Tasuta

Отец и сын

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Из Неаполя путь держали сначала на Римии, а затем – по берегу Адриатического моря до Бари. Побыли какие то дни в Бари. Из Бари снова вернулись в Неаполь.

Потом вдруг царевич захотел посмотреть красоты Рима.

Поехали и в Рим. Побыли какое то время и в Риме.

Вероятно, царевич придумал бы поехать и еще куда-нибудь. Пока П.А. Толстой что-то не заподозрил, и не понял: Алексей снова пытается тянуть время. Понял (он было догадлив) и для чего время нужно было тянуть. Алексей хотел получить отцовский ответ на свою просьбу о венчании с Ефросиньею до въезда в Российские пределы. Он просил об этом раньше, помните?

И вот, наконец, 17 октября письмо от отца получено. Венчание отец разрешил. Но только на Российской территории – в Риге или в Митаве, если сын не хочет венчаться в коренных русских землях. «Венчаться в далеких заграницах не позволяю, – пояснял Петр, – поелику то больше стыда принесет». Но, чтобы уравновесить настроение Алексея, не дать ему пасть духом, Петр – по свей ли воле или по чье-то подсказке, – а наиболее вероятными подсказчиками были Екатерина или Меншиков, – добавочку в письме соорудил – повторил свое родительское обещание не наказывать сына.

Казалось бы, все? Все преграды преодолены? Осталось спокойно доехать до дому. Но Толстой и Румянцев, неясно, правда, но чувствовали еще опасность. Впереди была еще Вена. И какие там сюрпризы неприятные для наших «дядек-конвоиров» цесарцы могут устроить, было пока неведомо. Во всяком случае, Толстой и Румянцев твердо решили противиться всем неожиданным остановкам в пути, – кроме тех, которые сочтены будут неизбежными и без которых нельзя обойтись. Цесарцы – известные лукавцы. От них всего можно ожидать.

15

По мере движения домой вопрос о браке Алексея и Ефросиньи становился все более актуальным, хотя и не был прямо связан ни с австрийцами, ни с Румянцевым, ни с Толстым. Попробуем в нем разобраться подробнее.

Царь действительно дал разрешение венчаться. И это действительно обрадовало и успокоило Алексея. Но если бы мы хотя бы на самое краткое время посмотрели на этот вопрос глазами Петра, то нам стало бы ясно: разрешение на брак – это не что иное как приманка . Потому что с позиции Петра этого венчания ни в коем случае нельзя было допустить. Почему? Дело в том, что ребенок, рожденный в законном браке от царского сына, может в сильнейшей степени усложнить династическую ситуацию и вопрос о престолонаследовании. У этого ребеночка будут и права и сторонники. Это – неизбежно. Может начаться война за престол. Гражданская война. И этого тоже ни в коем случае нельзя было допустить.

Далее. Если Ефросинья и Алексей будут долго ехать вместе, венчанию очень трудно будет помешать. Ведь его отец разрешил. Поэтому дядьки-конвоиры решили разделить маршруты движения Алексея и его «невесты». Алексея стали уговаривать: поскольку-де Ефросинья беременна, то она должна ехать медленнее для сбережения ребеночка. Значит, нужен другой для нее маршрут. И Алексей в это поверил! Согласился!

Будущей матери дали в сопровождающие брата Ивана и одного офицера – и они покатили своим, особым путем. Причем, разделение путей следования произошло не в Риме, как можно было бы предположить, а несколько позже. В месте ехали из Милана до Кауфштайна через Больцано и Инсбрук. А у Кауфштайна расстались и Ефросинью повезли особым маршрутом: на Мюнхен, с Мюнхена – на Нюрнберг, и далее на Берлин.

16

Что касается маршрута царевича, то он сам первоначально был весьма настроен на то, чтобы остановиться в Вене и официально поблагодарить за гостеприимство императора Карла. Но именно встречи Алексея с императором наши «дядьки», исполняя указ Петра, не должны были ни в коем случае допустить.

