Tasuta

В поисках смысла. Сборник статей

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Пушкин и русский язык

Писать о Пушкине – дело неблагодарное. Тема эта настолько разработана, что сказать что-то новое кажется невозможным. И все-таки одна ее сторона представляется мне освещённой недостаточно, и я хочу, как смогу, ее раскрыть.

Артур Шопенгауэр как-то заметил, что обывателя и философа приводят в удивление разные вещи: обыватель удивляется явлениям исключительным и редким, в то время как все повседневное кажется ему понятным само собой; философ, напротив, способен удивляться обыденному и обыкновенному, и это побуждает его задумываться над общим характером вещей.

Казалось бы, нет для нас ничего более привычного и понятного, чем Пушкин. Пушкина знают все – от детей дошкольного возраста до седых профессоров. Со сказок Пушкина начинается наше знакомство с русской литературой (правда, на Пушкине оно, к сожалению, нередко и заканчивается). Что же в Пушкине может быть непонятного или загадочного? И все же, как выразился однажды Валерий Брюсов, «Пушкин только кажется понятным, как в кристально-прозрачной воде кажется близким дно на безмерной глубине».

В самом деле, почему до Пушкина русская литература представляет собой, по известному выражению, «культуру великого молчания»? Почему в ней отсутствуют имена, подобные Данте или Шекспиру? И почему после Пушкина появляются десятки выдающихся литераторов, выступающих во всех мыслимых жанрах и стилях? Что это – странное совпадение или же Пушкину действительно удалось открыть какие-то таинственные шлюзы? Один вариант ответа на этот вопрос у меня есть.

Известно, что литература теснейшим образом связана с таким явлением народной жизни, как язык. Это и есть тот инструмент, при помощи которого, по меткому выражению Кьеркегора, вздохи и стоны страдающей души преобразуются в прекрасную музыку. Однако чтобы стало возможным с помощью языка выразить любые оттенки смысла, чтобы, проникая в глубины человеческой психики, удавалось сплести тончайшую вязь неуловимых переживаний, этот язык должен быть пластичным и гибким, содержащим в себе огромный изобразительный потенциал. Таким-то языком, поистине «великим и могучим», из которого произросла затем вся русская литература, и был язык, который мы называем языком Пушкина.

Конечно, это не значит, что именно Пушкин является его создателем. Язык невозможно создать. Вспомним хотя бы, чем кончились опыты с эсперанто, волапюком и идо. Создать искусственный язык – все равно, что создать искусственного человека. Язык – это живой организм, который зарождается, развивается и умирает по своим законам. Его существование естественно, как дуновение ветра, рост травы или плеск моря. Его истоки таинственны, как сама жизнь. Вмешательство в эту тайну человека всегда произвольно и бессмысленно (яркий пример – современный украинский язык). Поэтому Пушкин и не ставил перед собой задачу создания языка. Тот язык, на котором он писал, существовал и так. Это был обыкновенный разговорный язык, которым Пушкин просто воспользовался. Почему же тогда мы говорим о современном русском языке как о языке Пушкина?

Дело в том, что язык, чтобы получить статус литературного, должен быть воплощен в высокую литературу. До этого он считается диалектом, простонародным говором, поскольку неизвестно, обладает ли он достаточным изобразительным потенциалом для решения художественных задач. В свое время вся культурная Европа предпочитала писать исключительно на латыни, игнорируя новообразованные национальные языки. Так продолжалось вплоть до XIV века, когда Данте, создав «Божественную комедию», показал, что итальянский язык позволяет добиться такого уровня художественного воплощения, который ничуть не уступает уровню вергилиевой «Энеиды».

Напротив, создание шедевра сразу же возвышает язык и делает его литературным. Что же касается нации, которая на этом языке разговаривает, то она получает статус культурной. Когда ионийско-эолийский диалект стал языком «Илиады», он тут же, на ближайшие 300 лет, превратился в общегреческий литературный язык. Потом его сменил аттический диалект, но это произошло только после того, как на этом языке была написана «История» Фукидида.

