Самая светлая ночь

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

9

18 октября 1849

Опять изнеможение, усталость и боль избороздили тело Дориана. Он с какой-то особенной мукой бросил взгляд на свое отражение и словно бы утонул в нем. Быть может, это была иллюзия, порожденная усталым мозгом художника, но ему показалось на миг, что глаза его стали так же демонически сверкать, как и у Джины.

Дориан рухнул в постель. Сны уже ютились в его воспаленном мозгу, в сердце трепетало несчастье. Он глубоко вздохнул, потом громко выдохнул и повернулся на спину. Он с не свойственным его натуре страхом вспоминал лицо девушки под водой.

Он вспоминал, медленно и неизбежно погружаясь в беспокойный сон, о том, как однажды утром, едва первые лучи солнца осветили землю, его собственное сердце замерло, околдованное дыханием смерти. Задолго до того, как чужая кровь оживила его, застывшего в болезненном полусне, он столкнулся с утратой, сломившей его. Едва ли он мог вспомнить, как много лет прошло с тех пор, но стоило ему закрыть глаза, как ясным полусветом восставало в его памяти утро, когда осознание одиночества ворвалось в его сердце болью, и мир, огромный и опустошенный, открылся ему во всем своем безразличии. Он помнил осколки, детали: капли воды на восковой коже, кровь, запятнавшая грубое дерево, кровь под копытами лошадей, лучи солнца на влажных локонах, обрывки платья, теплое прикосновение хрупкого существа к его рукам и прозрачные глаза нежного цвета.

В полдень в комнату Дориана вломился Джонатан, но поведение его отличалось от того, что привык наблюдать художник. Джонатан был не в себе: определенно сильное чувство не давало ему покоя, и были ли то тревожащие его опасения за судьбу переступившего черту закона друга или иной, свойственный человеку недуг, Дориан не знал.

Болезненное состояние Джонатана не удивило художника: он чувствовал, что преображение его неизбежно, так же, как и его собственное, и отличие его лишь в направлении к свету, а не к холодному мраку неизвестности.

Дориан поглядел на друга каким-то необыкновенным взглядом, взглядом измученным и горьким, растворяющим и угнетающим. Что-то страшное творилось в его голове и пульсировало в висках. Он неуверенно поднялся из-за мольберта и растерянно наблюдал за тем, как Джонатан мечется из одного угла в другой по его маленькой комнате.

– Что произошло, Джонатан? – спросил Дориан с легкой апатией в остывшем голосе. – Без предупреждения, как и всегда. – добавил он, разминая ноги.

– Явился за твоими объяснениями. – Джонатан занял место в кресле, но мысли его не принадлежали ни этой комнате, ни художнику.

– Не верю, что только за этим. – отозвался Дориан. Он пристально всматривался в лицо друга, находя его мысль недосказанной.

– Не буду лгать, – Джонатан сжал в зубах сигару, – что есть и иная причина моего визита. Я пришел сюда в попытке встретить твою прекрасную соседку.

– Клариссу? – в глазах Дориана сверкнула блеклая искра, он будто бы заново вспоминал ее имя и ее образ. Холодок пробежал по его спине, и он нахмурился на минуту, вскоре, однако, лицо его снова стало спокойным, и даже в сердце едва ли что-то шевелилось.

– О да, именно ее. Сказать по правде, я с самого начала был очарован ей, и хотел бы поблагодарить тебя. Ведь, если бы не ты, наша встреча могла и не состояться. – он выпустил изо рта облако дыма, из-за которого не мог видеть лица художника, тщетно пытавшегося изобразить на своем лице улыбку. – Не сомневайся, Дориан, я перед тобой в долгу.

– Не смею сомневаться. – уверил его художник и заглянул в его глаза так глубоко, как только мог, на что Джонатан отозвался лишь легкой улыбкой.

Но не прошло и мгновения, как он внезапно помрачнел и окинул Дориана долгим осуждающим взглядом. Он поправил упавшую на лоб темную прядь и, оставив сигарету тихо тлеть в пепельнице, сложил руки на груди.

Оба замолчали, и в то время, когда Джонатан готовился задать терзающий его вопрос, перед глазами Дориана все плескался тихий прилив лесного озера и будто бы в полете развевающиеся шелка тонкого голубого платья и волны бледно-пшеничных волос.

– Теперь вернемся к тому, зачем я здесь. – произнес Джонатан твердо.

– Если это так необходимо. – ответил Дориан, принимая оборонительную позицию. Он сел напротив друга и долго смотрел ему в глаза.

– Что ты делал там в ту ночь? И как ты туда попал?

– Тебе ли не знать, что я там делал. – произнес Дориан, сжав руки в кулаки. – Все более, чем однозначно.

– Так значит, ты все же убил человека? – Джонатан побледнел, и конечности его похолодели. – Дориан, я не могу в это поверить. – прошептал он.

