Tasuta

Урочище Пустыня

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Здесь ты как раз и нужен – черви кормить. Ты есть дункопф.

– А ты? Истинных арийцев черви пожирают с не меньшим аппетитом.

– Я несу идеи мой партия. А партия – не пансион благородный девица, а отряд испытанных боец. Я есть член Nationalsozialistische Deutsche Arbeiterpartei с 1940 год! И мы почти реализовать свой Fall Barbarossa!

– Вот и Fall тебе… Сам знаешь куда… Почти в Советской Союзе не считается. Накрылся ваш план медным тазом.

– О, я отлично пугать избушка на курячий ножка и будить русский медведь из пачка!

– Ты хотел сказать «из спячки»?

– Да, я котел сказать из пачки! И содрать с русский медведь три шкура, ха-ха! Сделать его драный кошка! Что молчишь, унтерменшен? Язык поглотал?

– Ничего. Теперь я знаю, как выглядит солдатский ад…

– Ад – это ваш проклятый русский зима, от него замерзать люди, дохнуть кони, слепнуть оптик и глохнуть техник! Эти вши, дизентерий и голодный паек! Этот ваш окаянный страна, который стрелять даже колобок из оглобля!

– Нет, фашистенбрут ты мой ненаглядный. Не потому ненаглядный, что насмотреться не могу, а потому что ни хрена тебя не видно. И слава Богу… Солдатский ад – это место в полузаваленном окопе, где ты, убитый, лежишь в обнимку с убитым тобой врагом и не можешь уже ничего изменить. Это война, в которой воюют не только живые, но и мертвые. Война, которая продолжается вечно.

– Я гордо поднятый голова и достоинство умолкаю. Gute Nacht, meine Herren.

– Вот и правильно. И тебе спокойной ночи. Только господ у нас давно нет, остались одни товарищи. Держим связь по радио и делегатами…

И как-то незаметно после очередного невнятного содроганья пустоты наступило тишайшее из всех безмолвий – безмолвие медленно падающего снега, укрывающего землю белым искристым саваном, безмолвие темной прозрачной воды закоряженного затона, в котором наверняка живет старый-престарый черт, давно утративший свою бесовскую прыть и желающий только одного – покоя, безмолвие одиночества человека перед Богом, по глубине своей сравнимое только с одиночеством солдата перед боем.

И не было в этой непрерывно нарождавшейся, будто сотворенной волхвами под Вифлеемской звездой тишине ничего, что нарушало бы гармонию всего сущего, умиротворенность душ и благозвучие небесных клавиш. Ничего, кроме вопроса, зацепившегося, будто перекати-поле за ветви чахлого кустарника на развороченном бруствере: как вообще в этом мире возможна война? Ведь все что нас окружает заряжено любовью, сопряжено ее с началами и отражениями. И гравитация планет – тоже ее проявление. И космическая черная дыра, которая пожирает все вокруг вожделеет большего лишь потому, что тоскует о любви и страдает от неразделенного чувства. И даже грязь под ногами состоит из влюбленных молекул, трепетно держащихся друг за дружку силой притяжения. И люди созданы единственно для того, чтобы радоваться солнышку, любить ближнего и творение Божье.

И только сила отталкивания напоминает нам о том, что мир несовершенен. Высшее проявление этой силы и есть война. И мы несем проклятие войны в своей крови, как первородный грех. И нет от него исцеления, нет ему ни оправдания, ни искупления, ни хоть сколько-нибудь внятного объяснения…

Далеко не каждый, кто прошел испытание войной может выдержать испытание миром. Даже упокоившись с миром, он продолжает свою войну и она не кончается в нем, и он в ней…

– Эй, фашистская сволочь.

– Что, руссиш швайн?

– Тебя как зовут?

– Ганс, как же еще. Хотя на самом деле Фриц. И не говори мне, что ты не Иван.

– Угадал, я Иван.

– Я вот только думаю, ты тот Иван, о котором я думаю, или не тот. Или это какой-то собирательный образ, развернутый во времени. Который подразумевает всех Иванов.

– Я тот Иван, о котором ты думаешь.

