Tasuta

«Герой нашего времени»: не роман, а цикл

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Печорин как личность

«Печорин – одна из самых спорных фигур в русской литературе. Причина этого кроется не только в особенностях личности лермонтовского героя, но и в отсутствии определенности, однозначности как самооценок, так и восприятия Печорина другими героями романа»460. Добавлю к этому наблюдению: изображение Печорина загадочное.

Загадка – емкое понятие. Оно обозначает и особенную (неясную) ситуацию, и популярный жанр краткого устного изображения, когда предлагается угадать наименование предмета, обозначенного намеками и описаниями его признаков; но ведь повторяющихся признаков много, на этом держится метафоризация. (В «Поэтическом словаре» А. Квятковского приводится удивительная загадка: «Черный конь прыгает в огонь». Она складная, а изюминка ее – отгадка (ко-чер-га) по слогам вмонтирована в слова текста461; последний слог даже с ориентацией на устное произношение («в агонь»), не на норму письменной речи).

Какое отношение имеет эта аналогия к «Герою нашего времени»? Вроде бы уже заглавие ставит иную, четкую задачу: понять выдвинутого на центральную роль героя. Только в решении такой задачи нельзя не видеть парадокс: показ героя времени реальный автор уступает подставным лицам. Один из них – воин-ветеран, человек уважаемый, многоопытный, но другого уровня мышления; странности своего сослуживца не может не видеть, объяснить их не способен. Странствующий офицер первоначально был образом автобиографическим, потом был отстранен от авторских черт; его компетентность человека пишущего сомнений не вызывает; только его личное знакомство с героем минимально. Спасибо ему – он «опубликовал» фрагменты Журнала Печорина. Это важнейший документ, но без анализа им непродуктивно пользоваться.

«У Лермонтова… повествование – не слово демиурга, а слово персонажа, слово личности, создающей диалог внутри мира. Мир у Лермонтова – не един, его центр находится не в демиурге, не в создателе, а в каждом индивидуальном человеке, при этом перемещаясь от одного человека к другому…»462.

Реальный автор устранился от повествования только внешне; его присутствие ощутимо. Максим Максимыч начинает рассказ о странном сослуживце: «наделал он хлопот, не тем будь помянут!» Хлопоты растянулись на несколько месяцев, но как следствие одной истории. А когда окидываешь взором всю книгу, понимаешь, что множественное число «хлопоты» имеет и еще один оттенок: и поводы к хлопотам многократны, без них не обходится ни одна повесть. Лермонтов умеет насыщать текст смыслом гуще, чем того требует конкретный момент повествования.

Так получилось, что герой книги – образ загадочный; субъективный элемент в его восприятии не только неизбежен, но очень активен. Это не избавляет интерпретатора от необходимости мотивировать свое мнение.

«“Герой нашего времени” – произведение этапное, фиксирующее в историко-поэтическом смысле время пристального художественного внимания к человеческой индивидуальности как носителю собственной, не ориентированной ни на сакральный образец, ни на устоявшийся авторитет, ни на авторское всезнание жизненной позиции. Персонаж как “другой” в это историко-литературное время обретает собственную значимость, собственную логику и силу, требующую к себе авторского уважения»463.

Из сложного, многогранного понятия «типическое» здесь под анализ из контрастных составляющих, обобщения и индивидуализации, взято только второе слагаемое; но и в нем выделено только активное начало (а было и пассивное: Печорин признает это в исповеди перед Мери). Так что и дельным наблюдениям трудно удержаться в узкой сфере точности; в оценках заглавного героя встретятся прямо противоречащие друг другу заявления.

Э. Г. Герштейн полагает: «Печорин задуман природой как высший образец гармоничной человеческой природы. На это указывает его всесторонняя одаренность»464. Исследовательница весьма щедро рисует воображаемые варианты плодотворной деятельности, которые могли бы быть по силам герою (даже и за пределами его исторического времени, где у героя одна «вина», что слишком рано родился). Реальный итог плачевен: «Но Печорин умер бесславно: сгинул где-то между Персией и Россией» (с. 119–120). «Рассказанная нам история его жизни – это надгробный плач над искаженным человеком» (с. 120). Вопрос, почему богатые задатки оказались искаженными, исследовательницу не привлекает, она судит по результату и к Печорину непримирима, для итогового раздела книги использовав фразу из дневника Кюхельбекера: «Этот “гадкий Печорин”». Но – в «надгробный плач» неприлично вплетать усмешку.