В былые времена задача возвышения национального языка считалась настолько значимой, что нередко возводилась в ранг государственной политики. Гератский поэт и государственный деятель XV века Алишер Навои даже устроил со своим знаменитым предшественником Низами, жившим на 300 лет раньше, своеобразные литературные состязания. Низами писал на языке классической древности фарси, у которого уже имелась длительная литературная традиция (она восходила к персоязычной поэме Фирдоуси «Шахнаме», запечатлевшей еще в X веке всю доисламскую историю Ирана от сотворения мира до завоевания его арабами в VII веке). Главным сочинением Низами, считавшемся вершиной поэтического мастерства, была так называемая «Пятерица», или «Хамсе» – пять поэм, написанных на традиционные для Востока темы: «Хосров и Ширин», «Лейли и Меджнун», «Семь красавиц» и т.д. Алишер Навои повторяет подвиг Низами. Взяв за основу те же темы, он пишет пять поэм на современном для себя материале, но использует для этого уже не фарси, а свой, национальный, тюркский (чагатайский) язык, который мы называем древнеузбекским.

Но что такое шедевр, какое произведение можно считать достойным этого звания? На мой взгляд, именно то, которое содержит образы человеческих типов, существующие вне зависимости от обстоятельств места и времени. Таковы герои Сервантеса, Шекспира, Гете, Мелвилла. Сколько бы ни существовало человечество, как бы ни менялись обстоятельства его жизни, люди всегда будут вступать в борьбу с ветряными мельницами, как Дон Кихот, любить друг друга, как Ромео и Джульетта, искать философский камень, как Фауст, или увлекаться безумными идеями, как неистовый капитан Ахав.

Видимо, есть в человеке нечто такое, что является его непоколебимой основой, некие духовные оси, таящиеся в самых глубинах бессознательного. На них нанизываются меняющиеся от эпохи к эпохе традиции, верования, предрассудки, но сами они остаются неизменными и определяют в человеке все его поступки. Гениальность художника проявляется в том, что он умеет увидеть эти оси под слоем времен и воплотить их в образы. Вечность духовных осей и обуславливает вечность произведений, в которых они воплощены. Словом, как заметил Шопенгауэр, «талант попадает в цель, в которую никто попасть не может; гений попадает в цель, которую никто не видит».

Вот Пушкин и сделал для русского языка то, что Данте для итальянского, Шекспир для английского, а Низами для узбекского. С одной стороны, он осваивает все стили и формы, которые встречаются ему в мировой литературе (наблюдение В.Брюсова). Он подражает арабской песне и испанскому романсу, воспроизводит терцины Данте и октавы Байрона, пробует сложные строфы Корнуолла, подражает речи раешника в «Сказке о Балде» и даже воссоздает в поэме «Руслан и Людмила» русский вариант «Неистового Роланда» Лодовико Ариосто. Тем самым, он как бы дает мощный старт всей последующей русской литературе, говоря: «Смотрите, какие прекрасные вещи можно создавать при помощи нашего замечательного языка».

Но с другой, если бы его творчество ограничивалась только мастерским пересказом чужих произведений, он был бы просто талантливым стихотворцем, а не гением – создателем шедевров, возвысивших язык до статуса литературного. Поэтому в прекрасных стихах, на материале русской жизни он создает образы, которые обладают свойством быть бессмертными. Образ власти в «Медном всаднике» и в «Борисе Годунове», а также образ русского дворянства первой половины XIX века в романе «Евгений Онегин» – из того же ряда, что и Дон Кихот, Ромео и Джульетта, Фауст и неистовый Ахав.

Неизвестный Обломов

Вот уже более 150 лет слова «обломов», «обломовщина» ассоциируются у нас с образом безвольного, неспособного к созидательной деятельности человека, олицетворяющего русскую аристократию. С легкой руки Добролюбова, давно уже стало общим местом мнение, что роман этот – приговор погрязшему в безделии и лени русскому дворянству. Но справедлив ли этот приговор?

Известно, что дворянство в России было главным источником интеллектуальных сил, оплотом чести и опорой государства. Оно сыграло огромную роль в развитии русской государственности. Из среды дворянства вышли большинство просветителей, меценатов, художников, музыкантов, архитекторов, артистов. Дворяне создали интеллектуальные кружки 1830–1850-х годов. Дворянами были выдающиеся реформаторы времен Александра II. Великая русская литература на значительном отрезке своей истории тоже была почти сплошь дворянской. Типический образ представителя дворянского сословия – вовсе не бездельник и не лодырь, а напротив, человек проникнутый идеей служения, для которого главной ценностью является честь, чувство долга и верность данному слову. Почему же Гончаров так грубо исказил действительность? Какую цель он преследовал, создавая образ русского барина, которого можно считать скорее исключением из правил, нежели правилом?