– Ну, здравствуй, майн Тод. Здравствуй, моя дурацкая смерть. А дурацкая потому, что ты – Иван-дурак. Теперь я хоть знаю, как ты выглядишь…

– И тебе здравствовать, смертушка моя. Глаза б мои тебя не видели…

– Вот и договорились…

– Договоришься у меня…

– Не надо пустых угроз. Руки у тебя коротышки.

– Зато штык оказался в самый раз. Ихь гратулире дихь, здесь тебе ничто не угрожает, потому что ты покойник, Фриц.

– И это вместо утреннего приветствия. Не с чем поздравлять. Теперь мною будут пугать ребятишек.

– Тобой и при жизни их пугали…

– Может, ты заткнешься? И без того меня переполняет Weltschmerz – мировая скорбь… Кошки на душе скребут…

– А разве не так? Скольких детей ты умертвил во славу своего фюрера?

– Ни одного. Не скрою, я получал приказы по поводу ликвидации, но исполняли их другие. И я, насколько мог, пытался облегчить участь этих несчастных…

– Я вижу охочь ты лить крокодильи слезы…

–  Это я das Krokodil? Ты не веришь мне? Давай я расскажу тебе про один случай и ты сам решить, хорошо ли я поступил, гут? И мог ли поступить иначе…

– Ладно, рассказывай про свой случай…

– Слушай… Под Новгородом мы нашли лечебницу для психически больных детей. И я командовал расстрелом пациентов этой лечебницы. Я считаю, что применить к больным положение НСДАП об эвтаназии – дас ист рихтиг, правильное решение. Один почтенный Herr Doctor Professor, с которым я имел беседу на эту тему, был согласен с таким подходом. Так или иначе, они неполноценные люди и это неизлечимо, хотя русские думают иначе…

– Фриц, ты рассуждаешь, как этот самый почтенный Herr Doctor Professor. Угадай ключевое слово…

– Будем считать, что я не заметил этого булавочного укола… Так вот. Лично сам я в этой экзекуции не участвовал. Я распоряжался. Выполнял приказ. И сделал все возможное, чтобы дети умерли счастливыми, без мучений, не успев ничего понять и почувствовать. Я положил на пенек горсть конфет и сказал им: «Подходите, дети, угощайтесь, это сказочный пенек. Там ваши лакомства. Это подарок великого фюрера! И поторопил их: «Шнеллер, шнеллер! А то зайка-попрыгайка все отберет! Бегите скорей!» И они побежали – радостно, напергонки, все, все, все… Тут раздались выстрелы… Они погибли на пике счастья. И не успели даже испугаться.

Помню, одна маленькая девочка не сразу бросилась за остальными. Наверное, что-то все-таки насторожило ее. А может, она просто не поняла, что нужно делать. Я легонечко подтолкнул ее и тогда она последовала за убежавшими детьми. Потом, когда солдаты закапывали ее труп я взял у нее из рук альбом. Она с ним никогда не расставалась. Для нее этот альбом представлял особенную ценность. Я полистал, но ничего, кроме березок в нем не обнаружил. Девочка была больна, как и все остальные. И у нее была навязчивая мысль – рисовать березки…

– Гуманизм по-эсэсовски…

– Ничего не поделаешь – война. А во время войны необходимо жить по законам войны…

– Жить надо по правде и по законам совести, Фриц. Ты думаешь, война спишет все?

– Я думаю, что она не имеет ничего общего ни с правдой, ни с совестью… Это другая реальность.

– Реальность всегда одна. Не надо себя обманывать… Или ты остаешься человеком, или превращаешься в зверя…

– Я немец. И чувство долга для меня превыше всего.

– Превыше понимания? Превыше милости и сострадания?

– Зачем солдату думать, а тем более сострадать? На войне это слишком большая роскошь. Пусть за него думает ОКХ, главное командование сухопутных войск, генеральный штаб, das Oberkommando des Heeres. Долг солдата – выполнять приказы. Фюрер призвал нас забыть о морали, освободил, как сказал бы Ницше, от Минотавра совести. И как Господь Авраама благословил на жертвоприношение, на крестовый поход против большевизма. Приказом о комиссарах, Kommissarbefehl, директивой «Ночь и туман» нам было дозволено все – Alles ist erlaubt.