Очень странную трактовку образа героя времени предлагает Г. К. Щенников: «Печорин – не тип лишнего человека, оказавшегося между правительством и народом, а сверхчеловек-неудачник, бросающий вызов всему строю нравственных отношений, сложившихся в обществе (и оттого личность обаятельная), но обреченный на поражение не только в силу своей “преждевременности”, но и по причине внутреннего изъяна – предельного эгоцентризма и “экспериментаторства” в отношениях с другими людьми. Печорин – тип русского человека, наделенного беспокойной совестью, жаждущего целей высоких и истины предельно открытой»465. Тут все неладно. Если герой – неудачник, то его и нельзя называть сверхчеловеком. Исследователь видит «внутренний изъян» героя, а уравновесить его привлекательными качествами не получается. Отмена «строя нравственных отношений» Печорину не по зубам. «Беспокойной совестью» он не наделен; она бы помешала ему успокоиться после диверсии вслед за безуспешной погоней за Верой. Жажда «открытой истины» несовместима с лукавством и перед Грушницким, и перед Мери.

Не перевелись и попытки заступиться за лермонтовского героя: «Сам уходящий, казалось бы, из русской жизни романтизм возвращен, оправдан и гениально поэтизирован Лермонтовым не только в Мцыри, но и в Арбенине и Демоне, а Печорин продолжает оставаться любимым положительным героем для миллионов молодых русских читателей»466. «Люди печоринского типа непонятны бодрячку-обывателю с его дешевым оптимизмом, с его ограниченным, жалким кругом духовных интересов. Печорин кажется “странным” и непонятным всем тем, кому не знакомы ни “муки сомнения”, ни “духовная жажда”, ни “жадная тоска”. Он уже тем неприятен самодовольной “толпе”, что она видит в нем угрозу своему мещанскому благополучию»467.

В ночь перед дуэлью Печорин сам подводит итоги своей жизни, без подсказки видит ничтожный результат, не робеет прямо сказать об этом – и не ищет себе оправданий. Так что нет оснований злорадствовать над слепотой героя, который свой промах видит со всей ясностью. «В нем живет не только гордое чувство своего превосходства над другими, как защитное средство от самодовольной “толпы”, как форма самоутверждения личности, но и потребность возвышения над самим собой, критической оценки собственных поступков» (с. 74).

 

«Печоринское начало – это прежде всего какая-то досрочность душевной работы, преждевременность настроений, слишком ранняя и не радующая зрелость… Печоринское начало – это, далее, из такой досрочности неминуемо вытекающее одиночество, глубокое, безмерное, страдальческое… Печоринское начало – это, наконец, именно лермонтовская скука…»468. Только ведь все равно – какой бы содержательно богатой констатация ни была, неизбежно потянется цепочка вопросов «почему?»; уклониться от таких вопросов нельзя.

В попытке понять Печорина как личность прежде всего и сталкиваешься с парадоксом: герой духовно предстает предельно одиноким. Констатация тут легкая, напрашивающаяся: «В массовом сознании типичный лермонтовский герой – это гордый одиночка, противопоставивший себя всему миру, страдающий от одиночества, но не способный к контакту, диалогу с другими людьми»469. Анализ ситуации оказывается много труднее. Соавторы И. С. Юхнова и М. П. Леонова продолжают: «обращает на себя внимание тот факт, что лермонтовские герои стремятся к общению, им необходим тот, кто сможет если не понять, то хотя бы выслушать, какие внутренние бури сокрушают их души» (там же). А это утверждение прямо противоречит печоринскому признанию, причем именно доктору Вернеру, который его вполне понимает: «я никогда сам не открываю моих тайн, а ужасно люблю, чтоб их отгадывали, потому что таким образом я всегда могу при случае от них отпереться».