Ответ на эти вопросы, на мой взгляд, содержатся в конце романа, даже в самой последней его фразе из беседы Штольца с неким литератором (возможно, самим Гончаровым). Вот это место:

«–А что это за Илья Ильич? – спросил литератор.

–Обломов: я тебе много раз про него говорил.

–Да, помню имя: это твой товарищ и друг. Что с ним сталось?

–Погиб, пропал ни за что.

Штольц вздохнул и задумался.

–А был не глупее других, душа чиста и ясна, как стекло; благороден, нежен, и – пропал!

–Отчего же? Какая причина?

–Причина… какая причина! Обломовщина! – сказал Штольц.

–Обломовщина! – с недоумением повторил литератор. – Что это такое?

–Сейчас расскажу тебе: дай собраться с мыслями и памятью. А ты запиши: может быть, кому-нибудь пригодится.

И он рассказал ему, что здесь написано» (выделено мной – Ю.С.).

То есть, дочитав роман до конца, буквально на последней строчке читатель вдруг, неожиданно для себя, обнаруживает, что историю Обломова ему рассказал вовсе не Гончаров, а Штольц и значит, образ Обломова следует воспринимать не буквально, как он описан в романе, а через восприятие другого его персонажа. Интересный прием! Не значит ли это, что целью Гончарова была вовсе не критика русского дворянства, а исследование того, каким видит русское дворянство буржуазная западная Европа? Ведь Штольц типичный ее представитель – немец по национальности, он делец по социальному статусу: «участвует в какой-то компании, отправляющей товары за границу».

 

Как мы знаем из романа, Обломов, в восприятии Штольца, – это барин, который всю свою жизнь проводит лежа на диване в бездеятельности и лени. Значит, если следовать логике романа, то придется признать, что такими барами, проводящими жизнь, лежа на диване в бездеятельности и лени, буржуазный Запад видит все русское дворянство. Поскольку такая характеристика явно противоречит исторической правде, любопытно разобраться, почему в глазах буржуазного Запада русское дворянство выглядит столь неприглядно.

Следует отметить, что в оценке Штольцем «обломовщины» нет никакой предвзятости. Гончаров делает Штольца лучшим другом Обломова, питающим к последнему самые искренние чувства. Штольц не лжет и не клевещет на Обломова. В своем стремлении отыскать причины его трагедии он абсолютно искренен. Более того, он склонен скорее жалеть Обломова, нежели осуждать его. Тем не менее, Штольц действительно не видит в Обломове ничего, кроме праздного лежебоки, проводящего время своей жизни на диване и не способного ни к какой созидательной деятельности. Почему это происходит?

Моя версия заключается в том, что русский дворянин и западный буржуа – это два разных психологических типа, два разных мира, которые не просто не могут понять друг друга, но между которыми буквально пролегает пропасть. Причина существования этой пропасти – в разнице жизненных приоритетов каждого из них.

Для Штольца, как для делового человека, главными приоритетами являются выгода и практическая польза. Эти приоритеты Штольц считает для человека единственно возможными, а их отсутствие – едва ли не признаком заболевания. Он не может себе даже представить существование каких-то других приоритетов. Характерным моментом, рисующим в романе психику немецкого буржуа, является эпизод, в котором отец Штольца напутствует его перед дорогой.

«–Ты поедешь верхом до губернского города, – говорит он сыну, – там получи от Калиникова триста пятьдесят рублей, а лошадь оставь у него. Если же его нет, продай лошадь; там скоро ярмарка, дадут четыреста рублей и не на охотника. До Москвы доехать тебе станет рублей сорок, оттуда в Петербург – семьдесят пять; останется довольно. Потом – как хочешь. Ты делал со мной дела, стало быть, знаешь, что у меня есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей на него не рассчитывай, а я, вероятно, еще проживу лет двадцать… Образован ты хорошо: перед тобой все карьеры открыты; можешь служить, торговать, хоть сочинять, пожалуй, – не знаю, что изберешь, к чему чувствуешь больше охоты… Ну а если не станет умения, не сумеешь сам отыскать вдруг дорогу, понадобиться посоветоваться, спросить – зайди к Рейнгольду: он научит. О! – прибавил он, подняв пальцы вверх и тряся головой. – Это… это… (он хотел похвалить, но не нашел слов). Мы вместе из Саксонии пришли. У него четырехэтажный дом. Я тебе адрес скажу…