Почему? Если бы аудиенция состоялась (на ней, к стати, настаивали и австрийцы), то в этом случае роль Империи во всей истории с бегством царевичевым из подлой сразу становилось благородной. Да и сам Алексей чувствовал, что аудиенция у императора помогла бы спасти его, царевича, лицо, превратив из позорного беглеца в официального визитера и гостя.

Но аудиенция не состоялась. Когда Алексей Петрович стал просить Толстого о встрече с императором, тот ответил довольно резко – в том смысле, чтобы царевич эту затею выбросил из головы. И пояснил: «А ну, как остановимся мы, а цесарские люди украдут тебя от нас, сызнова куда нито спрячут, а? Нет и нет! Ехать и ехать! А буде спросят тебя – почему-де в Вене не остановились и поклоны ты Карлусу не отдал, ты скажи, что, мол, платья приличного, чтоб во дворец явиться, не было, и кареты, пригодной ко случаю».

Более того. Чтобы еще сильнее обезопаситься, Толстой и Румянцев решили вовсе через Вену не ехать. Впрочем, есть и такие наши писатели, которые заявляют, что через Вену, все-таки проехали, но ночью и не останавливаясь.

Поэтому, когда австрийцы доподлинно удостоверились, что русские помочь Вене отмыться от грязи не желают, царевичу в столице остановки не будет, или что его уже провезли мимо и едут на Брюнн, они решились насыпать этим дерзким русским на хвост перцу.

17

Генерал-губернатор Моравии граф Колоредо получил секретный приказ императора задержать русских в Брюнне и не отпускать до тех пор, пока сам царевич не объяснит, почему он не представился императору в Вене. Необходимо также получить от царевича определенный ответ на вопрос – волею или неволею его везут и действительно ли полностью устранены те причины, которые заставили Его Высочество просить покровительства у императора год тому назад.

23 декабря 1717 года, во исполнение этого приказа императора Алексей и все его спутники были задержаны в Брюнне на пять дней.

В первый день задержания генерал-губернатор граф Колоредо имел беседу с Алексеем. При этом Петр Толстой категорически настоял на том, чтобы ему, Толстому на беседе присутствовать. Хозяева уступили.

На вопрос губернатора о свидании с цесарем Алексей ответил вполне в том смысле, который втолковал ему Толстой: у него-де не было приличной обстановки. Но как помнит читатель, у Колоредо был и второй вопрос к Алексею: по своей ли воле едет Его Высочество?

И вопрос этот был Алексею поставлен:

– Вы в самом деле едете добровольно Ваше Высочество? Скажите только слово и мы обезопасим Вас от Ваших слуг, которые, скорее всего, не слуги, а охранники! Скажите это слово, и мы отведем вам удобное жилье и защитим Вас!

Момент наступил переломный.

Но царевич молчал.

А что ему оставалось? Он не мог сказать того, что хотел и о чем, скорее всего, думал, потому что его «дядька» Толстой стоял рядом и не пропустил ни слова.

Итак, Алексей смолчал.

Зато, почувствовав переломность момента – не смолчал Петр Андреевич Толстой. Он громко и решительно сказал, взявшись за рукоять шпаги, причем царевич успел заметить, что и страшный Румянцев встал в дверях и тоже взялся за шпагу:

– Извольте пропустить! А если кто-то попытается Его Высочество от нас отделить, мы применим оружие!

Момент снова стал переломным. Но австрийцы не стали обострять. И это тоже, видимо, было частью венской инструкции. Цесарцы правила приличия соблюли, позицию обозначили, но до крови доводить дело не стали.

Граф Колоредо, описывая в донесении императору весь эпизод с задержанием царевича, заметил больше: что Алексей в разговоре показался «под хмельком». Это, знаете ли, очень похоже на правду. Алексея Петровича вполне могли везти полупьяным, или даже очень пьяным. Меньше проблем для сопровождавших лиц.

18

Итак, русских выпустили.