Печорин, до своей отставки, был офицером. Ирония судьбы: к нему как будто прилипает поговорочка: «Вся рота шагает не в ногу. Один поручик (тут – прапорщик) шагает в ногу». «Но там, где отдельная личность по своему собственному произволу вершит судьбы других людей, там нет и не может быть равенства и подлинного счастья»470. В. М. Маркович обобщает: «…В русской литературе XIX века творчество Лермонтова явилось едва ли не самым мощным и уж, безусловно, самым непосредственным (как в смысле прямоты, так и в смысле эмоциональности) художественным выражением индивидуализма»471. «Сила Печорина – в его трезвом реалистическом, атеистическом прозрении, в отказе от фаталистической веры предков; слабость – в неспособности выработать подлинно гуманистический нравственный идеал в условиях переходного времени с его неустоявшимися, неопределившимися формами нового»472.

Всецело на позицию героя попробовал встать В. М. Маркович, но анализ позиции героя подменен крайне субъективным изложением, совершенно не считающимся с лермонтовским текстом. Вот откровение исследователя: «Максимализм Печорина непримиримо категоричен: как бы высоко ни ценился нравственный принцип, каким бы священным ореолом ни был он окружен, достаточно испытующему взору героя заметить в нем симптомы несовершенства – и ему уже нет пощады. Если всепобедительная сила на стороне того, что принято считать злом, если это зло едино с истиной, если только в нем может обрести человек ненарушимую гармоническую цельность, то двух решений быть не может: Печорин выбирает зло»473. Исследователь с им нарисованным героем солидарен: «…опыт <чей?> указывает, что путь индивидуализма – единственно честный и как ни странно (!) звучит такое признание, единственно достойный человека путь» (с. 52). И это про Печорина? «Он нескрываемо горд своим выбором. Это гордость, даруемая сознанием обретенной свободы, упоение завоеванной властью над собственной жизнью… Эта дерзновенная самостоятельность и преисполняет его чувством гордости; его жизнь строится по принципам, которые он сам выбрал и установил, он сам – творец собственной судьбы, единственный законодатель, “демиург”, полубог» (с. 52).

Концепцию данной статьи В. М. Марковича одобряет М. Вайскопф: «…В амбивалентности Печорина доминируют именно те составные – холод, нарциссизм, тяга к жестоким психологическим экспериментам, – которые сдвигают его образ к однозначно демонологической доминанте»474. Тут не желание понять героя, а кокетство ученостью в отрыве от жизни.

А лермонтовский герой – на глазах читателя – в своей щегольской коляске скрывается из виду, пробуя последнее (!) средство найти опору в жизни, выбрав для этого путешествие в край экзотический. Какие впечатления получил? Не все ли равно, если это не прибавило жизни… Не все ли равно, если даже отрадные, но сугубо личные впечатления он унес с собою.

Иначе понимает героя М. Уманская, но и тут настораживает акцент: «Идеал абсолютной личной свободы – свободы от общества, от его морали, от религиозных предрассудков предков, вылившихся у Печорина, как и у многих других “лишних людей”, в гипертрофию чувства личности, в трагедию индивидуализма, – для лермонтовского героя – только болезнь роста, болезнь переходного возраста»475. Только вот какая беда: эта (якобы детская) болезнь для Печорина оказалась смертельной…