–Не надо, не говори, – возразил Андрей, – я пойду к нему, когда у меня будет четырехэтажный дом, а теперь обойдусь без него…»

Мы видим сугубо деловое прощание. «Ни слезинки», – как заметили наблюдавшие эту сцену соседи. Все подчинено делу: как доехать, как продать, как распорядиться капиталом. Образование – тоже для дела, не для баловства какого-то: карьеру делать. А главное жизненное достижение, которого следует добиться, – четырехэтажный дом. Причем, учитывая, что эту сцену пишет, фактически, сам Штольц, он, по-видимому, не только не порицает отца за крохоборство, но напротив, демонстрирует почтительное внимание к его словам и готовность им следовать.

Совершенно другие жизненные приоритеты мы находим у Обломова. Для него, как для русского аристократа, жизненным приоритетом является идея служения и реализация таких качеств, которые составляют кодекс чести русского дворянина: честь, чувство долга и верность данному слову. Как говорит о нем рассказчик (то есть сам Штольц), «тогда еще он был молод, и если нельзя сказать, чтоб он был жив, то по крайней мере живее, чем теперь; еще он был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя; все готовился к поприщу, к роли – прежде всего, разумеется, в службе, что и было целью его приезда в Петербург. Потом он думал и о роли в обществе…»

Нельзя не заметить, что, характеризуя в этом отрывке Обломова, Штольц говорит о его стремлениях с явной иронией. Во всяком случае, фраза «нельзя сказать, чтоб он был жив, то по крайней мере живее, чем теперь» – не оставляет на этот счет ни малейших сомнений. И это не случайно, ведь для Штольца, как для представителя третьего сословия, такая категория, как служение отечеству, ровно ничего не значит. Для него значимо не служение, как таковое, а служба, то есть любой род деятельности, где возможно продвинуться, сделать карьеру и, в конечном счете, выгодно устроить свою жизнь. Поэтому Штольц объясняет трагедию Обломова по-своему, исходя из своих представлений, и у него получается, что причиной ее является просто лежание на диване.

Между тем, из объяснений Штольца так и остаются неясными многие эпизоды романа. Например, какими качествами мог Обломов покорить сердце Ольги Ильинской? Чем заслужил сердечную привязанность Агафьи Матвеевны? Почему сам Штольц, наконец, несмотря на свою убежденность в человеческой никчемности Обломова, говорит о его «честном верном сердце», «хрустальной, прозрачной душе», делающей его «перлом в толпе»? Все это остается недосказанным. И недосказано не Гончаровым, а именно Штольцем, не способным увидеть в Обломове ничего, кроме халата и дивана. Вот почему у Лермонтова, при описании похожего типажа, получается Печорин, а у Штольца – Обломов.

Зато все становится объяснимым, если предположить, что причиной трагедии Обломова были его нереализованные идеалы. Обломов отвергал не деятельность, как таковую, а бессмысленную деятельность: бессмысленное писание бумаг в канцелярии, бессмысленное времяпровождение с приятелями, бессмысленное прожигание жизни. «Знаешь ли, Андрей, – говорит он Штольцу, – в жизни моей ведь никогда не загоралось никакого – ни спасительного, ни разрушительного огня?.. Жизнь моя началась с погасания… С первой минуты, когда я сознал себя, я почувствовал, что уже гасну. Начал гаснуть я над писанием бумаг в канцелярии; гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразнивания, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую без цели, без симпатии; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, – на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму – положенными днями, лето – гуляниями и всю жизнь – ленивой и покойной дремотой, как другие…»

Как известно, роман писался в николаевское время, когда в обществе царил застой, не позволявший талантливому человеку найти достойное себя поприще. Дворянин, воспитанный в идее служения, не реализовав этой идеи, терял под ногами почву, что мы и видим на примере множества типов русской литературы, так называемых «лишних людей». Для Обломова, чтобы жить полной жизнью, необходимо настоящее дело, которое может стать для него его целью и смыслом. Штольц тоже жил в эту эпоху, но для Штольца, чтобы жизнь имела смысл, достаточно просто выгоды. Таким образом, роман гораздо глубже, чем об этом принято думать. Он не сводится к плоской критике русского дворянства, как думал Добролюбов, а исследует глубину культурной и нравственной пропасти, разделяющей дворянскую Россию и буржуазный Запад.

