не дождется. «Вера – отмеченная родинкой, как колдунья, закутанная при встрече с Печориным в черную шаль – безнадежно больна, обречена, и она исчезает, не позволив себя догнать. В ней сочетаются все признаки призрака. Неожиданная страсть Печорина к ней получает несколько болезненный, если не патологический оттенок» (с. 99). В «Фаталисте» герой проходит мимо любовницы… «Эта подробность – обманутое ожидание женщины, – данная мелким масштабом, позволяет крупно выделить в Печорине его большее влечение к смерти (?), чем к любви. Но ведь это и пристало вампиру. Вампир есть оживший мертвец, или живой, постоянно переживающий смерть» (с. 99). Так ведь (!) «еще до середины книги мы узнаем о смерти героя, которую сам он давно ожидал и по-видимому многократно пережил; такова одна из особенностей вампира – умирать и постоянно возрождаться к подобию жизни» (с. 100). Вампиризм Печорина не упускает из виду М. Вайскопф448.

Л. Геллер не прочь поиграть со словами. «Легко заметить анаграмму “черепа” и фамилии героя, написанной через “е”…» (с. 99). «Написание через “о” подчеркивает созвучие с “чортом” или “чорным”. Более интересно, что в фамилии всегда (?) прочитывается и “печь”» (с. 100).

Волна воображения всюду достает: «издатель-рассказчик сам ведет себя как вампир: известие о смерти Печорина его “очень обрадовало, оно давало право печатать эти записки”: иронично-скрытая метафора писательства, превращающего все в бумажные призраки» (с. 100).

Я понимаю, что не переведутся любители увлеченно играть с бумажными призраками, умножая число таких призраков (что поделаешь – «Играй, Адель!»), но остаюсь по старине с теми, кто в виртуальных изображениях персонажей прозревает жизнеподобие, а не сонм призраков и всякой чертовщины.

Наше исследование не обошлось без уточнения социального лица героя времени, но надо считаться с художественным решением писателя. О Печорине и в прошлом, и поныне многое утверждалось и утверждается декларативно. Давайте примем во внимание, что две самые объемные повести (собственно повести) «Бэла» и «Княжна Мери» держатся на любовных сюжетах (в «Княжне Мери» представлены даже два «романа» героя – один разыгранный, а другой прочувствованный), но и повести-новеллы содержат какие-то штрихи, дорисовывающие Печорина, а «Тамань» вообще дает зеркально перевернутую схему: герой – топор судьбы сам едва не попадает в положение жертвы, с черным юмором заключая: «И не смешно ли было бы жаловаться начальству, что слепой мальчик меня обокрал, а восьмнадцатилетняя девушка чуть-чуть не утопила». Так что в «Герое нашего времени» наблюдается (в нескольких вариантах) целая цепочка эпизодов – русский человек на рандеву. Э. Г. Гернштейн замечает: «…Если бы честолюбие Печорина было направлено на нормальную стезю – на общественную и политическую деятельность, он не занимался бы так много и пресловутым “донжуанством”»449. Правда, тут надо выяснять причину, почему так случилось.

Напоминаю, что при анализе художественного произведения считаю нужным опираться на законы художественного творчества, которые писатель сам устанавливает для него: такое требование выставлял Пушкин. Поскольку же художественное творение стремится быть жизнеподобным (у Лермонтова – по форме – едва ли не документально подобным, поскольку читателям адресованы записки героя и свидетельства очевидцев), не обойтись и без апелляций к законам этики определенного времени. Основу двух самых объемных повестей цикла составляют любовные истории героя, при том, что он женоненавистник (первое слагаемое этого понятия – слово «жена», не «женщина»). Прибавляется парадокс: повести о любви пишутся в безлюбовную эпоху.

Это что за абракадабра – безлюбовная эпоха? И такие бывают?

Я полагаю, что можно наугад брать какую угодно не слишком удаленную эпоху истории и в ней находить любые примеры на любой вкус, варианты представятся. Но существует общественный тонус, он задает определенную норму поведения (хотя и сыщутся всяческие отклонения от нее), о нем и речь. В эпоху единения нации заостряется идейное одушевление («Мой друг, отчизне посвятим / Души прекрасные порывы!»). Упомянутая конкретная эпоха завершилась деянием личного характера. Среди отправленных на каторгу декабристов было 22 женатых. К половине (!) из них приехали одиннадцать мужественных женщин разделить с мужьями тяготы холодной Сибири. Понятие долга – понятие многоаспектное.

