Tasuta

Яркие пятна солнца

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Постскриптум

Много лет прошло со времени моего Первого путешествия. Да и после других, тоже вполне счастливых «велосипедных», пешеходных, «экспедиционных», «командировочных» и прочих. Теперь у нас, как принято говорить, «другая страна».

Недостатки прошлого времени – плохие дороги, мало гостиниц, неважное обслуживание, бытовые неурядицы, нехватка продуктов из-за плохой организации, а главное – из-за второй, а точнее первой причины российских бед (помните, да? – дураки и дороги…) – все это, в частности, привело к распаду великой страны «СССР». К власти пришли люди, не верящие в Светлое Будущее Социализма и считающие, что всякая чепуха типа велопутешествий в одиночку и рассуждений о какой-то «свободе» без солидной материальной обеспеченности в условиях «свободного рынка» – бессмыслица и потеря времени. Ау, мой бывший сосед…

Хозяевами жизни и в России, и в бывших Советских Республиках стали «дельцы с железными локтями», по выражению хорошей советской поэтессы Юлии Друниной, которая воевала в Великой Отечественной войне за нашу страну, но, увидев и поняв, что стало твориться у нас в конце 80-х и начале 90-х, ушла из жизни добровольно – заперлась в гараже, сидя в своей машине и запустив двигатель… Незадолго перед смертью написала она книгу «Судный час», в которой есть такие строчки: «Потому выбираю смерть. Как летит под откос Россия, не могу, не хочу смотреть!»

И не только она одна среди наших соотечественников так поступила, увы. И не только в нашей многострадальной стране, пошедшей по «пути развитого капитализма», бывали люди, не принимавшие идеологии, созвучной с представлениями бывшего моего соседа-врача.… Но и Джек Лондон когда-то, и Эрнест Хемингуэй, и Стефан Цвейг. Да только ли они? Многие, многие в «процветающих» странах и Запада и Америки… А что стало в процветавшей когда-то Советской Украине, по которой я с такой радостью ехал тогда на своем Коньке-Горбунке? Самый настоящий «современный» Армагеддон.

Не исключаю, что кое-где дороги за прошедшие десятилетия стали действительно лучше. Наверняка и гостиниц, и ресторанов-кафе (а не столовых, как раньше) стало больше. Но уверен, что теперь невозможно столь же счастливое путешествие в одиночку на дорожном велосипеде, как раньше. И сомневаюсь, что можно на каждом шагу встретить таких людей, как встречал я тогда, – добрых, доверчивых, светлых. Они есть, может быть, но доброта и доверчивость сейчас очень не в моде. Заработать как можно больше «бабла», «порвать» других, во что бы то ни стало добиться «успешности» – любыми путями! – вот «национальная идея» РФ и других бывших Республик. «Другая страна» – «другие люди», увы.

Хорошие дороги – это, конечно, очень здорово. Как и гостиницы. Как и другое материальное, что необходимо человеку. Но все эти агрессивные и настойчивые речи о «процветании» Запада и Америки, о «материальном благосостоянии», «победном капитализме», индустриализации, урбанизации, модернизации, нано-технологиях и прочем сугубо материальном, вызывают у меня не только разочарование, но и тоску. Не собираюсь спорить с теми, кто еще раз обвинит меня в легкомыслии и скажет, что для порядочного человека самым важным должна быть семья, работа и материальное обеспечение. Но если то, другое и третье лишает вас ощущения жизни, то какой же смысл в этом «самом важном»? Ведь даже среди самых богатых, фантастически «обеспеченных» и семейных людей что-то не часто видим мы действительно счастливых… И Родина наша стала обглоданной, обворованной и разорванной. И действительно «летит под откос Россия».

Не в «дельцах с железными локтями» выход на самом деле, даже если они и будут строить дороги, гостиницы и прочее, прочее.

А – в другом.