Достоевский и Ницше

1

Во второй половине XIX века между Ф.М.Достоевским и Ф.Ницше произошел заочный спор, проследив который можно понять причины того, что мы называем сегодня мировым финансовым кризисом. Спор касался явления, получившего распространение в 60-е годы ХIХ столетия и известного под именем нигилизм.

Суть нигилизма – полное отрицание всего общепринятого, всех традиционных норм и ценностей, в том числе религии, государства, брака и семьи. В единичных проявлениях нигилизм существовал еще в античности у киников. Но как массовое явление начал проявлять себя в конце XVIII – начале ХIХ века. До этого весь уклад жизни средневекового европейского общества традиционно строился на основе религиозных представлений. Однако эпоха Просвещения и, в особенности, последовавшая за ней Французская буржуазная революция сделали европейское общество светским. В результате, как писал М.Хайдеггер, бог утратил власть и над сущим и над предназначением человека. Но коль скоро Бог перестал играть в жизни общества определяющую роль, то стали подвергаться сомнению и были отброшены и основанные на божественном авторитете идеалы, то есть те нормы и принципы, которые придавали жизни европейского человека порядок, цель и смысл. Именно в этом и заключается существо нигилизма.

Сам термин «нигилизм» принадлежит Ф.Г.Якоби, который впервые ввел его в философский оборот в письме к И.Г.Фихте. После этого он широко использовался в произведениях С.Кьеркегора, Ф.Ницше, О.Шпенглера и М.Хайдеггера. В России термин «нигилизм» так или иначе мелькал у Н.И.Надеждина, В.В.Берви и Н.А.Добролюбова, но популярность приобрел после выхода в свет романа И.С.Тургенева «Отцы и дети». В романе он представлен в виде стремления молодежи шокировать старшее поколение эпатирующими высказываниями. По версии Тургенева, это своего рода болезнь роста, что-то вроде детского негативизма, который исчезает без последствий либо при столкновении с сильными чувствами (как у Базарова к Одинцовой), либо с погружением в хозяйственные дела (как у Кирсанова-младшего). Гибель Базарова здесь – чистая случайность, не имеющая к его убеждениям никакого отношения.

На самом деле, все обстоит далеко не так невинно, как это изображено у Тургенева. Начиная с 60-х годов XIX столетия, нигилизм в России начал приобретать характер радикального политического течения, отрицавшего существующий государственный и общественный строй, религиозную идеологию, общепринятые нормы морали, проповедовавшего материализм и не брезговавшего террором. Так, в известной прокламации Н.П.Огарева «Мужикам и всем простым людям работникам» звучат призывы сжечь все институты старого общества «дотла». П.Г.Заичневский в прокламации «Молодая Россия» призывает захватить Зимний дворец и перебить «всех живущих там», а также уничтожить армию и флот, раздробить Россию по народностям и уничтожить наследства, семейства, детей и священников. Г.Н.Вырубов на конгрессе «Лиги мира и свободы» высказывается за устранение религиозных идей и требует запретить людям «избирать себе веру». Человек, по его словам, не имеет права упорствовать в заблуждениях. А М.А.Бакунин в прокламации «Несколько слов к молодым братьям в России» пишет: «Всякое государство, как бы либеральны и демократичны ни были его формы, ложится подавляющим камнем на жизнь народа». Не нужно ни преобразований, ни даже революций, имеющих какой-нибудь смысл. Требуется, напротив, только «дико разрушительное воодушевление».

2

В 1871-1872 гг. был опубликован роман Достоевского «Бесы», в котором явление нигилизма исследовалось как раз с точки зрения его социальных последствий. В основе романа – реальное событие: убийство студента земледельческой академии Иванова пятью членами тайного общества «Народная расправа», возглавляемого С.Г.Нечаевым.

Петр Верховенский, который воплощает у Достоевского тип нигилиста, проявляет себя не столько нигилистом, сколько рядящимся в революционера проходимцем. Как он сам говорит о себе, «я мошенник, я не социалист». Он тоже призывает «обличительною пропагандой беспрерывно ронять значение местной власти, произвести в селениях недоумение, зародить цинизм и скандалы, полное безверие во что бы то ни было, жажду лучшего и, наконец, действуя пожарами, как средством народным по преимуществу, ввергнуть страну, в предписанный момент, если надо, даже в отчаяние». Но на самом деле ему нужна просто власть. Власть над людьми. «У рабов должны быть правители, – говорит он, – полное послушание, полная безличность».