Быстро-быстро отъехали от этого Брюнна. Оба «дядьки» только теперь перевели дух. Во весь опор мчались около часу. Только тогда Петр Андреевич вымолвил с явным облегчением:

– Слава, Тебе, Господи! Пронесло…

– Да, отвел Бог… – примерно в тон ему повторил Румянцев и перекрестился.

Алексей же подавленно молчал. В момент вопросов губернаторских, основательно скованный вином и пивом, он не совсем даже понимал что происходило. И только в сию минуту до него, наконец дошло, что какой-нибудь час назад им был упущен последний шанс обрести свободу.

А теперь уже все. Теперь можно думать только о том, сдержит ли отец обещание не наказывать сына, даст ли ему место для деревенского жительства и не отнимет ли Ефросиньюшку… Ох! А ведь ему больше ни о чем и думать не надо… Что ж… И это тоже – жизнь: в деревне, с Фросенькою, да чтоб не голодать…

Он несколько поуспокоился и даже спросил Толстого с усмешечкой:

– Петр Андреевич, а что бы ты делать стал, егда цесарцы принялись бы меня отбивать истинно? Неуж, кровь бы пролил?

– Поступил бы по указу. – буркнул неохотно Толстой.

– А указ-то чей? Царский?

– Царский.

– А что за указ, скажи?

– Не велено тебе сказывать.

– Мне?

– Тебе и не велено. Хотя… Теперь уже что… Теперь можно. Слово даешь что не скажешь никому? Побожись!

– Ей Богу, никому ни скажу! Ну!

Царевичу всегда было страх как досужно. Ему до всего было дело. С детства, если он чего-то не ведал, а другие знали – ему хотелось это знать, и он буквально, что называется, изводил человека, выспрашивая у него требуемое до тех пор, пока тот человек не терял терпение и не удовлетворял, наконец, Алексеево досужество.

Итак, царевич, сгорая от нетерпения, немедленно пообещал Толстому:

– Ей Богу не скажу! Ну!

Но Толстой говорить не стал, а кивнул Румянцеву:

– Скажи ему.

И Румянцев – строго без улыбки ответил:

– Имеем приказ: препровождаемую персону живьем не отдавать.

Царевич, поняв, охнул испуганно:

– Убили бы?

– Убили.

– Меня? Меня, царского сына? – Чистосердечное возмущение буквально потрясло Алексея.

– Приказ. – спокойно ответил Румянцев. А Петр Андреевич добавил еще:

– А хорошо ли было бы батюшке твоему, когда бы цесарские слуги снова увезли тебя с собою неведомо куда?

– Так они бы и вас обоих убили? Али не ясно?

 

– Что же. Знать, судьба наша такая. Мы – слуги царские. Что нам царь велит, то мы исполняем. Скажет в огонь идти – пойдем в огонь. Прикажет умереть – умрем. Над нами завсегда смерть витает. Мы к ней всякий день готовы и всякий час.

Ничего не сказал на эти слова царевич – ибо знал, что так оно и есть в действительности.

19

Дальнейшее путешествие протекало без осложнений. Ехали и ехали.

Что же касается самого Петра, то известно, что в тот день, когда Алексея привезли в Москву, отец его уже ждал. Чуть раньше он возвратился из Франции и был обуреваем нелегкими, даже тяжелыми думами. С одной стороны он вполне осознавал, что Россия сегодня в полном смысле Велика, и он с нею, конечно, тоже. Но «семя Милославских» не было уничтожено вместе с политическим крахом Софьи. Оно проросло вновь – и в ком? – в его собственном сыне! И он, сын, выставил его, Петра, тираном и сыноненавистником на суд всей Европы!

И слава Богу, что горе-чадо царское возвращают домой. Но вот вопрос:

– Что с ним делать?

Вопрос этот, с тех пор, как сын бежал, постоянно раскалывал царскую голову, временами почти не давал думать ни о чем другом, не давал даже хорошо поспать!