– Ваше чувство долга, которым вы так кичитесь, лишь удобная форма самообмана…

– Нас уже не изменить. Сущность наша отчеканена фюрером. И каждый из нас – его Knecht. И мы пришли, чтобы распять большевистскую Россию…

– И сами оказались распятыми. Однако распяли вас не как Христа, а как разбойника Варраву. Но если умирали вы на этом кресте с верой в Бога и раскаянием в сердце – вы не безнадежны.

– Давай-ка лучше сменим пластинку на этом патефоне…

– Воля твоя. А то наш разговор уже напоминает спор слепого с глухим.

– Расскажи-ка лучше, кем ты был в той, мирной жизни. Где твоя семья?

– Чего тут рассказывать… Сам я из-под Свердловска. Есть такое местечко – Мельзавод № 3 в Арамильском районе.

– Вас ист дас Мельзавод?

– Мукомольный завод. Еще в 1884 году купец Илья Симанов открыл на левом берегу реки Исеть у Кривцовского моста паровую вальцевую мельницу. С нее и пошел наш Мельзавод. Там я окончил школу, выучился на машиниста локомотива. Женился. Настрогал ребятишек – их у меня аж четверо…

– Ты многодетный отец? И как же тебя, главу такого большого семейства забрали на фронт?

– А так же, как и всех. Бронь сняли, семейное положение не учли. Иди, Иван, воюй, Родину защищай… Да я и сам бы пошел добровольцем. Только как-то все нескладно получилось… Во втором же бою… Такая вот солдатская невезуха. Что тут говорить… А ты, Фриц, из каких земель будешь?

– Я из маленького, но знаменитого на весь мир городка Танненберг, по-вашему Грюнвальд. Это севернее Варшавы и южнее Кенигсберга. В его окрестностях произошла великая битва Тевтонского ордена с объединенным польско-литовским войском…

– А, это там, где вам дали как следует прикурить…

– Не будем вдаваться в детали, суть не в этом. Я сейчас о другом. Танненберг известен тем, что в 1914 году там была наголову разбита 2-я русская армия генерала Самсонова. Она, кстати, как и ваша «Сталинская» дивизия, входила тогда в Северо-Западный фронт. Эти два сражения разделяло 500 лет и чтобы сохранить преемственность воинских традиций там был сооружен огромный   мемориал  с могилой президента Гинденбурга. В детстве я часто его посещал, играл там с мальчишками. Но мой нежный возраст пришелся на очень тяжелое время – после поражения Германии в Первой мировой войне нам жилось трудно. Один североамериканский доллар стоил как четыре немецких марки с двенадцатью нулями. Я даже не знаю таких чисел, мы не проходили их на уроках математики. Я много помогал отцу и хорошо освоил кузнечное дело. У меня и фамилия подходящая – Шмидт, что означает кузнец… В общем, с младых ногтей я привык к самостоятельной жизни, честному труду и проникся настоящим прусским духом, который подразумевает власть вождя сверху вниз и ответственность перед вождем снизу вверх. И даже внешне старался походить на офицера-пруссака – носил усы щеточкой и презирал галстуки-бабочки… Потом меня призвали в армию, где я и состоялся как воин Великого Рейха. К этому времени я был уже всецело во власти идей фюрера. Как убежденного члена НСДАП меня определи в элитные войска. Вместе со своей дивизией SS «Totenkopf» я участвовал во французской кампании и, должен тебе признаться, Иван, что лучше десять раз завоевать Париж, чем один раз Старую Руссу…

 

– Да уж, тут тебе не Франция и сейчас не месяц май…

– Домой из Аквитании, где стояла наша дивизия, я вернулся настоящим героем. Среди особо отличившихся я был отправлен в отпуск. И тут меня настигли прекрасные глаза Гретхен, перед которыми я тут же капитулировал…

– Гретхен – это твоя девушка?

– Я, Гретхен дас ист майне мэдхен. Майне кляйне мэдхен.

– Короче баба твоя.

– Фу, какая вульгарность и пошлятина! Мой ангелочек, мой прекрасный мотылек не такой, а совсем, совсем другой. Гретхен, как простую русскую бабу нельзя схватить за руку и потащить на сеновал… Я боялся даже дотронуться до нее… Не мог надышаться…

– Зря. Может, именно этого она от тебя и ждала.