Разумеется, все это он делает не один – у него есть сообщники: «В смутное время колебания или перехода, – пишет Достоевский, – всегда и везде появляются разные людишки. Я не про тех так называемых «передовых» говорю, которые всегда спешат… с определенною более или менее целью. Нет, я говорю лишь про сволочь. Во всякое переходное время поднимается эта сволочь, которая есть в каждом обществе, и уже не только безо всякой цели, но даже не имея и признака мысли, а лишь выражая собою изо всех сил беспокойство и нетерпение. Между тем эта сволочь, сама не зная того, почти всегда подпадает под команду той малой кучки «передовых», которые действуют с определенной целью, и та направляет весь этот сор куда ей угодно».

 

Вот эта-то «сволочь», потерявшая связь с народом, с его религиозно-этической традицией и не имеющая «и проблеска мысли», легко перенимает любые идеи, которые отвечают ее внутренней сути. Источником же всевозможных идей в романе является Николай Ставрогин. Ставрогин не просто центральный персонаж романа, но, как верно заметил Бердяев, из духа Ставрогина вышли все действующие лица «Бесов». И Шатов, и Кириллов, и Лиза, и другие персонажи не имеют самостоятельного содержания, а существуют лишь в качестве манифестаций идей Ставрогина. Причем, идеи эти чисто умозрительны: за ними нет никакой внутренней необходимости. Шатова он увлекает христианской идеей богочеловечества, согласно которой бог – есть человек, а Кириллова – противоположной ей, ницшеанской идеей человекобожества, согласно которой человек есть бог. Сам же, как исследователь муравейника, с любопытством наблюдает, что из этого получится.

Ставрогин и есть настоящий нигилист, доведенный до своего логического предела. Если нигилист Верховенский хоть и не верит в традиционные ценности, но все же верит в «шигалевщину», если Кириллов хоть и не верит в Бога, но все же верит в человека, то Ставрогин не верит вообще ни во что. Он внутренне пуст. Он не добрый и не злой, не герой и не злодей. Он в равной степени способен и на предельное благородство, и на предельную низость. Он как бы воплощает в себе плюс и минус одновременно и потому логичным выглядит его самоаннигиляция: плюс на минус дает ноль – абсолютную пустоту, небытие.

Небытием, смертью оканчивается соприкосновение с ним и для большинства персонажей романа. Будучи существом свободным от нравственности, Николай Ставрогин одним фактом своего существования несет гибель и разрушение. Любовь к нему Лизы оборачивается для нее бесчестьем, связь с ним Марии Лебядкиной – ее убийством. Он увлекает нигилиста Шатова мыслью о народе-богоносце и тем самым обрекает его на гибель, как отступника. Соблазняет Кириллова идеей человекобожества и подталкивает к самоубийству. Он подбрасывает Петру Верховенскому идею скрепления организации кровью и становится косвенной причиной убийства одного из ее членов. Так, не предпринимая никаких действий, сам не участвуя в организации хаоса, а являясь только излучателем собственного духа, он становится, фактически, главной причиной и смуты, и гибели людей. Как пишет Бердяев, «Ставрогин породил этот бушующий хаос, из себя выпустил всех бесов и в беснование вокруг себя перелил свою внутреннюю жизнь».

Мысль Достоевского заключается в том, что русское общество никогда не увлеклось бы губительными для него идеями, если бы не его оторванность от «почвы», от того нравственного корня, который исходит от души народной, от глубины народного самосознания и который позволял русскому народу выживать в самых трагических обстоятельствах. Оторванность от корней, поверхностная «образованщина» делает человека беззащитным перед любой бредовой идеей.

Что же касается возникновения самого образа Ставрогина, то и он появился не на пустом месте. Степан Трофимович Верховенский, представляющий в романе тип «западника», является не только отцом главного нигилиста Петра Верховенского, но и воспитателем Николая Ставрогина. А также организатором кружка, из которого впоследствии сложилась группа убийц. Таким образом, нигилизм в романе представлен как детище оторванных от «почвы» идеологов 40-х и 60-х годов: Белинского, Грановского, Добролюбова, Чернышевского.