О том, чтобы переделать сына, превратить его в подлинного своего наследника – об этом Петр уже точно не думал. Эту идею отец отбросил – с того времени, как сын бежал. И отбросил окончательно и бесповоротно. Если раньше в поведении Алексея отец склонен был видеть, главным образом, лень и упрямство, то теперь, после бегства, налицо была вражда. И теперь отец все чаще думал о том, что и оставлять сына жить в деревне – этого тоже уже было нельзя, хотя он, отец, это и обещал. Оставлять его, значит, оставлять врага его делу, его жене, его детям.

И еще. Учитывая сложность подготовки и воплощения самого бегства, никак нельзя было предположить, что это было сделано одним Алексеем по случайному, разовому, или, как бы мы сейчас сказали, спонтанному решению. Значит у сына непременно должны быть сообщники – вдохновители, организаторы и исполнители. Кто они? Домашние его? Ну, это – вряд ли… Да и кто они суть ныне, домашние его?

Быть может Суздальское гнездышко Евдокии? И нет ли во всей этой истории следов внешних? Хотя – почему нет? Есть! Цесарцы! А, может, еще кто? Шведы? Англичане?

Клубок запутан крепенько… Но распутывать его – надобно. Надобно! И потому – нужен розыск!

20

Между тем – карета с Алексеем и его «дядьками» двигалась к Москве. О планах отца по поводу установления правды в сыновнем деле через розыск – Алексей в дороге ничего не узнал. Из числа его сторонников в России не нашлось ни одного, кто бы рискнул по пути предупредить царевича. Ни одного!

Все они уже жили в ужасе, парализованные ожиданием розыска. Правда, что по дороге встречные толпы иногда кричали: «Благослови, Господи, будущего Государя нашего!» Это было утешением Алексею… Но – слабым!

О чем он думал по дороге? И – думал ли? Маловероятно. Окутанный винными парами, он вряд ли думал о чем-то серьезно. Хотя, если бы он взял на себя труд серьезно подумать, то немедленно вспомнил, как Кикин умолял его ни при каких обстоятельствах отцу не верить и не возвращаться!

А он – поверил. Чему? Тому, что ему наказания не будет? Так ему не будет! А другим?

А о других он не думал!

Нет, может быть, какими-нибудь робкими червечками, мысли о других и появлялись в его голове, не могли не появляться но Алексей гнал их прочь. Ему было важнее всего, что его оставят жить. И Ефросиньюшку не отнимут.

Часть восьмая

последняя, в которой рассказывается о том, как шли следствия и суд над царевичем Алексеем, о его смерти или как еще полагают, о гибели его по причине убийства.

1

31 января 1718 года царевича Алексея Петровича привезли в Москву. Его отлучка из России не была краткою: она продолжалась год и четыре с небольшим месяца.

Что-то его ждет дома? По дороге он имел время об этом подумать. Думал ли? А если и думал, то о чем? О том, что отец готовит розыск и суд, сын не знал и потому с дороги, из Риги, спокойно пишет отцу о том, что скоро будет дома; в письме нет даже намека на тревогу или опасения.

Дома же долго раздумывать на тему о будущем ему не позволили. Хотя… Хотя если наш читатель думает, что царевича по приезде немедленно заковали и посадили в подвал, то читатель ошибается. Алексея Петровича привезли в старый дворец в Кремле, в котором в свое время жила и бабушка Наталья Кирилловна и матушка, и сам он в детстве жил. А сейчас в нем жили дети Алексея Петровича – Наталья и Петр. То есть отца привезли к детям. Или отец приехал к детям. Тятенька воротился! Было так много детской радости, что отец под ее напором сам обрадовался несказанно. И все, кроме радости как-то исчезло. Временно.

Когда на вопрос – как ведет себя по приезде сын, Петру ответили: «Играет с детьми и радуется», отец в некотором недоумении сказал: «Ну, пусть поиграет…»

Прошло два дня – совершенно почти беззаботных. Только изредка – нет-нет, да и плескало в нутро нашему возвращенцу холодком: «Что же дальше -то, Господи?»

– А ничего! – несколько легкомысленно решил Алексей Петрович, ложась спать в чистую постель свою – на белую простыню, да под пуховое одеяло. – Думает, верно, батюшка. Может, и надумал уже, простил, слава Богу!