– Чего этого?

– Чтобы ты ее потискал.

– Ты грубый неотесанный мужлан с большим фаустпатроном… Как это возможно!? Ей еще, между прочим, даже восемнадцати не было … Она была невинна и хороша, как Марика Рёкк из «Die Frau meiner Träume». Одним словом, хрустальная принцесса.

– Понятно, девушка твоей мечты…

– Правильнее сказать моих грёз.

– Очень красивая?

– О, не то слово! Моя Гретхен была даже лучше Марики Рёкк – личико сердечком, зад колокольчиком… Прелестное создание…

– Почему была?

– Это грустная история. И если бы не война… А твоя фройляйн какая?

– Баба как баба. Любит петь, выпить не дура и плясунья хоть куда. Да и по хозяйству хваткая.

– В общем, никакой романтики. Вы русские все такие, вам не подвластны высокие чувства и тонкие материи. В чем суть и отличие немецкого духа? Сила, порядок, сентиментальность. Die Kraft, die Ordnung und die Rührseligkeit. Oder die Sentimentalität. В немецком языке существует целых четыре синонима этому слову. В русском синонимов нет. Вы не терпите сантиментов…

– Нас жизнь отучила от этого.

– И что же в сухом остатке?

– Долготерпение, стойкость и, наверное, извечная тоска о чем-то несбыточном. О сказочном Тридевятом царстве. Но ты не закончил. Про Гретхен…

– Она обещала ждать и дождаться меня во что бы то ни стало. Я даже хотел уговорить дивизионного священника устроить нам удаленное бракосочетание, но тут с вашей стороны началось eine grosse Schweinerei – величайшее свинство. Атака за атакой, по несколько раз в день… Все отпуска отменили… И она нашла себе другого.

– Извини, Фриц, что смешал все твои карты.

– Я понимаю твой сарказм. Слава Господу, что все кончилось. У меня уже не оставалось сил выносить все это. Как голосит немецкая пословица: лучше ужасный конец, чем ужас без конца…

– Вот мы и сделали вам как лучше.

– Не язви.

– Ладно. Не будем углубляться. И часто ты вспоминаешь о ней?

– Каждый день. Но несколько месяцев назад она стала снится мне в кошмарах.

– Что так?

– Однажды я видел, как расстреливали девчонку-партизанку. Здесь, в Свинорое. Она была как две капли воды похожа на мою возлюбленную. Просто поразительное сходство. Ты понимаешь, весь этот натурализм казни. Лицо в крови… Эта алая лента в косичках… И бессмысленный выкрик тоненьким, почти детским голосом: «Смерть фашистским оккупантам!» Я не мог на это смотреть. Хотя нервы у меня, как корабельные канаты.

– Твоя утонченная натура не могла такого вынести…

– Не надо. Я все понимаю. Друг потом тоже потешался надо мной…

– У тебя есть друг?

– Да. Один. Теперь уже, наверное, был, а не есть. Его звали Отто. Мы были с ним в одном пулеметном расчете. В том бою он прикрывал брешь, образовавшуюся в результате разрыва локтевой связи. А у тебя был друг?

– Да, земляк-уралец. Бедовый мужик. Скорей всего, погиб в том же бою, что и я.

– И Отто сложил голову вместе со мной… Я сам этого не видел, но что-то подсказывает мне… Где они сейчас?

– Думаю, где-то рядом. В одной из братских могил…

– Как мы с тобой?

– Надеюсь, их все-таки похоронили. Порознь…

– Не то что нас…

– Да уж…

– Ответь мне, Иван. Мы… действительно мертвы? Иногда меня берет сомнение.

– Очевидно, да. Мертвы наши тела.

– Что же от нас осталось?

– Наши неприкаянные души.

– Скажу тебе по секрету, я теперь червивый гриб…

– Почему?

– Потому что я погиб…

– Складно говоришь…

– Мне теперь не страшен грипп… Опять спросишь меня почему?

– Почему?

– Потому что я погиб!

– Ты забавный парень, Фриц. С тобой не соскучишься. И когда ты только так научился говорить по-русски?