Бывает и так, что попытка защитить героя приводит к его дискредитации. Попытался заступиться за лермонтовского героя К. Н. Григорьян: печоринский «индивидуализм, резко подчеркнутая гордая независимость – средство утверждения личности, самозащиты, обозначения грани между собой и враждебной средой. Нелепо требовать от Печорина ясности идеала, этой ясности не было и у автора романа… Он недосягаем, выражен лишь в мечтах, в “жадной тоске” по “миру иному”. Здесь источник трагизма Печорина, его ожесточения против мира, людей»476. Исследователь попробовал понять индивидуализм как явление многослойное, позволяющее вычленить «правильный» индивидуализм: «Одно дело, когда индивидуализм проявляется в обыкновенном эгоизме, другое, когда индивидуализм, пусть порой и в уродливых (?) формах, в силу социальных обстоятельств, отражает идею утверждения, раскрепощения личности, когда при известных внешних условиях он выражается в виде резкого противопоставления критически мыслящей личности враждебной среде, равнодушной толпе, “светской черни”, “благопристойным” людям с их пошлой мещанской идеологии смирения. Вот где следует искать корни и природу печоринского индивидуализма. Такого рода индивидуализм играет прогрессивную роль в жизни общества» (с. 76).

Я бы предпочел дифференцировать не явление, а носителей явления. Черного кобеля не отмоешь добела. В реабилитации индивидуализма даже и «в уродливых формах», есть что-то нарочитое. Критерии выделения «прогрессивного» индивидуализма наверняка увязнут в болоте субъективизма. В конкретных случаях разбираться проще. Индивидуалисты-эгоисты вряд ли смогут вызвать симпатии. Жертвы обстоятельств достойны сочувствия.

И. И. Виноградов поддерживает широко распространенную трактовку героя: «…Давно признано, что главная внутренняя пружина характера Печорина, направляющая всю его жизнь, его побуждения и поступки, – откровенный и ярко выраженный индивидуализм»477. Но исследователь не ограничивается, как многие, лишь констатацией, он глубоко и разносторонне пытается понять как само явление, так и конкретное воплощение его в герое: «И мы видим, с какой трезвой ясностью отдает он себе отчет в характере своих поступков и побуждений, как верно понимает смысл малейшего движения собственной души. Мы видим, что индивидуалистическая природа его поступков – отнюдь не секрет для него самого. Она вполне им осознана… Мы видим, что перед нами – принципиальная программа жизненного поведения» (с. 22–23).

У Печорина «нет и полной внутренней убежденности, что именно индивидуалистический символ веры есть истина, он подозревает о существовании иного, “высокого назначения” человека, допуская, что он просто “не угадал” этого назначения. Но реальностью, единственной реальностью, пока не “угадано” нечто другое, остается для него именно этот принцип – “смотреть на страдания и радости других только в отношении к себе”. И он повторяет вновь и вновь это “правило”, он развивает на его основе целую теорию счастья как “насыщенной гордости”…» (с. 23). Исследователю становится очень важно установить, «как же обосновывает и оправдывает для себя Печорин этот свой индивидуалистический символ веры». Тут, со стороны, есть опасность увидеть «просто мелкую месть попранного самолюбия, оскорбленного тщеславия»: «раз светская чернь не заслуживает того, чтобы обращаться с ней по-людски, так пусть же страдают за это все, кто только ни попадется на пути?!» (с. 24). Чтобы отвергнуть такое произвольное предположение, исследователь и погружается в философскую основу книги.

«И, как бы бросая гордый вызов слепой вере, лишающей человека внутренней свободы, Печорин ясно и четко формулирует свое истинное кредо: “Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера”…» (с. 27). Печорин оказывается созвучным своему времени и в том, что подвергаются «пересмотру коренные вопросы человеческого существования». Среди них «вопрос о тех первоначальных основаниях, на которых строятся и от которых зависят уже все остальные человеческие убеждения, любая нравственная программа жизненного поведения. Это вопрос о том, установлены ли высшей божественной волей назначение человека и нравственные законы его жизни или человек сам, своим свободным разумом, свободной своей волей определяет их и следует им» (с. 27).

 

«Печорин… сопоставляет веру и неверие, “людей премудрых” и их “потомков”. Способность к добру, “к великим жертвам для блага человечества”, к служению этому благу есть только там, где есть убежденность в истинности, конечной оправданности этого служения. Раньше людям премудрым эту убежденность давала именно вера… Но что может сказать о цели человеческой жизни тот, кто утратил эту веру?» (с. 29).