Лермонтов пишет «Героя нашего времени» в конце 30-х годов; эпоха сюжетов и воплощения их одна и та же. В полосе духовной разобщенности роль высоких материй резко сокращается. (В наше время высоко нравственное поведение не перевелось, но вытеснено на обочину. СМИ смакуют, кто из нынешних знаменитостей сколько раз женился, о женщинах – сколько раз выходили замуж). Нашли, что смаковать!

Легко составлять всякие схемки, тяжелее накладывать их на пеструю, сопротивляющуюся стандартизации жизнь. Схемы полезны: они позволяют одним взглядом охватить огромный материал. Но надо быть готовыми вносить поправки и уточнения, которые потребует жизнь.

Самое главное, что здесь нам надо принять во внимание, – в пору лермонтовской книги браки заключались по весьма разнообразным интересам, далеко не всегда включавшим интересы взаимной любви. Отсюда следует, что надо учитывать не формальное, а фактическое положение человека. Варианты возникнут какие угодно. Литература отдала предпочтение изображению любви вне брака.

Как на измены супругам реагировала общественная мораль? А нет типового решения, ситуация оценивалась индивидуально. В чем причина такого «плюрализма»? Он заложен в самой двусмысленности ситуации. Браки могли заключаться по любви (взаимной? односторонней?), но едва ли не чаще заключались по расчету (от меркантильного до карьерного), а еще по воле родителей (иных родственников) или просто по ситуации («люди женятся…»). Любви нередко находится замена («Привычка свыше нам дана; / Замена счастию она»). Но если кто-то не имел любви в браке, а ее возжаждал, он мог найти ее на стороне (она могла возникнуть и против его воли).

Тут возникают свои варианты. Нет общественной проблемы, когда личное остается тайным. На поэтическом языке это звучит так: свет «не карает заблуждений, / Но тайны требует для них» (Пушкин). Но шило в мешке бывает трудно утаить. Было и такое, что «шило» и не пряталось, а им похвалялись.

 

Если тайное становится явным, ситуация опять не поддается плоскому морализаторству. Татьяна выговаривает Онегину: в уступке женщины высокого положения, полагает она, для нее – «позор», для него – «соблазнительная честь».

В «Герое нашего времени» показано разнообразие любовных отношений. Тут не обойтись без уточнений. Само опорное слово «любовь» безразмерно в своем содержании. Любить можно Родину и малую родину (место рождения), речку и лес, елочку, сосну и березу, классиков и современников, футбол и фигурное катание, особенный сорт кофе, оливье и селедку под шубой… Так что слово направлено на все в этом мире, что воспринимается со знаком «плюс», обозначая высокую и высшую степень приятия. Для анализа оставляем только приязненное отношение к женщинам.

Но и отношения Печорина и женщин показаны многообразно. М. Л. Оловянникова попыталась даже суммировать их типологию: «…в “Герое нашего времени” исследователи выделяют любовь-инстинкт (“Бэла”), любовь-наваждение (“Тамань”), любовь-игру (Печорин и княжна Мери), привязанность (привычка к Вериной любви), физиологию (“хорошенькая дочка” урядника в “Фаталисте”)»450. Оценим саму попытку очертить многообразие интересов Печорина, не будем отвлекаться на уточнение неудачных определений; но не годится в один ряд встраивать истинную любовь и не более, чем видимость любовных отношений. Их иерархию позволяет видеть и поведение героя. В «Фаталисте» Печорин, взволнованный пари с Вуличем, проходит мимо ожидавшей его Насти, а ведь встреча помогла бы ему уснуть в эту ночь, оказавшуюся из-за раздумий почти бессонной.

Другая исследовательница попробовала установить иерархию и на самом высоком уровне отношений: «Вера – Мери – Бэла – в этом сладкозвучном переборе женских имен, звучащих в романе, Печорину по-настоящему близко и дорого лишь первое имя»451. Тут незаслуженно оказалось внизу имя Бэлы. Но надобно сказать, что кажущаяся легкой задачка установить иерархию имен возлюбленных на самом деле неразрешима.