– Я выучил по-русски только пару грязных ругательств. Помогает в боевой обстановке. И в жизни. Или в том, что вы называете жизнью. К дьяволу весь этот русский балаган, сотворенный каким-то сумасшедшим богом! Всю эту скроенную кое-как нелепую страну! Черт бы побрал всех этих ваших нищих, юродивых, петрушек и неваляшек, весь этот скомороший хлам. Неопалимые, непотопляемые, несбиваемые с ног, во сне и наяву они щерятся на нас своими беззубыми ртами и смеются сквозь кровавые слезы. Самое лучшее, что есть в России – это мат. Мат у вас крепче шнапса.

– И забористее водки, это точно.

– И ваши женщины. Да, ваши женщины. Они безбожно, просто дьявольски красивы… Но я всегда предпочитал соотечественниц. У меня были две немецкие девушки из организации «КДФ».

– Что это за организация такая?

– Kraft durch  Freude – сила  через  радость. Мы прекрасно проводили время – до тех пор, пока не оказались в демянском «котле». Потом я узнал, что их изнасиловали ваши негодяи из бригады РОНА, Русской Освободительной Народной Армии. Заполучили, так сказать, радость через силу.

– Они такие же наши, как и ваши.

– Ладно, опустим этот вопрос. А у тебя была фронтовая любовь?

– Откуда. Рядовому составу на передке не до этого. А вот у командного случаи бывали. Помню одну историю… Все, можно сказать, на моих глазах происходило.

– Расскажи.

– Как-нибудь в другой раз.

– Так не честно! Выкладывай!

– Об этой истории весь полк знал. Был у нас комбат. Лихой парень. Бесстрашный. И что самое главное, в военном деле подкованный. За мою недолгую службу в армии мне встречались разные командиры. Каждый из них был чем-то хорош и чем-то ущербен. Один был человеком без нервов, другой человеком без мозга, третий человеком без сердца, не говоря уже о чести и совести. Но преобладали, конечно, нормальные люди. Так вот наш комбат был командиром переднего края. Орел, одним словом. И была в нашем втором батальоне санинструктор – красавица, каких поискать и при этом большая умница. На нее все бойцы заглядывались. А уж если легкое ранение – то только к ней на перевязку. Поговаривали, что она была на пятом месяце беременности, ждала от него ребенка. Не знаю, чем все закончилось. Живы ли. Так хотелось мне, понимаешь, чтобы они дожили до конца войны и были счастливы. От батальона после той атаки, наверное, мало что осталось…

– Это точно. Своим огнем мы сметали ваши цепи, как крошки с кухонного стола. Крошили в капусту. Эх, славный был бой! Одного не пойму – как ты добрался до нашего окопа. Похоже, ты был последним из погибших. И единственным, кто ринулся на нас в старую, как мир штыковую атаку. Один на целую роту! Угораздило же меня… Ты был быстрым, очень быстрым…

– Даже слишком.

– Но не быстрее пули.

– Не быстрее…

– Я в тебя, наверное, штук пять всадил. А ты все рвался вперед. И надо признать, было в этом что-то героическое. Да, Иван, было. Хотя героизм врага и принято называть фанатизмом… Наверное, ты считал себя заговоренным.

– Да нет, какой там. Правда, перед боем мы обменялись с моим другом-земляком нательными крестиками… Чтобы обмануть смерть. Не знаю, как он, но я смерть не обманул. Она меня.

– Как же так, Иван, тебе же положено быть атеистом!

– Нательный крестик и партбилет я всегда носил с собой. Коммунизм он на партсобраниях хорош. А в окопах классики марксизма-ленинизма не подмога. Уповаю лишь на Бога одного или счастливый случай…

– И Бог не спас, и партия не защитила…

– Что верно то верно… Объясни-ка мне лучше, Фриц, вот что. Как это может быть: ты не знаешь русского, я не кумекаю по-немецки, а друг друга мы понимаем?

– Не знаю. Наверное, так положено. Там. То есть тут.

– Неужели для того, чтобы найти общий язык нужно было умереть? Иногда мне кажется, что если бы невозможно было убивать друг друга люди научились бы договариваться. Просто договариваться. Ничего другого им не осталось бы… Война эта проклятущая…

– Да, в прошлой жизни, Иван, мы вели себя как два младенца, которые без конца пинаются в детской кроватке. Кто кого вытолкнет… И зачем мы воевали?