Легко предположить начало ответа: если судьба человека «свободна от божественного вмешательства, то, стало быть, он сам творец своей жизни». Но как «может убедиться человеческий разум, что служение общему благу есть непременное условие» «полноты человеческой жизни»? (с. 29).

«Горькое признание Печорина в том, что его поколение в отличие от “людей премудрых” не способно “к великим жертвам для блага человечества”, доказывает, что ему нечего поставить на место той веры, что была для “предков” стимулом “благородных побуждений”. Отбрасывая принцип религиозного отношения к миру, Печорин не в состоянии вместе с тем и противопоставить ему какой-либо иной позитивный нравственный принцип…» (с. 30).

«Остается действительно ведь только одно – единственно “бесспорная”, очевидная реальность: собственное “я”. Остается именно индивидуализм – в тех или иных его формах… Остается принять именно собственное “я” в качестве единственного мерила всех ценностей, единственного бога, которому стоит служить и который становится тем самым по ту сторону добра и зла…» Исследователь считает нужным «помнить и о реальных социально-исторических условиях николаевской эпохи. Она сделала, конечно, немало для того, чтобы люди, подобные Печорину, пришли именно к индивидуалистическим принципам жизненного поведения». Но еще важнее И. И. Виноградов считает нужным подчеркнуть, что выход Печорина к индивидуалистическому кодексу «совершился в результате глубоких и мучительных мировоззренческих исканий – как прямое их следствие, через них и благодаря им» (с. 31). Итог печален. «Глубинный, безысходный скепсис, всеобщее и полное отрицание, разъедающее сомнение в истинности добра вообще, в самой правомерности существования гуманистических идеалов, – вот действительный крест печоринской души, ее гнетущая ноша…» (с. 32). К сходным заключениям приходит Ф. Раскольников: «…Печорин переживает драму познания, которая приводит его к одиночеству и отчаянию»478.

Выросший в ситуации человеческой разобщенности, активно способствующей укоренению индивидуализма, Печорин твердо делает выбор и вырабатывает свое индивидуалистическое кредо: «…Я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше не способен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие – подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха – не есть ли первый признак и величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, – не самая ли это сладкая пища нашей гордости?» Вот и пойми Печорина: он стремится властвовать над всеми окружающими людьми, но устраняется от сближения с потенциальными друзьями, т. е. с благорасположенными к нему людьми. Ревниво не хочет с ними делиться своей властью? Но вот и еще своеобразное подтверждение такой его особенности: «для Печорина разрешение нравственно-философской проблемы гораздо важнее, чем то, как сложится его личная жизнь…»479.

Не зачеркивает ли такое откровение все обаяние этого образа? Герой-то доволен тем, что и зло может выглядеть привлекательным. Каково его жертвам! Впрочем, на эту тему мы уже выходили.

Да и непродуктивно ограничиваться одними рассуждениями. Как возникает одиночество Печорина, надо приглядеться непосредственно. Мы не будем перебирать всю систему образов книги, выделим только общение героя с людьми достойными. Ни с кем не возникает у него прочных контактов.

Княгиня и княжна Лиговские. Нормальные светские люди, отнюдь не кичливые при своем княжеском достоинстве! Но образ их жизни обыкновенен, это не для Печорина, предубежденного против женитьбы. Княжна? «В этом юном, доверчивом существе все настолько еще чисто, не замутнено прозой жизни, не тронуто фальшью, вся она так еще поэтична, искренна, полна жажды истинной, высокой любви, что даже жестокая воля Печорина, его твердая решимость подавить возникшее было чувство едва в силах устоять перед беззащитностью этой любви (вспомним: “…еще минута, и я бы упал к ногам ее”)»480. Мери – легкая добыча в игре искушенного в этой науке героя; как-то она перенесет полученную сердечную травму?

Максим Максимыч? На виду, что при встрече со старым знакомым Печорин проявил сдержанность; протянув руку, он пресек его желание заключить былого сослуживца в объятия, чем поверг штабс-капитана в замешательство. Для Максима Максимыча, всю жизнь отдавшего службе, встреча с сослуживцем, да еще «необыкновенным», – событие. Печорин служил по обстоятельствам, соответственно к этой встрече равнодушен. Но Печорин лишь выводит наружу их подспудную разобщенность. Что же лучше: искать компромиссы, сдерживая свои эмоции, либо выставлять свои принципы?