И уснул спокойно.

И снилось ему, как по аккуратной немецкой дороге, обсаженной деревами, он быстро-быстро катит в колясочке с Ефросиньюшкой. А Толстого и Румянцева рядом нет. И так хорошо ему стало во сне – сказать нельзя, как.

2

Но вся эта идиллия прекратилась ранним утром третьего февраля.

Проснулся – а у постели стоят два незнакомые офицера – преображенца – суровые и малоразговорчивые. Царевич не успел ничего даже подумать, а приказы офицерские – простые и ясные, уже сыпались – один за другим, и тон тех приказов был таков, что Алексей сразу понял – нельзя не выполнить, даже помедлить нельзя.

Тут только сердце царевича дрогнуло в первый раз. «Началось…» – подумал Алексей Петрович с ужасом.

Прежде всего, он понял, что надлежит одеться и его поведут к отцу. Стал царевич одеваться. Там, где нужно было – ему помогали, причем он успел и удивиться: одежда, которую он одевал, была незнакомая, не его была одежда, но совершенно впору.

Офицеры осмотрели его, вполне одетого, весьма внимательно, и, видимо, непорядка никакого не нашли. Костюм Алексея Петровича был во всем коричневым, немецкого кроя. На ногах только туфли и чулки. Ботфорты одобрены не были. Когда же царевич надевал шпагу, – преображенцы явно переглянулись только, но ничего не сказали.

К царскому дворцу была расчищена широкая дорожка, а кругом стояло множество возков и лошадей. И тут сердце царевича тревожно дрогнуло и часто забилось второй раз.

Вошли во дворец.

Народу – никого. Только когда оказались прямо перед дверьми в Ответную палату, Алексей явно услышал приглушенный гул. Понял, что за дверьми – люди. Много людей. И тут царевичево сердце дрогнуло в третий раз.

В эту самую минуту – откуда не возьмись – явился Петр Андреевич Толстой собственною персоною, разодетый, словно на бал. Он всем своим видом, а главное сияющим в улыбке лицом, как бы говорил Алексею: «Не робей!» Но вдруг, сделав шаг навстречу царевичу, во мгновение ока стал совсем другим: глаза засияли холодным блеском, губы сжались тоненько и он протянул к Алексею руки. Что он, обнять, что ли хочет? Не похоже…

И Петр Андреевич подтвердил, – сказал, словно выстрелил:

– Шпагу!

Сразу ставшими непослушными руками Алексей снял портупей со шпагою. На то, чтобы отдать оружие достойно, сил у Алексея не хватило. Глухо звякнула шпага ножнами об пол, и должна была бы, без сомнения, упасть. Но Толстой ее падение упредил, подхватил – и исчез.

Далее все пошло словно в тумане, который застил царевичу глаза: едва-едва что-то видел. Кто-то легонько толкнул его в спину. И толчок этот мог означать только одно: «Вперед!». Алексей и шагнул вперед – семенящим шагом, словно боясь поскользнуться и втянувши голову в плечи.

3

Палата была ярко освещена и густо наполнена людьми – в военных мундирах, в партикулярном платье, немало было и духовных – в белых и черных клобуках. И только некоторые из них сидели. Самые пожилые. Но большинство – стояли. И смотрели на Алексея.

Стоял и Петр. Царь был одет совсем обыкновенно: в своем привычном уже Преображенском мундире, только чуть впереди ото всех и прямо против двери, в которую вошел сын.

На явно слабеющих ногах Алексей сделал несколько шагов и … пал на колени прямо против отца. Причем, у некоторых свидетелях этого сложилось явное впечатление, что вошедший пал на колени не только потому, что сам этого хотел, но скорее, потому, что ноги отказались держать. Но прежде чем пасть на колени, он передал отцу бумагу, которую Петр, взяв и не читая, передал Петру Павловичу Шафирову.

Что это была за бумага?