– Воевали не мы.

– Ты прав. Воевали нами… Не дай себя заставить воевать собой. Если можешь.

– А если не можешь – постарайся просто выжить…

– Мы не смогли.

– Да, мы не смогли…

Извечные враги, обреченные до скончания века быть вместе, пребывающие в кошмаре непрекращающейся войны, в беспамятстве боя, еще не остывшие от ненависти, но шаг за шагом преодолевающие ее в себе, они лежали на дне развороченного взрывом пулеметного гнезда в обнимку, как братья. Ведь все люди братья. И кто из них был Авель, а кто Каин, было неведомо. Возможно, оба они были Авелями. Возможно, Каинами, Каинами поневоле. И в этой нерасторжимости, неспособности быть порознь, в этих вечных объятиях они были обречены когда-нибудь прекратить вражду и сложить оружие, обрести нерушимый мир и вечный покой. Мертвые понимают, что это единственно возможный и неизбежный путь. Этим кончаются все войны. Живые этому противятся. Живым почему-то кажется, что для полного и всеобщего счастья, которое нередко понимается как счастье для избранных, кто-то должен умереть. И этот кто-то, конечно, кто-то другой, а не он…

Встав ни свет ни заря, Садовский тихо, чтобы не разбудить бабу Любу прокрался на улицу и остановился, пораженный многоголосием птичьего хора. Это была настоящая соловьиная истерика, как если бы все тенора, выступавшие когда-либо в Ла-Скала, зазвучали вдруг одновременно. Он постоял, послушал и с сожалением прервал этот удивительный концерт, заведя кашляющий двигатель своего джипа. «Пора, брат, пора менять воздушный фильтр и свечи»…

До урочища он добрался без поломок, пробуксовок и непредвиденных остановок, сходу форсировав несколько пересекавших дорогу ручейков. Затянутая туманом поляна встретила его утренним холодом и промозглой сыростью. Чуть поодаль клубилась мрачная дубовая роща из деревевьев-уродцев с артритными стволами и ветвями. У подножия холма он заметил две палатки цвета хаки и следы кострища с подвешенным над ним котелком. По-видимому, здесь квартировал отряд Петровича. На возвышенности возле опушки леса стояла полковничья «буханка», возле которой был разбит шатер. Рядом прилепилась маленькая, желтая, как цыпленок, палаточка-двухместка. Очевидно, все обитатели и того, и другого лагеря еще крепко спали.

Садовский решил осмотреть местность. Не торопясь, прошел по бережку Ларинки – речки порой спокойной, доверчиво льнущей к рукам, порой вертлявой, непоседливой и своенравной, как коза-дереза. Послушал ее журчание, побродил вдоль запруды, наблюдая за игрой мальков на мелководье…

 

Да, подумал он, есть у нас гиблые места и целые местности, в которых война поселилась на веки вечные; она присутствует тут не явно, а опосредованно, в виде воспоминаний и предчувствий, видений и снов. Здесь ходишь так, словно любым неосторожным движением боишься ее разбудить.

Садовский поднялся к развалинам церкви, притаившейся на вершине холма в редколесье. Устрашающе-святотатственный, разоренный ее вид навевал невеселые мысли; она как будто взывала о помощи к тем, кто был еще не окончательно потерян для покаяния. Но помочь ей было некому…

Вдруг он услышал какое-то невнятное бормотание, доносившееся из подточенных временем, зазубренных кирпичных стен и чудом уцелевшей, как будто свежевыбеленной колокольни. Ступая по возможности тихо, он приблизился к источнику звука и через арочный проем увидел стоящего на коленях перед рукотворным алтарем старика, в котором сразу узнал блаженного Алексия. Перед ним была установлена горящая свеча и обгоревшая икона с изображением младенца Христа, более напоминающего отрока, чей взгляд был устремлен куда-то вправо и чуть вверх. Лик его казался вечно юным, дарующим свет и надежду, и вместе с тем суровым и неумолимым, таящим в себе невысказанную угрозу, словно Сын Божий говорил – «Мне отмщение, и аз воздам». Внутри первого яруса колокольни была навалена куча всевозможного тряпья с наброшенной поверх нее старой овчиной. Очевидно, это была ночлежка юродивого.