Современникам роман Достоевского не понравился категорически. Они обвинили автора в искажении действительности, в пренебрежении трезвым, фактическим анализом, в увлечении субъективными ощущениями. По мнению П.Н.Ткачева, роман представляет собой инсинуацию, клевету, фантастические измышления писателя, лишь по слухам и отдельным газетным сообщениям знакомого с современными нигилистами. В.Г.Авсеенко выражал недовольство тем, что Достоевский «принял часть за целое, категорию подпольных деятелей за целое общество». А Н.К.Михайловский писал, что «нечаевщина» вообще не характерна для современного общественного движения, что она составляет «печальное, ошибочное и преступное исключение». Правда, уже через шесть лет жизнь полностью опровергнет эти утверждения критиков: сначала Вера Засулич стреляет в петербуржского градоначальника Ф.Ф.Трепова, а вслед за этим террором охватывается уже вся Россия.

Конечно, попытки понять идеи, лежащие в основе этой сложной книги, исходя из общественно-политической ситуации 70-х годов XIX века, были обречены на провал. Современники хотели видеть в ней типический образ революционера, а увидели мошенника Верховенского. Поэтому она и была охарактеризована как «злобная карикатура на революционно-освободительное движение». Но Достоевский и не собирался создавать типический образ. Напротив, в единичном случае, в том, что Михайловский назвал «печальным, ошибочным и преступным исключением», он сумел увидеть тенденцию, которая привела к катастрофе 1917 года. И не только увидел, но и раскрыл механизм революционного процесса, когда на смену прекраснодушным, но безответственным мечтателям приходят властолюбивые авантюристы, просто использующие репутацию и риторику предшественников в своих целях.

Так, на смену Белинскому, Грановскому, Добролюбову и Чернышевскому приходят проходимец Парвус и одержимый дьявольской злобой Ленин, а на смену идеологам «перестройки» 80-х – нынешние российские либералы. Как характеризует их Шатов, все «они были бы страшно несчастливы, если бы Россия как-нибудь вдруг перестроилась, хотя бы даже на их лад, и как-нибудь вдруг стала богата и счастлива. Некого было бы им тогда ненавидеть, не на кого плевать, не над чем издеваться! Тут одна только животная, бесконечная ненависть к России, в организм въевшаяся…». Эти слова и есть та формула, которую Достоевский вывел для характеристики либералов на все времена.

3

Так обстоит дело с представлениями о нигилизме у Достоевского. А в 1881-1882 годах была опубликована работа Ф.Ницше «Веселая наука», в которой впервые звучит формула, красной нитью прошедшая затем через все последующие произведения философа. «Бог умер! – писал Ницше, – Бог не воскреснет! И мы его убили! Как утешимся мы, убийцы из убийц! Самое святое и могущественное Существо, какое только было в мире, истекло кровью под нашими ножами…». Этим своим высказыванием Ницше метафорически констатирует факт, что из общественного сознания европейского человека исчезают такие ценности, как добро, красота, вера, любовь к ближнему, милосердие, истина. То есть те ценности, которые были воплощены в идее Бога и на которых держалась европейская цивилизация.

Как объясняет причину крушения ценностей сам Ницше, «нигилизм как психологическое состояние должен наступить, когда мы искали во всем происходящем «смысл», которого там нет. Тем смыслом могло быть: исполнение какого-то высшего нравственного канона во всем происходящем, нравственный миропорядок; или возрастание любви и гармонии во взаимоотношениях существ; или приближение к состоянию всеобщего счастья. И вот теперь человек понимает, что всем становлением не ставится никакой цели, не достигается ничего. Но как только человек распознает, что тот мир слажен только из психологических потребностей и что мы не имеем на него никакого права, сразу реальность становления принимается за единственную реальность, человек запрещает себе всякий род уползания к запредельным мирам и ложным божествам. Что по существу произошло? Чувство неценности было достигнуто, когда человек понял, что ни понятием «цели», ни понятием «единства», ни понятием «истины» интерпретировать совокупный характер существования не удастся. Короче: категории «цель», «единство», «бытие», которыми мы вкладывали в мир ценность, нами снова из него изымаются – и отныне мир выглядит неценным» («Крушение космологических ценностей», цит. по М.Хайдеггеру «Европейский нигилизм»).