Ростовская элегия

1

Весь первый день был счастливый – тридцатидвухградусный, солнечный, с легкой дорогой, гладким шоссе, оживленном машинами, но не враждебным; с отдыхом на 57-м километре в хлорофилловом душном великолепии, в зелени и лазури. После суеты и хлопот, оборвавшихся как-то сразу, робко канувших в прошлое, после пятидесяти километров неспешной езды с легкой усталостью в отвыкших от движения ногах – блаженное спокойствие, головокружительный запах трав, шелест листьев над головой, жужжание пчел, шмелей, сирфид… Лилово-розовые головки чертополоха, белые шапки зонтичных, фонари одуванчиков, султаны кипрея и конского щавеля. Мелькнула в чаще ветвей и выплыла на простор поляны красотка Аглая, вспыхивая неспешно пятнистыми крыльями; ванесса Ио спланировала откуда-то сверху, хотела сесть на меня, но передумала в последний момент, предпочла синюю, разогретую солнцем сумку, однако, едва прикоснувшись, обожгла, наверное, ножки, – раскрыла на мгновение сияющие, обведенные ободками «очи» на крыльях («павлиньи глаза»), обиженно унеслась. Маленький паук, деловито опустившись с дерева, выслюнил две длиннейшие, тончайшие шелковые нити, отправил их по едва заметному, достаточному, однако, для невесомой его работы ветерку, норовя тем самым сделать меня одной из основ для своей паутины, приспособив для другой велосипедное колесо. Перед самыми глазами на просторном, уютном листе травы спокойно и неподвижно – надолго, как видно, – расположилась зеленая цикадка (глазастый «скуттер»), обычно прыгающая бойко, на сей же раз отдыхающая от трудов (а может быть, во власти временной меланхолии…). И, сфокусировавшись на очаровательной мошке, глаза окончательно переключились на чуткое восприятие, и ощутил я тело свое человеческое гигантской, непознанной, наполненной таинственной жизнью горой (с сосудами, капиллярами, горячей кровью), овеваемой снаружи душистым дыханием поляны, блаженствующей, всеми клетками внимающей песне, подхватившей ее. Прошел грибник с полной до самых краев корзиной – «Где же белые?» – «Белые там, внизу…» – солнце переместилось и осветило тенистое доселе мое убежище.

И в дальнейшем течении день был прекрасен: с малиной в лесу, с бодрым движением – подъемами, спусками, – синим шоссе, церквями и Лаврой, значительно голубеющей на зелени мощными куполами, кривыми улочками Загорска, решительным следованием мимо них и – новым привалом, за двумя сухими поваленными елями, под сенью темных живых, так что получалось как будто бы в укромном жилище. И мысли о том, что не надо ни в какую избу проситься на ночь, а вот, прямо так, подстелив полиэтилен и куртку, под ветвями и звездами, в одной мелодии, вместе. А еще: зря выбрал маршрут через города, лучше бы по проселочным, где-то в глуби… Но дальше, дальше, впереди ведь еще и Мещера!

Вот неизвестно откуда взявшийся, пристроившийся ко мне велосипедист – разговор на ходу. Тоже велопутешественник, бывалый, с шестидесятого года, объездил много с компанией, советы, вопросы, обмен опытом. («Первый встречный, если ты, проходя, захочешь заговорить со мной, почему бы тебе не заговорить со мною? Почему бы и мне не начать разговора с тобой?» – Уолт Уитмен.) Худощавый, коротко стриженный, загорелый. Тоже Юра. Сигачев. «Си-га-чев…» – раздельно проговорил он, чтобы запомнилось, просто так, на всякий случай, мало ли. «Си-га-чев» – и свернул налево, в свою деревню. Здешний. «Тут девушка проезжала однажды – тоже по Золотому кольцу, – года двадцать два, не больше, я ее тридцать километров провожал». Одна? Девушка? Додумалась ведь, решилась, какими же таинственными путями? «Купаться можно на сотом километре, вернее, не купаться, обмыться, река Дубна, маленькая, только ее начало, больших рек здесь до Волги, к сожалению, нет. А заночевать можно на сто пятом, деревня Тириброво. Дорога вся такая будет: спуск-подъем…»

Одна… Девушка… Представляю, как ехала, как встречала по сторонам те же деревья, те же поля, цветы, что думала она в дороге? И как это вообще: девушка – и путешествие?