Молитва его напоминала жалобный плач, застывший на одной монотонной ноте; в дрожащем голосе молящегося сквозила такая бездна одиночества и беспросветной тоски, словно он давно и навсегда уверился в своей богооставленности.

– О, Предивная Владычице, молю тя умилено… – слезливо тянул старик, – изми от нас оклеветания и ссоры, сохрани от молниеноснаго грома, от запаления огненаго, от глада, труса¸ потопа и смертоносныя язвы… подаждь нам отраду, утешение, защиту и помощь…

«Странно, на иконе Иисус, а обращается он к Богоматери», – подумал Садовский, но не придал этому особого значения. Все его внимание было поглощено словами молитвы, разобрать которые стоило большого труда.

– …умоли Единороднаго Сына Твоего, Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, да упокоит души усопших раб Твоих воинов Иоанна и Татианы,  и всех православных христиан, и прости им вся согрешения вольная и невольная, и даруй им Царствие Небесное…

Садовский не сразу заметил, что произнеся «аминь» блаженный Алексий умолк. Напряженный испытывающий взгляд старика был устремлен прямо на него. Мгновение они молча смотрели друг другу в глаза.

– А знаешь ли ты, мил человек, что смертию умрешь?– вдруг спросил юродивый вкрадчиво.

– Знаю. И что?

– Так ведь умрешь ведь.

– Так все умрут.

– Все да не все. Некоторые, кто жил праведно воскреснут.

– Ну это бабушка надвое сказала. Оттуда еще никто не возвращался, – пребывая в какой-то зыбкой и убаюкивающей, как набегающая волна морского прибоя, реальности отвечал Садовский.

– Востер ты на язык-то. Бабушка ему гадала, надвое сказала, то ли дождик, то ли снег, то ли будет, то ли нет. Один-то и вернулся, кто все нам рассказал, как будет.

– Так это был Сын Божий.

– Так мы все сыны Его.

– На словах сыны. А на деле пасынки…

– Вот тебе и ни рыба, ни мясо, ни кафтан, ни ряса!

Старик выглядел рассерженным.

– Так ты живешь здесь, старче? – спросил Садовский, чувствуя неловкость и вновь подступающее наваждение, природа которого была ему неведома. Этот старик вводил его в состояние некоей сноподобной оглушенности и легкой спутанности сознания.

– Откуда сам-то будешь, старче?

– Родина моя – гноище, дом мой – навозная куча, сны мои – похабщина, – мелко захихикал блаженный Алексий и затряс бороденкой.

– А о чем молишься?

– А все о том же. Любови передай, что и ее грехи отмаливаю… И твои… Но запрежь свои, ибо грешен я…

«Это о ком он, о бабе Любе что ли? – удивился такой осведомленности Садовский. – А откуда он знает, что я…»

Тут вдруг со стороны поляны донеслись сердитые выкрики и скрежещущий звук, как будто кто-то в сердцах шандарахнул железом о железо. Похоже, там намечалась какая-то крупная разборка.

– Прости, старче, вынужден прерваться, – сказал Садовский и быстрым шагом спустился, почти сбежал с холма.

Издали это напоминало игру Царь горы. Одна команда защищала березовый крест с надетой на него ржавой немецкой каской, другая пыталась захватить пригорок, где он был установлен.

Когда Садовский приблизился исход битвы был уже фактически предрешен: два крепких мужика деловито вытряхивали душу из Петровича, а Гена стоял на четвереньках, вытирая разбитую губу. Третий, незнакомый Садовскому парень, держа штыковую лопату наперевес, пытался прийти на помощь командиру своего отряда, но путь ему преграждал габаритный детина за центнер весом с трубой на плече, напоминающей трамвайную сцепку или карданный вал. Грудь его в распахнутой рубашке имела до неприличия женский вид – настолько, что хотелось прикрыть ее бюстгалтером. Между ними метался чернявый в пилотке солдата вермахта, а в стороне, равнодушно наблюдая за происходящим, стоял мрачный тип, которого Садовский видел в ресторане с эффектной блондинкой, похожей на Барби. Всем своим видом он как будто говорил: ребята, чем вы можете удивить человека, который вилкой легко может выколоть глаз? Что за возню вы тут устроили?