Впрочем, поиск лучшего означает стремление к должному, универсальному, а универсальный ответ невозможен: все равно он неизбежно будет корректироваться применительно к личности отвечающего. В конфликте былых сослуживцев существует тенденция поддерживать штабс-капитана. Вот оценка, явно завышенная: «этот обыкновенный, “маленький” человек гораздо выше по своим моральным качествам, чем “необыкновенный” человек, гордо поднимающийся над “толпой”»481; социологичная: «Умение Лермонтова вызвать горячее сочувствие к “маленькому человеку”, ущемленному в его человеческом достоинстве (?), было проявлением демократического гуманизма автора»482; односторонняя: «…образ этого старого солдата, простого и бесхитростного в своих привязанностях, сумевшего сохранить под суровой личиной доброе, отзывчивое сердце, относят к лучшим, самым светлым созданиям лермонтовского таланта»483. А все-таки герой времени не он!

Вера? Печорин выделяет ее; для него она «женщина, которая меня поняла совершенно, со всеми моими мелкими слабостями, дурными страстями…» Ее прощальное письмо свидетельствует, что ее неугасимая любовь к Печорину – чувство осознанное. То, что мы видим, – их вынужденно платонические отношения красивы, истинно человечны, духовно богаты, включают широчайший диапазон эмоций. Но их чувство из-за «принципов» Печорина обречено оставаться потаенным, а ставшее вызнанным повлекло неизбежный разрыв. И Печорин сдался. Бурно пережитая потеря привела в конце концов к чувству облегчения, даже к циничному восклицанию: «Все к лучшему!».

Доктор Вернер? Но и с этим духовно наиболее близким к нему человеком Печорин не пожелал сблизиться из-за своего принципиального неверия в дружбу.

Получилось, что Печорин с полной серьезностью следует ироническому пожеланию Пушкина:

Кого ж любить? Кому же верить?

Кто не изменит нам один?

Кто все дела, все речи мерит

Услужливо на наш аршин?

Кто клеветы на нас не сеет?

Кто нас заботливо лелеет?

Кому порок наш не беда?

Кто не наскучит никогда?

Призрака суетный искатель,

Трудов напрасно не губя,

Любите самого себя,

Достопочтенный мой читатель!

Предмет достойный: ничего

Любезней верно нет его.

Вот и поставим вопрос: как живется Печорину наедине с самим собою, любимым? Плохо живется. Альтернативой оказался беспросветный индивидуализм. Печорин откровенно об этом говорит доктору: «вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя». Его положение тупиковое. Он даже решительно опровергает один из иронических комплиментов одиночке у Пушкина: «Кто не наскучит никогда?» Какое там «не наскучит»! Печорина до изнеможения измучил его рациональный двойник, умолкающий разве что во время скачки на горячем коне, да еще изредка минутно побеждаемый импульсивным эмоциональным порывом. Только ведь вслед за тем опять приходит, говоря привычным Печорину военным слогом, диверсия; притом редко она воспринимается счастливой, а чаще тоже оказывается мучительной484.

Но так мог существовать Демон.

И вновь остался он, надменный,

Один, как прежде, во вселенной

Без упованья и любви!..

А ведь и Демона однажды потянуло к человеческой (женской) красоте!

Печорин живет в определенное время, которое не только не предлагает достойные человеческого существования пути, но такие пути отнимает. Чтобы такие пути обрести, надо было вступать в борьбу. Сравним: Печорин пишет записки (талантливо – пером выдающегося писателя – пишет!) – это для себя, заметки на память; они, в конце концов, для их номинального автора потеряли цену; Лермонтов (в то же самое время) пишет и публикует книгу – это подвиг борца. На такой подвиг Печорин не способен, потому он при всей его жажде деятельности, герой безвременья, поддавшийся ему. Получается так, что, живя среди людей, он руководствуется законами, им самим для себя писанными. Может ли такое быть? О ту пору даже «государственная идея» существовала: «самодержавие – православие – народность». Но – «до Бога высоко, до царя далеко». Вопросов веры Печорин касается лишь по обстоятельствам. Бэлу он пытается убедить, что различие религий для любви не помеха. «Народность» напоминает Печорину о себе только тогда, когда у него возникает необходимость обновить лакеев.