Всякий раз Печорин удивляет нас новым – и неожиданным признанием. Настя прельстила его «милыми губками». (Мы-то их видим посиневшими от ночного холода). Ундина привлекла породой, знаком которой предстал «правильный нос». У Мери обратил внимание на сухощавую ножку, которую «мило» стягивали ботинки, обеспечивая легкую, благородную походку. Бэла покорила (солидарно с Максимом Максимычем) глазами, которые, «черные, как у горной серны, так и заглядывали к вам в душу»; от себя добавил ее княжеское достоинство («Дьявол, а не женщина!» – а все-таки женщина). Внешние данные Веры в книге даны в восприятии доктора Вернера (печоринские описания остались, надо полагать, в неопубликованных столичных тетрадях). Возможно ли эти сведения привести к общему знаменателю?

А Печорин как любовник не только практик, а и теоретик: любит размышлять о переживаемом. У него как человека рационального в «чистом листе» сознания пометки активно делают как опыт, так и умозрения. Связь рассуждений с поступками заслуживает внимания.

Герой книги умеет прятаться за софизмы: «Нет ничего парадоксальнее женского ума: женщин трудно убедить в чем-нибудь, надо их довести до того, чтоб они убедили себя сами; порядок доказательств, которыми они уничтожают свои предубеждения, очень оригинален; чтобы выучиться их диалектике, надо опрокинуть в уме своем все школьные правила логики». Сопоставляется «способ обыкновенный»: «Этот человек любит меня; но я замужем: следовательно, не должна его любить». И «способ женский»: «Я не должна его любить, ибо я замужем: но он меня любит, – следовательно…»

Интересно: в какой логике рассуждает сам Печорин? Надо бы так: я люблю Веру, но она (только ради сына) замужем; следовательно, я должен, храня ее покой, отступить. Но он рассуждает иначе: она меня любит, хоть и замужем, и я ее люблю; следовательно, она должна принадлежать мне, невзирая ни на что. Но настойчивость привела к катастрофе.

«Женщины должны бы желать, чтоб все мужчины их так же хорошо знали, как я, потому что я люблю их во сто раз больше с тех пор, как их не боюсь и постиг их мелкие слабости». Но тут странный пошел разговор, потому что абстрактный: о любви ко всем женщинам сразу. А чуть заземлить его – пойдут неувязки.

Во-первых, не все женщины могут нравиться (о, много думающим о себе героям): «Я стоял сзади одной толстой дамы, осененной розовыми перьями <у Печорина талант оказываться в нужный момент в нужном месте>; пышность ее платья напоминала времена фижм, а пестрота ее негладкой кожи – счастливую эпоху мушек из черной тафты». Могла бы первенствовать на конкурсе бородавчатых! Ко всему завистливая и злая. (Но и она находит симпатизирующих и сочувствующих; ей этого мало, надо княжну «проучить»).

Во-вторых, совсем не осталось места для мечтаний об одной, единственной. Это заветное место занято циничным рассуждением: «А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет! Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы». Печорин и доктору Вернеру заявляет: «вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя».

Что значат уверения Печорина о любви ко всем женщинам мира? В ночь перед дуэлью он признается в своем полном банкротстве: «Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил: я любил для себя, для собственного удовольствия; я только удовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая их чувства, их нежность, их радости и страдания – и никогда не мог насытиться. Так, томимый голодом в изнеможении засыпает и видит перед собою роскошные кушанья и шипучие вина; он пожирает с восторгом воздушные дары воображения, и ему кажется легче; но только проснулся – мечта исчезает… остается удвоенный голод и отчаяние!» Вновь встретив былую возлюбленную, Печорин радуется обнаружению в душе своей острого волнения, доставляемого платоническим компонентом любви, но он максималист, ему мало того, что имеет. После письма Веры он пережил какое-то эмоциональное озарение, но горный ветер и ночная роса остудили его пыл, и все оборачивается циничной мыслью: «Все к лучшему!..»

Вот и пойми Печорина! Он может утверждать о женщинах, что любит «их во сто раз (!) больше с тех пор, как… постиг их мелкие слабости», – и сетовать на то, что заранее, еще как мечтатель, обдумал все, а потому жизнь раздражает его, как «дурное подражание давно ему известной книге». В одном месте он пишет, что «всегда готов был им жертвовать спокойствием, честолюбием, жизнию…», в другом – признается, что «ничем не жертвовал для тех, кого любил…»

Горький парадокс: из этих контрастных утверждений нельзя какие-то признать недостоверными и вычеркнуть: все, что записано, Печориным пережито. Таков диапазон его устремлений!

Итог жизни Печорина печален: полное банкротство. Увы, не одно и то же: готов был жертвовать – и ничем не жертвовал… Почему не жертвовал?