Автор доподлинно об этом не знает. Но предполагает, что это было признание в измене, данное Алексеем письменно и собственноручно, на тот случай, когда бы царевич по слабости здоровья первых минут разговора с отцом не выдержал. И написана бумага была еще по дороге домой, скорое всего по рекомендации и настоянию Петра Андреевича Толстого.

Бумага та не легендарна. На чистовик она была переписана Алексеем на кануне и помечена третьим февраля:

«Всемилостивый государь батюшка!

Понеже, узнав свое согрешение пред вами, яко родителем и государем своим, писал повинную и прислал оную из Неаполя, так и ныне оную приношу, что я, забыл должность сыновства и подданства, ушел и поддался под протекцию цесарскую и просил его о своем защищении. В чем прошу милостивого прощения и помилования.

Всенижайший и непотребный раб и недостойный называться сын Алексей

Февраля в 3д. 1718»

Передав бумагу Шафирову, отец поднял Алексея с колен.

Гул прошел по залу. И это был гул удовлетворения. Действие повелителя явно понравилось.

Поднявши сына с колен, царь сказал – негромко, но внятно, так что все услышали:

– Если у тебя есть, что сказать – говори.

И Алексей заговорил – слабым и срывающимся голосом, ибо у него на большее явно не хватало сил. К тому же его душили слезы.

– Я такой… так грешен, что и … слова от меня бегут, не могу удержать… молю только… прощения прошу… и, хотя знаю, что подлинно недостоин жизни, прошу все же… дожить те дни, которые Господь отпустил мне – пусть и как последнему чернецу или подлому человеку…

– Дарую! – ответил на эти слова сына громко Петр. Дарую тебе то, о чем просишь, но помни – надежду наследовать престолом нашим ты потерял. И ныне должен отречься от него подписью своею!

– Я согласен. И это справедливо. И я … благодарю…

И опять по залу прошел шум. Но теперь в нем явно было слышно возмущение.

Петру удалось смирить свое первоначальное волнение. И он стал прохаживаться по залу, время от времени останавливаясь против сына. Он говорил. Речь его была и гневна и горька.

– Зачем же ты не внял моим предостережениям? И кто мог советовать тебе бежать?

Свидетель этой процедуры далее повествует, что при этих словах царя сын приблизился к отцу и что-то зашептал ему на ухо. «Тогда они удалились оба в смежную залу и, полагают, что там царевич назвал своих сообщников» – так считает свидетель сцены – иностранец. Мы же полагаем, что с точностью это утверждать нельзя. Но буквально спустя минуты Петр поставил все точки над i. Потому что, когда они вернулись в общую залу, в действиях и словах отца стало значительно больше уверенности. И многие смогли заметить в его речи даже проскальзывавшее искрами, злорадство:

– Вон ты как заговорил?! Прощения просишь? Вины признаешь? А не я ли тебя предостерегал многожды, что лень твоя и нелюбовь к делу моему до добра не доведут? Ведь я тебя и бивал даже, винюся здесь, перед всеми, ан нет – ты мне не внял!

Царь говорил все громче и голос его становился все выше – от баса ничего не осталось, остался только высокий крик:

– И ведь что удумал! Бежать в чужие земли! Предать отца родного и Отечество свое! Ведь ты выставил меня злодеем! От кого, как не от злодея кроткие и высоконравные сыновья бегут в чужие земли, а?!

А ведь как я надеялся! Надеялся, что примешь ты науки добрые, захочешь вместе со мною, напрягая чресла свои, строить мое и свое государство, которое полное могущества должно быть полным доброты к мирным соседям, щедрости к союзникам своим и беспощадным ко врагам! Так есть, и так будет – теперь уже без твоего ярого участия!

В продолжение этой речи отца Алексей неподвижно, как столб стоял, ни звуком не перебивая. Только тогда, когда Петр замолкал, делая паузу, сын тихонько, скороговоркою, сквозь слезы продолжал твердить свое – что молит только о жизни при самом нищем довольстве.

Но вот Петр замолк. Пауза затягивалась. Казалось, что вот пришло время для чего-то другого, кроме речей.