Допустим, жизнь не одарила Печорина возможностью осознать назначение высокое; она все же предлагает некоторый индивидуально уточняемый список духовных ценностей. Тут будем учитывать, что Печорин дан нам фрагментарно, так что явленных и обсуждаемых ценностей в книге немного.

Дружба? От нее Печорин открестился софизмом: «я к дружбе не способен: из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе не признается; рабом я быть не могу, а повелевать в этом случае – труд утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги». Грустное, словоблудное заключение!

Любовь? Любовный опыт Печорина богат и разнообразен, начиная с удовольствий, получаемых за деньги. Дополняется он отношениями, упомянутыми в «Фаталисте»: «Я жил у одного старого урядника, которого любил за добрый его нрав, а особенно за хорошенькую дочку Настю». (Какой виртуоз Печорин в обращении со словом! Говорит, что любил отца, но не говорит, что любил его дочку! А слово это не очень-то подходит к обозначению его отношений с дочкой). Один раз, но в недобрый поздний вечер мы даже видим ее с милыми губками, посиневшими от холода. За отношениями такого рода, ныне заимствованными у прогрессивного Запада и активно пропагандируемыми, и закрепилось наименование «секс». Печорин умеет пользоваться тем, что «имел одну из тех оригинальных физиогномий, которые особенно нравятся женщинам светским» (и не только светским). А тут он на распутье: Веру потерял и еще не знает, что есть на свете некая Бэла.

Обнаруживается заметное противоречие между умозрительными размышлениями и практической жизнью Печорина; впрочем, это следствие неустойчивости, несбалансированности его раздумий. Он записывает: «Да, я уже прошел тот период жизни душевной, когда ищут только счастья, когда сердце чувствует необходимость любить сильно и страстно кого-нибудь, – теперь я только хочу быть любимым, и то очень немногими; даже мне кажется, одной постоянной привязанности мне было бы довольно: жалкая привычка сердца!» А сам категорический противник брака! Потом случилась любовь Бэлы: тут уже не привязанность, а страстное чувство было бы неизменным. Но и эта любовь грела Печорина только месяца четыре… Печорин теоретизирует: «Женщины должны бы желать, чтоб все мужчины их так же хорошо знали, как я, потому что я люблю их во сто раз больше с тех пор, как их не боюсь и постиг их мелкие слабости». (их «не боюсь» – а «злой жены»?). Но похваставшегося ждет печальный итог: «Моя любовь никому не принесла счастья…»

Любовь многое значит для человека, но жизнь принципиально многогранна.

Поверья? Это необходимо осмыслить, поскольку они становятся предметом обсуждения в «Фаталисте». Там завязка событий – «занимательный разговор: «Рассуждали о том, что мусульманское поверье, будто судьба человека написана на небесах, находит и между нами, христианами, многих поклонников…» Печорин, возвращаясь к приюту на ночлег, при виде звездного неба размышляет, «что были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах…»