Спуск-подъем я оценил лишь после, но не сетовал, наоборот, нравилось, дорвался после четырех лет застоя, а вообще дорогу оценил тут же, оценил на отлично, потому что к вечеру стало прохладно, и золото низкого солнца на темно листве (старая бронза?), слои ароматов, ладная композиция полей и деревьев. И меньше автомашин, почти полное одиночество.

Плескание в речке, уже в ранних сумерках, заметных лишь потому, что отдельные деревья утратили яркость, слились, хотя небо еще сияло, и солнце разливало теперь уже точно бронзу, но журчание струй неуловимо навевало дремоту, и цепенели травы вокруг и кустарник, тысячелетним опытом зная о приближении ночи.

И как всегда: путешествие – это возвращение к предкам, к себе. Воспоминания издалека.

Сто пятый километр – Тириброво. Почему так трогает сердце деревня? Я выехал из столичного города, миновал большие дома, потом – легендарная Лавра с Успенским и какими-то еще соборами четыреста, пятисотлетней давности, со стенами, на которых запечатлелось столько событий – волнующие дебри для историка, архитектора, ясновидца! – однако же далекие и все-таки чуждые мне. Затем древний город с провинциальным укладом – простор для любителя старины! – и опять же лишь чуть-чуть тронувший сердце, лишь отдаленно напомнивший далекое нечто – пережитое, мое. Но вот пошли скопища изб – такие привычные, с бревенчатым обжитым уютом, блестящими глазами окон, с рябинами, ветлами, мирно склонившимися над шапками крыш, с лужами, курами, грязью, детишками… И тут же отозвалось что-то внутри – оркестр подсознания, хранящий пронизывающую, будоражащую память о прошлом. О чем? О прожитых и ушедших, но таких еще живых, хотя и невозвратимых днях? А может быть, глубокое, на несколько поколений: память общинного, первобытного, среднероссийского?

Сватково, Дворики, Данилково, Тириброво…

Покрытые той же бронзой старухи на лавочке: одна – загорелая, кругловатая, в темном одеянии, темнобровая, другая – совсем древняя, сухая и выцветшая, с недоверчиво поджатыми, шамкающими губами (всю жизнь такою была, а к старости вот и внешне определилась…), третья – внимательная, разговорчивая, с серыми быстрыми глазами, самая умная, чуткая, живая. Тут же и дети. Решительно слез, решительно перешел кювет, пока они, выжидая, смотрели, подошел, улыбаясь спокойно, мирно, спросил.

 

Один мой друг правильно говорил: велосипед помогает. Велосипед и скромная дорожная одежда – признак смиренности и труда. Родство.

– Возьми его к себе, у тебя изба большая, – сказала умная чернявой.

– Деда-то у меня, хозяина, нет сейчас, – забеспокоилась, выжидая, чернявая, но я знал уже, что возьмет.

– Я и на сеновале могу, даже лучше на сеновале. Сеновал есть у вас? Я ведь не курю, и фонарь есть, порядок знаю.

За ними, за углом избы и забором, лужок спускался в низину, темно курчавились кусты, дальше начинался сплошной лес, «берендеевский», куда пока еще бегают за орехами и малиной. А за моей спиной рычало и привычно подрагивало покинутое только что, ненадолго, серо-голубое асфальтовое шоссе Москва – Ярославль.

– Сейчас воды наберу, и пойдем, – сказала темнобровая. – Ждите здесь, я с водой мимо пойду.