 

Но Петр заговорил снова, правда особым голосом, медленно и торжественно.

– Итак, я повторяю! Я от слова от своего не отказуюсь! Покажу тебе милость свою! Но с тем только, чтобы и ты показал саму истину и объявил о согласниках своих, кои тебе бежать к цесарю присоветовали!

4

Внимание, читатель! Мы переживаем в сюжете переломный момент. Переломный момент всего нашего повествования. Потому что, если читатель помнит, обещания сыну освободить его от ответственности, которые отец формулировал в письмах в Неаполь и позже были безусловными. Помните? «Никакого наказания тебе не будет».

Но вот сын приехал в Москву. Он в руках у царя-отца. И тогда Петр забывает обещанное и делает крутой поворот: выдвигает условие помилован и я, формулируя его как сделку, причем дает понять, что свою часть сделки он уже выполнил – помиловал сына, от которого теперь по справедливости требует, чтобы тот назвал сообщников. И для психологически пораженного сына, это условие кажется справедливым! Вот читателю пример царского коварства. То, что сделка та – скрытый обман – Петру ясно, но это никак отца не колеблет. Ведь он – может делать, что хочет и на земле ему отвечать не перед кем!

Теперь воротимся в Ответную палату.

После того, как отец явно определил при всех условие помилования, наступила тишина. Алексей, было, как и раньше, стал заполнять паузу униженным бормотанием, но отец такого развития действия не допустил и перебил его, давши знак стоявшему рядом с собою и чуть сзади Думашеву:

– Читай!

Тот вышел вперед, зарделся, словно маков цвет от чести таковой и стал читать бумагу, причем не написанную от руки, а уже напечатанную.

5

«Божеею милостию Мы, пресветлейший и державнейший Великий Государь Царь и Великий Князь Петр Алексеевич, Всея Великия и Малыя и Белыя России самодержец… и прочая… Объявляем духовного, военного и гражданского и всех прочих чинов людям всероссийского народа, нашим верным подданным.

Мы уповаем, что большой части из верных подданных наших, а особливо тем, которые в резиденциях наших и в службе обретаются, ведомо, с каким прилежанием и попечением мы сына своего перворожденного Алексея воспитать тщились. И для того ему от детских его лет учителей не токмо русского, но и чужестранных языков предали и повелели его оным обучать, дабы не токмо в страхе Божием и в православной нашей христианской вере греческого исповедания был воспитан, но для лучшего знания воинских и политических (или гражданских) дел и иностранных государств состояния и обхождения, обучен был и иных языков, чтоб читанием на оных гистории и всяких наук воинских и гражданских, достойному правителю государства принадлежащих, мог быть достойный наследник нашего Всероссийского престола.

Но то наше все вышеписанное старание о воспитании и обучении помянутого сына нашего мы вотще бытии: ибо он всегда вне прямого нам послушания был и ни о чем, что довлеет доброму наследнику, не вникал, не обучался, и учителей своих, от нас приставленных, не слушал, и обхождение имел с такими непотребными людьми, от которых всякого худа, а не к пользе своей научиться мог. И хотя мы его многократно ласкою сердцем, а иногда наказанием отеческим к тому приводили, дабы обучить воинскому делу, яко первому из мирских дел для обороны своего отечества, а от жестоких боев его всегда удаляли проча наследства ради хотя во оных и своей особы не щадили; такоже иногда и в Москве оставляли, вруча ему некоторые в государстве управления для предбудущего обучения; а потом и в чужие края посылали, чая, что он, видя там регулярные государства поревнует и склонится к добру и трудолюбию, но все сие радение ничто не пользовало, но сие себя… на камни пало; понеже не точно оному следовал, но и ненавидел и ни к воинским, ни к гражданским делам никакой склонности не являл, но упражнялся непрестанно во обхождении с непотребными и подлыми людьми, которые грубые и замерзелые обыкности имели.