Самый азарт, с которым написан «Фаталист», свидетельствует, насколько поднятые здесь вопросы значительны как для героя, так и для автора, его создателя. Печорин не просто философски мыслящая личность, это человек, имеющий мужество и решимость применить философскую идею к своей жизни, идущий до конца и не боящийся последствий. Он не созерцатель, а деятель»485. Необычное пари с Вуличем глубоко взволновало Печорина. «Доказательства существования предопределения (“русская рулетка” Вулича и его неожиданная, хотя и предсказанная гибель) представляется ему неопровержимыми. Однако Печорин изо всех сил сопротивляется искушению. Он подавляет подсознательное желание поверить в предопределение и, как и раньше, обращается к своему излюбленному средству – иронии» (с. 171). Исследователь видит психологическое подкрепление философской позиции героя: «С одной стороны, верить в иррациональное для Печорина – значит быть как все, признать свою ординарность, что для него совершенно невыносимо… С другой стороны… рационалистическая рефлексия, характерная для многих современных Лермонтову интеллектуалов, мешает Печорину поверить в иррациональное (с. 172). Видимо, существует и разлад между разумом и чувством. «Печорин-аналитик пытается рассуждать логически, но в нем глубоко сидит подсознательное ощущение, что его жизнь направляется таинственным роком, что он обречен на одиночество и постоянную неудовлетворенность и что ему суждено приносить несчастья другим и быть несчастным самому» (с. 169). Уточняется позиция автора: Лермонтов «симпатизирует типу рационалиста-скептика, отвергающего наивную веру и мировую гармонию и покорность судьбе… Его Печорин, в силу своего характера и склонности к философскому скептицизму, не может не бунтовать против традиционных ценностей (в том числе и против веры), и в этом Лермонтов-интеллектуал разделяет многие его взгляды. Однако Лермонтов-поэт верит в иррациональное и признает бесперспективность рационализма. Более того, во многих произведениях он выражает веру в судьбу» (с. 176).

460Юхнова И. С. Структура портретных описаний в «Герое нашего времени» М. Ю. Лермонтова. – С. 151.
461См.: Квятковский А. Поэтический словарь. – М.: Советская энциклопедия, 1966. С. 110.
462Черная Т. К. Три основополагающие художественные концепции у истоков русской классической литературы. – С. 117.
  Черная Т. К. Иронико-трагедийный смысл ролевой (игровой) имитации жизни в романном сюжете «Героя нашего времени» // https://cyberleninka.ru. – С. 1.
464Герштейн Э. «Герой нашего времени» М. Ю. Лермонтова. – С. 119.
  Щенников Г. К. Русский человек глазами первых писателей-реалистов // https:cyberleninka.ru. – 2005. С. 6.
466Сахаров В. «Онегинское» у Лермонтова // Вопросы литературы. 2003. № 2. С. 314.
467Григорьян К. Н. О современных тенденциях в изучении романа Лермонтова «Герой нашего времени». – С. 74.
468Айхенвальд Ю. И. Памяти Лермонтова // М. Ю. Лермонтов: pro et contra. – C. 447—448.
469Юхнова И. С., Леонова М. П. Проблема межкультурной коммуникации в прозе М. Ю. Лермонтова // Мир науки, культуры, образования. 2016. № 2 (57). С. 397.
470Коровин В. И. Творческий путь М. Ю. Лермонтова. – С. 239.
471Маркович В. М. Лермонтов и его интерпретаторы // М. Ю. Лермонтов: pro et contra. – C. 30.
472Уманская М. «Роман судьбы» или «роман воли»? – С. 30.
473Маркович В. М. «Герой нашего времени» и становление реализма в русском романе. – С. 51.
474Вайскопф М. Влюбленный демиург. – С. 466.
475Уманская М. «Роман судьбы» или «роман воли»? – С. 19.
476Григорьян К. Н. О современных тенденциях в изучении романа Лермонтова «Герой нашего времени». – С. 68.
477Виноградов И. По живому следу. – С. 18—19.
478Раскольников Ф. Статьи о русской литературе. – С. 177.
479Есин А. Б. Психологизм русской классической литературы. – С. 67.
480Виноградов И. По свежему следу. – С. 19.
481Соколов А. Н. Михаил Юрьевич Лермонтов. – С. 80.
482Он же. От романтизма к реализму. – С. 227.
483Виноградов И. По живому следу. – С. 20.
484«Индивидуализм и эгоизм Печорина приводит его к полному одиночеству и сознанию бесцельности жизни». (Соколов А. Н. Михаил Юрьевич Лермонтов. – С. 79).
485Раскольников Ф. Статьи о русской литературе. – С. 167.