Не «сынок» и на «вы» – потому, видимо, что недалеко все-таки от Москвы, а главное, шоссе рядом…

А уже ночью был дождь. Грохот, сверкание молний, коварные капли на сено, на уютное лежбище, на полушубок бабы Саши Фураевой, темнобровой старушки хозяйки. И шумный, разгульный ливень на дырявую черепицу крыши в каком-нибудь метре от моего лица. И я, как застигнутый врасплох сонный зверь, пытающийся найти укромное место под шум разгулявшихся стихий.

И мрачное темное утро, затянутое мелкой сетью дождя. Раскисшая, неприветливая земля, хмурые травы, мокрое, грязное шоссе, фонтаны брызг от автомашин.

Дальше пока ехать нельзя…

Какая катастрофа, какое досадное нарушение ритма! Муж бабы Саши, пастух, все же погнал стадо еще в утренних сумерках под дождем, а она, проводив его, спала тихим сном – изба хранила молчание. Какими скучными, какими печальными выглядели теперь в сером свете многочисленные молочные сосуды в сенях – бидоны, банки, ковшики, кружки. И марлевые мешочки с творогом. Нету кринок, ни одной глиняной русской кринки, еще вчера вечером баба Саша с гордостью показала мне это, объяснив, что глиняную кринку не вымоешь так чисто, как банку, что производство сметаны и творога у нее, выходит, вполне современное. Но как же печально выглядит современное производство в пасмурную погоду!

Небо очистилось только к полудню, и почти тотчас подсохло шоссе. Я покатил дальше, увозя с собой узоры пережитого: не только избу и бабу Сашу, не только дождь и молочные банки, не только хриплые крики петухов, пытавшихся убедить самих себя, что, несмотря на дождь, жизнь все равно прекрасна. Но пастуха-хозяина с белесым и строгим, слегка одутловатым лицом, наш вчерашний мужской разговор на тему «город – деревня», сведения о приличном даже по городским масштабам денежном достатке стариков Фураевых и полном немыслии их, на что получаемые хорошие деньги тратить. И соответственно: сплошные, без переплетов, франтоватые окна свежепокрашенной голубой избы – «витрины», – и неожиданная грязь внутри, спертый воздух, полчища мух, облепивших «современное производство», неопрятность на улице у крыльца… «Да, подумать надо, может, и брошу пастушью работу, на пенсию проживу, пенсия большая, а то ведь живешь-живешь и жизни не видишь», – сказал, вздыхая, в конце нашего разговора хозяин, однако ясно было, что ничего-то он не бросит, а если и бросит, то все равно не найдет, чем же этаким интересным заняться, чтобы увидеть, почувствовать наконец эту самую жизнь. Пастух – плохая ли работа? Наслаждайся природой, мечтай, стихи, музыку сочиняй… А нет ведь… Вот и деньги, и берендеевские леса, и работа хорошая, а нет чего-то. И никакие блага не впрок.

И опять потянулись поля, перелески, леса – щемящие, с детских лет знакомые русские дали. Привольные, бесконечные, такие неисчерпаемые, богатые…

Вот засияло солнце – и как весело, как оживленно засветилось все на земле. Хмурый серо-зеленый пейзаж преображается моментально, приобретает тысячи нежных, едва уловимых оттенков. Однообразия теперь нет и в помине – каждая птица, насекомое, дерево, каждая ветвь, лист, клетка, молекула, каждый камешек на дороге и едва заметная глазу песчинка возвещает, трубит, поет о своей единственной, неповторимой, ни на чью не похожей жизни. И весь этот многозвучный, многокрасочный, многообразный хор удивительным образом сливается в единую, поразительно согласную песнь. Песнь пронизывает, подчиняет, и ты вдруг странным образом чувствуешь, что именно в подчинении, именно в приобщении к этой всеобщей песне – в восприятии и участии в ней – обретаешь истинную, не понимаемую ранее, не представимую до этого момента свободу. И уже не осознаваемое, физическое усилие ног несет тебя вперед, а нечто гораздо более мощное, всеобщее, присущее, конечно, не только тебе, но пронизывающее все вокруг – и картины, которые непрестанно меняются перед тобою, и игривый бархатный ветерок, ласкающий разгоряченную кожу, и разнообразные звуки кажутся не только новыми, захватывающе неизвестными, пьянящими своей новизной, но и непостижимым образом близкими, как будто бы давно, очень давно знакомыми, оживающими в глубинах памяти. И радость новизны ничуть не меркнет, ничуть не блекнет от этой не менее сильной радости – узнавания…