И хотя мы, желая его от этих непотребств отвратить и ко обхождению с честными и знатными людьми склонить, увещивании своими возбудили, чтоб он избрал себе в супружество из знатных чужестранных государей свойственницу (как… обыкновенно такоже и у предков наших, российских государей чинилось, что с другими государями своились), дав ему на волю, где он излюбит. И он, улюбя внуку тогда владеющего герцога Вольфенбютельского, а своячину родную его величества, ныне государствующего цесаря Римского, а племянницу короля Английского, просил нас, дабы мы ему оную в жену исходатайствовали, и позволили на ней жениться, что мы и учинили, не пожалея на сие супружество многих иждивений. Но по совершении того супружества (от которого мы чаяли особливого плода и перемены худых обычаев и поступков сына нашего), усмотрели мы весьма противное той надежды нашей: ибо хотя оная супруга его, сколько мы усмотреть могли, была ума довольного и обхождения честного и он ее по своему избранию взял, но однако же он с нею жил в крайнем несогласии и еще вящее умножил обхождение с непотребными людьми, на стыд дому нашему перед чужестранными государи, с тою супругою его свойственными, в чем нам великие жалобы и нарекания были; и хотя мы его частыми напоминании и увещивании к поправлению приводить трудились, но все то не успевало. На последи он, еще при той жене своей, взял некую бездельную и работную девку и с оною жил явно без законно, оставя свою законную жену, которая потом вскоре и жизнь свою скончала хотя и от болезни, однако ж не без мнения, что и сокрушения от непорядочного его жития с нею много к тому вспомогло.

И, видя мы его упорность в тех его непотребных поступках, объявили ему на погребении упомянутой жены его, что ежели он впредь следовать нашей воли и обучаться тому, что наследнику государства пристойно, не будет, то его лишим наследства, несмотря на то что он у меня один (ибо тогда… другого сына еще не имел), и дабы он на то не надеялся, понеже мы лучше чужого достойного учиним наследником, нежели своего непотребного: ибо не могу такова наследника оставить, который бы растерял то, что, через помощь Божию отец получил, и ниспроверг бы славу и честь народа российского, для которого я здоровье свое истратил, не жалея в некоторых случаях и живота своего, к тому же и боясь Суда Божия, вручить такое правление, знав непотребного к тому, увещевая его со многими обстоятельсвы как ему поступать в пути добродетели надлежит, и подал ему время на исправление.

И хотя он на то ответствовал признавая себя во всем том вина и представляя, что будто он, за слабостию своего здравия и ума, труда понести во обучениях потребных не может и для того сам себя за недостойно наследства признавает и от того отреченно себя иметь просит, но мы увещевая его родительски, и угрожая, и прощением, трудились его на путь добродетели обратить и по отъезде своем для воинских действий в Датцкую землю, оставили его в Санкт-Питербурхе, дав ему время на размышление и поправление. Но потом, слыша о крайних его непотребных тако без нас поступках, писали к нему, чтобы он был к нам в Копенгаген для присутствии в компании военной и лучшего обучения.

Но он, забыв страх и заповеди Божии, которые повелевают послушно быть и простым родителям, а не то, что властелинам, заплатив нам многие выше объявленные наши родительские о нем попечения и радения неслыханным неблагодарением: ибо вместо того, чтобы к нам ехать, забрав с собою денег и помянутую женку, с которой беззаконно свалялся, уехал и отдался под протекцию цесарскую, объявляя многое на нас, яко родителя своего и государя, не правдивые клеветы, будто мы его гоним и без причины наследства лишить хотим и якобы он от нас и в животе своем не безопасен и просил оного (цесаря) дабы его не только от нас скрыл, но оборону свою против нас… вооруженною рукою дал. И какой тем своим поступком стыд и бесчестье перед всем светом нам и всему государству нашему учинил, то всяк может рассудить, ибо такого приклада и в историях сыскать трудно! И хотя его цесарское величество о его непотребных поступках и как он с свояченою его, а с своею женою жил, известен был, однако ж по его многому домогательству, дал ему место к пребыванию, где он просил себя так тайно держать, дабы мы о нем ни малого известия получить не могли.