Силы были неравны. Стоявшие в отдалении Аля и Юля – одна с сучковатой палкой на плече, другая с растерянно опущенными руками – ничем не могли помочь. По всему выходило – быть Петровичу биту. И если не вмешаться немедленно – сильно биту.

– Что за войско!? А ну расправили животы, убрали плечи! – с гонором пьяного дембеля заорал Садовский первое, что пришло ему в голову.

Есть такой избитый прием: ты произносишь какую-нибудь бредовую фразу типа «Где портупея, профессор!? Почему майка в трусы не заправлена!?» И пока твой противник грузится – бьешь ему в челюсть. Но сходу вступать в бой Садовский поостерегся.

– Командира красных следопытов срочно к телефону, – уже спокойнее произнес он и вырвал из рук опешивших мужиков истерзанного Петровича. – Мэр Териберки на проводе…

– А ты кто такой? – спросил один из них, не веря такой наглости.

– Я из кружка друзей леса. Может, слышал про такой? «Лесовичок» называется.

– Эй, лесовичок, вали отсюда, – опомнился другой.

Этих двоих он мог сравнительно быстро нейтрализовать. Того, кто держал руках изобретение гениального ученого-мистика Джироламо Кардано – тоже. Главное правило в работе с тяжеловесом – не стой под стрелой и бей под основание крана. Но четвертый, по всей видимости, не был легкой добычей – в нем, как заметил Садовский еще в ресторане чувствовался опытный, хладнокровный, безжалостный боец.

– Шо це за птыца? Шо за незаможный селянин? Подывитеся, хлопцы…

Этот «с Запорижжя», понял Садовский.

– Дядя, вы с мозгами не поссорились? – подал голос чернявый. К рукаву его тужурки был пришит шеврон танковой дивизии СС «Мёртвая голова» – череп со скрещенными костями на черном геральдическом щите.

– Один на один. Любой из вас, – внешне спокойно сказал Садовский. – Кто победит, тот и решает, что делать с этим крестом.

– Ты у мени захид сонця не побачишь, – распаляясь, двинулся ему навстречу здоровяк с карданом, но его одним движением руки остановил «телохранитель» Барби.

– Один на один, говоришь? – прищурился он.

– Ты и я, – уточнил Садовский, уже понимая, что вызов принят.

– Ух, щас потеха начнется! – предвкушая удовольствие от предстоящей драки азартно взвизгнул чернявый и как палочку для добычи огня потер ладонями нос.

Садовский повнимательнее присмотрелся к «телохранителю». Одет он был не по-бойцовски: обтягивающие джинсы, подчеркивавшие особенности его анатомии – и кавалерийскую параболу, и венчающую ее гиперболу – стесняли движения, мягкие кроссовки не представляли большой угрозы на верхних этажах, однако массивный торс с крепко посаженной на него квадратной башкой внушал уважение.

– Штаны по швам не разойдутся? – поделился своими опасениями Садовский.

– Вчера в «окно» угодил, пришлось чужие одолжить… – скривился в усмешке «телохранитель». – Да ты не бзди, я тебя и без ног уделаю…

Для разминки Садовский сделал несколько размашистых ударов в воздух, потом попытался сделать «вертушку», но не удержал равновесия, и всей массой хлопнулся на траву.

– Как говорят в народе, есть ещё порох в пороховницах и ягоды в ягодицах! – смущенно проговорил он, поднимаясь на ноги.

Весь этот концерт был рассчитан на одного зрителя. Садовский хотел убедить «телохранителя», что перед ним обычный увалень, с которым можно разобраться не напрягаясь, без особых проблем. Кажется, ему это удалось.

– Надо оттачивать мастерство. Или хоть что-нибудь… – сказал он, отряхиваясь.

– Например, ум, – подсказала блондинка. Она незаметно подошла к нему со спины и с интересом наблюдала за происходящим.

– Например, ум, – многозначительно повторил Садовский, имея в виду явно не себя. – Ты с ними?

– Я сама по себе.

– Но все-таки с ними.