Но недолгой, недолгой была наша радость. Гроза, прошумевшая ночью, была, оказывается, лишь началом. Надвигались хмурые тучи, что-то случилось в «содрогнувшемся» небе, в «горних высях» его. Посверкав, посияв, оживив, сделав несказанно родными берендеевы дали, солнце окончательно скрылось, когда я успел пролежать всего лишь четверть часа недалеко от шоссе на краю уютной поляны в густой и влажной еще от дождя, дышащей паром и ароматом чаще деревьев и трав. Прошла меж дальних стволов, видением проплыла серая бабушка – согбенная старуха в ветхой одежде, с клюкою, с грибною корзинкой, – не заметившая меня и так вписавшаяся в мокрый лес с редкими бликами солнца и густою травой, что я и не удивился, когда внезапно, ни с того, ни с сего перестал вдруг видеть и слышать ее, старуха как бы растаяла. Померкло солнце, затихло вокруг в ожидании очередного дождя. Несколько километров осталось мне до Переславля-Залесского.

Быстрее, быстрее вперед! Мимо часовни «Крест» – места рождения царевича Димитрия, где не осталось уже ничего, никаких строений, кроме этой самой кирпичной красной часовни.

Но – мимо, мимо – к стенам ветхого Федоровского монастыря, в которых затерялась маленькая гостиница-турбаза, ставшая мне приютом, – робкий форпост неуверенного прогресса… Мрачный, тягостный ливень в течение целого вечера – нагнал, нагнал и накрыл! – и мрачно-насмешливый, скучающий мой сосед по номеру, убежденный противник велопутешествий, последователь другой, более земной, более реальной страсти, приводящей к состоянию блаженной отрешенности гораздо более коротким и доступным путем.

– Сколько тебе лет? – его вопрос ко мне. – Сколько тебе лет, что ты вот так, как мальчишка, ездишь?

– А сколько дадите?

– Двадцать два, что ли?

– О, нет, знаете ли, побольше.

– Ну, двадцать пять, ладно. Не больше же… Погоди, вот будет тридцать, как мне, посмотрим тогда, как ты поездишь.

– Так ведь мне, знаете ли, уже. Как раз столько. Не верите?

О, слепота незнания, о, отчаянная самозащита! Трата – она трата и есть. Трата времени не на то…

А вокруг древний город Переславль-Залесский с его соборами, музеем, крутыми улочками, памятником Александру Невскому, ботиком Петра на обширном, но мелком сравнительно – гигантская круглая лужа, заросшая по краям камышом, – Плещеевом озере. Когда-то, очень давно, приезжали мы сюда на рыбалку, а мне – двадцать пять – зимой, вьюжным днем, и ничего не поймали, путаясь в лесках, свистящих на ветру у прорубей, и как по-другому выглядело это озеро и город, вообще все. Меняемся мы – и меняется все вместе с нами.

Но дальше, дальше, скорее к Ростову! Скорее к этому городу, неведомому, древнему, встающему сейчас в моей памяти своим сказочным белым Кремлем, желтоватыми Торговыми рядами, оставшимися от давних времен, затейливыми улочками вокруг Кремля – лабиринтом прошлого – и большим озером Неро, что в переводе с угро-финского означает «топь». Приближаясь, мчась к Ростову, бодро нажимая на педали, подозревал ли я, думал ли хоть на миг, что он остановит меня, станет событием, что он – высшая точка моя в этом путешествии, и время на самом деле относительно, а дни в Ростове – мое возвращение?