Жертва приносится ради обретения, но неизбежна потеря, причем в крупных, а то и максимальных масштабах, предельная ставка – сама жизнь. Понятно, что такое выбирается сознательно, и на предпочитаемой чаше весов должно быть нечто значительное, самое весомое.

И молвил он, сверкнув очами:

«Ребята! Не Москва ль за нами?

Умремте ж под Москвой,

Как наши братья умирали!»

И умереть мы обещали,

И клятву верности сдержали

Мы в Бородинский бой.

Предпочтительное в любви Печорин для себя исключил, когда саму возможность женитьбы отодвинул в очень неопределенно далекое, так что эти отношения выстраиваются Печориным на заранее отмеренную глубину – и не более (с Бэлой это заранее не просчитывалось, а вышло по этому стандарту). Вот до жертв (с его стороны) дело и не доходит.

Тут мы выходим на самое серьезное противоречие мировоззренческой установки Печорина. В его неприязненном отношении к женитьбе превалируют эмоции – по факту, без надлежащей аргументации, а, присвоенные разумом, превращаются в аргумент! Категорично заявлено в его дневнике: «надо мною слово жениться имеет какую-то волшебную власть: как бы страстно я ни любил женщину, если она мне даст только почувствовать, что я должен на ней жениться, – прости любовь! мое сердце превращается в камень, и ничто его не разогреет снова. Я готов на все жертвы, кроме этой; двадцать раз жизнь свою, даже честь поставлю на карту… но свободы моей не продам. Отчего я так дорожу ею? что мне в ней?» Он пробует мотивировать такой странный зарок! «Это какой-то врожденный страх, неизъяснимое предчувствие… Ведь есть люди, которые безотчетно боятся пауков, тараканов, мышей… Признаться ли? Когда я был еще ребенком, одна старуха гадала про меня моей матери; она предсказала мне смерть от злой жены; это меня тогда глубоко поразило; в душе моей родилось непреодолимое отвращение к женитьбе… Между тем что-то мне говорит, что ее предсказание сбудется; по крайней мере буду стараться, чтоб оно сбылось как можно позже».

Печорин не замечает, что усмехаясь над теми, кто безотчетно боится пауков, тараканов, мышей, он попадает в ситуацию, когда становится смешнее их; мало приятные пауки, тараканы, мыши все-таки существуют в действительности, тогда как страх перед злой женой – это страх перед призраком. Печорин доверяет своим предчувствиям? Он не ошибается, угадывая, что столкнется с Грушницким на узкой дорожке; но умному человеку это нетрудно вычислить. А тут фея должна превратиться в ведьму! Это же какие «подвиги» надо совершать, чтобы способствовать такому невероятному превращению! А Печорин, взрослый человек, остается в плену детского страха.

Исследователей «Героя нашего времени» активно влечет философский аспект книги. Но мне не встречалось в философской строке размышление об этом странном предчувствии. Между тем ему здесь самое место.

В поле зрения у нас был интерес Печорина к предопределению. Выделяли привлекательное опорное: «я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что меня ожидает». А насчет дел семейных, выходит, знает, что его ждет? По крайней мере – верит предчувствию? И какое-никакое знание пресекает движение в очень важном направлении?

Выходит, похвастался герой: «Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера…» Согласимся: детские впечатления могут оставлять глубокий след. Но неужели сюда запретно впускать любимое сомнение?

442Ср.: мух «дядя Онегина, скучая, давил на оконном стекле большим пальцем…» (Набоков Владимир. Комментарии к «Евгению Онегину» Александра Пушкина / Под ред. А. Н. Николюкина. – М., 1999. С. 451.
443Никольский Е. В. Еще раз о проблеме «лишнего человека» в русской классической литературе. – С. 2.
  Даниленко В. П. Неприкаянный человек в русской классической литературе // https://cyberleninka.ru. – 2013. С. 2.
445Виноградов И. По живому следу. – С. 9—10.
446Котельников В. А. Сюжет с княжной Мери и традиция литературного либертинизма. – С. 41.
447Геллер Леонид. Печоринское либертинство // Логос. 1992. № 2. С. 98.
448См.: «Влюбленный демиург». – С. 467—468.
449Герштейн Э. «Герой нашего времени» М. Ю. Лермонтова. – С. 69.
450Оловянникова М. В. Маргарита и Бэла. Елена и Вера. (Роль женских образов в истории героя). – С. 1.
451Скрябина Т. Л. Быт и реалии курортов Минеральных вод в механизме интриги «Княжны Мери» М. Ю. Лермонтова. – С. 6.