2

Распаковавшись, отвязав от рамы сумку, от багажника рюкзак, поставил я велосипед в котельную во дворе, поднялся в большой десятиместный номер (довольно опрятный, к счастью) и тут же осознал, что уже разговариваю с тремя молодыми людьми – такими разными в обострившемся зрении путешественника.

Во-первых, Толя. Он приехал поступать в Ростовский институт из Ярославля. Высокий, кудрявый, русоволосый парень лет двадцати двух, голубоглазый, конечно. Затем приземистый, кругловатый, молчаливый, с умным лицом – армянин Генрик из Еревана – приехал Ростов посмотреть. И, наконец, Алик, по соседству с которым я занял койку. Девятнадцатилетний, высокий и стройный – тоже абитуриент, но уже провалившийся, о чем он с изящной естественностью немедленно мне сообщил. Типичный красавец с восточным тонким лицом.

Да-да, не случайно, конечно, Алик сразу остановил мое особенное внимание, всколыхнув в глубине сознания нечто, потянув за ниточку, которая тут же и качала поспешно разматываться…

Не успели мы войти в ресторан (единственное место, где, по его словам, в это позднее время можно прилично поесть) и сесть за столик, как три девушки, сидевшие невдалеке, ничуть, по-видимому, не смущаясь, начали делать нам приглашающие знаки.

Алик вопросительно посмотрел на меня, я кивнул, и мы пересели.

Им было лет по восемнадцать-двадцать. Самой эффектной из трех казалась черноволосая и голубоглазая Наташа – красивая и, конечно же, гордая своей красотой (даром природы, а не личной заслугой – забыла?..). Но «красота женщины – это ее гениальность», как сказал, кажется, Жюль Ренар. Манера курить, держа сигарету между выпрямленными средним и указательным пальцами (чтобы продемонстрировать длину и красоту кисти, пальцев, ногтей), манера смотреть – сначала из-под опущенных век, ресниц, этак многозначительно и задумчиво (чтобы глаза казались «глубокими и загадочными»), затем в подходящий момент открывая их во всю ширь, показывая величину, красоту и «сражая наповал»; манера сидеть, положив ногу на ногу и откинув стан слегка назад, что должно подчеркнуть обворожительные линии шеи, бедер, ног, выразительно обрисовать грудь и одновременно создать впечатление общего превосходства, – все это и множество других нюансов, не поддающихся описанию, казалось таким знакомым…

Алик сел между нею и другой девушкой, Лидой, полной блондинкой с обеспокоенным, болезненным, грустным лицом и не слишком аккуратной прической. Я сразу подумал, что Лида, по всей вероятности, из той породы людей, которые всю свою жизнь с тоской и отчаянием подсчитывают те непрестанные разрушения, что беззастенчиво творят разные встречные, вторгаясь в их настежь распахнутый, ничем не защищенный внутренний мир.

Третья, Нина, показалась поначалу самой неинтересной из трех. Молчаливая, скованная, она сидела слева от меня, и хотя мягкий профиль ее и особенно почему-то охватывающий шею воротничок розовой блузки «лапши» выглядели очень мило, однако уныло как-то. Мне показалось даже, что Нина из тех типично провинциальных девиц, которые, вспыхнув очарованием в короткий период цветения, очень скоро сникают, вянут, линяют как-то, забывают о всех первоначальных стремлениях и надеждах, рано выходят замуж, рожают детей и становятся неотличимо похожими друг на друга – озабоченными, вечно спешащими, раздражительными, грубоватыми в разговоре и болезненно сочувствующими чужому несчастью…

Начался легкий разговор ни о чем, и в какой-то миг, когда Нина внимательно и странно посмотрела на меня, я ни с того ни с сего ощутил, что теряю уверенность. Почудилось, что от блузки ее исходит розовое сияние, а большие серые глаза выражают одновременно и покорность, и всепонимание, и просьбу. Просьбу о чем? Непонятно… Но когда она опять посмотрела на меня, я почувствовал, что обязательно, непременно должен для нее что-то сделать. Сделаю, конечно. Но что?