– Меня направили, мне указали путь. Я был орудием в руках мастера. – голос Дориана дрожал, и он отчаянно пытался заставить себя замолчать, но был не в силах. – И я был не один, Джонатан, я был не одинок в этом кровопролитии.

– Кто был с тобой? – мышцы Джонатана напряглись, и он в любую минуту готов был кинуться прочь.

– Мой наставник.

– Кто? – повторил свой вопрос Джонатан.

– Мне не известно ее настоящее имя.

– Ее?

– Она отлична от нас, от всех нас. Ей принадлежат миры, но только не этот – здесь она лишь задержавшийся гость. – голос Дориана упал до болезненного шепота. – Сверхъестественная сила живет в ее душе. Она порой говорит о других планетах, о мирах незнакомых мне и невообразимо далеких так, словно бы видит их перед собою постоянно, будто бы следит за тем, как прорастает в далеких и недоступных землях трава по весне и увядает с наступлением осени. Она руководит мной, она ведет меня.

– Но куда она тебя ведет? – Джонатан поднялся на ноги. – Дориан, я не могу принять этого, я не могу… Нет… – он замолчал на секунду, – нет, но я… не чувствую страха. Словно это проходит сквозь меня, понимаешь? Я слушаю тебя, но сознание мое не принимает происходящее за реальность.

– Поверь мне. – прошептал Дориан и приблизился к другу. – И обещай, что не предашь меня. – он коснулся его плеча. – Ведь мне придется продолжать. Мне придется. Мне придется… – и он сжал руки в кулаки и почувствовал, как черная сеть оплетает его сердце, и оно бьется в ней, что пойманная птица.

– Где ты был этой ночью, Дориан? – спросил Джонатан, ощущая дыхание художника на своей щеке.

– Я убивал. – прошептал Дориан ему на ухо, и снова тонкие струи небесно-голубого шелка затрепетали перед его глазами.

Джонатан попятился к двери. Дориан не пытался его остановить и лишь наблюдал, как тот дрожащими руками застегивает пуговицы на пальто.

– Я не предам тебя. – произнес Джонатан на прощание. – Ты важен мне, Дориан, и что бы ты ни совершил, я буду на твоей стороне.

– Боюсь, что ты уже на противоположной. – Дориан стоял неподвижно, окруженный дымом от тлеющей в пепельнице сигары. – Но ты – единственная нить, что связывает меня с миром, Джонатан. Останься со мной, я не прошу о большем. Я хочу видеть тебя в этом пятне света, наблюдать за тобой из тени своей вечной ночи.

– Я останусь. – произнес в ответ Джонатан, повернувшись к художнику спиной, перед тем, как исчезнуть за дверью. – До тех пор, пока ты меня не уничтожишь, я обещаю, что буду с тобой.

10

18—19 октября 1849

Когда опустилась ночь, Дориан оставил тщетные попытки уснуть и выглянул на улицу. Седые сумерки бледным саваном накрыли старинный город и шелестели мелкой дрожью моросящего дождя, серебристо-ледяного и скользкого. Дождь затопил липкой слякотью подворотни, осушенные днем, затопил бульвары и каскадами обрушивался вниз с ветхих крыш, просачивался сквозь штукатурку, и струящаяся по стенам плесень получала теперь свою обыкновенную подпитку.

Дориан устроился за мольбертом, и на голову его попадала морось, источавшая затхлый запах чердака. Он дрожал от холода, пробирающего его до мозга костей, холода, врывавшегося в окно с брызгами, затапливающими потрескавшийся, некогда плохо выкрашенный подоконник, на котором с трудом умещалось три горшка с какими-то иссохшими растениями.

Небо страдало. Дориан всегда, глядя на дождь, воображал себе слезы обожженных в своем полете к земле и падении существ иных, далеких миров, несчастных, искалеченных, отрекшихся от дома либо же, как когда-то Джина, навеки утративших его не по своей воле.

Он видел их слезы спустя века после их пребывания в недрах чужой планеты, он видел их лица некогда обгорелые, теперь же свинцово-серые и холодные что надгробные плиты; он видел их тела – скользкие и ядовитые, их глаза, их волосы, вьющиеся мокрыми косами. Он видел шрамы, кровоточащие на их спинах. И эти создания погружены были в вечный мрак, где фосфорическое сияние мертвых тел заменяло им небо.

Дориан скинул замасленное полотнище с недавно начатой работы и приготовил краски. Он сел и продолжил писать, перенося на холст знакомые ровные линии тусклого пейзажа за окном. Он осознал вдруг, что эта работа вызывает в нем необъяснимый восторг и чувство абсолютного удовлетворения, и оттого кисть еще быстрее забегала по поверхности холста.

Чувство совершенно необыкновенное захлестнуло Дориана, и он ощутил, как тонет в нем, захлебываясь его холодной горечью. Он мог бы назвать его вдохновением, если бы вся сила этого чувства могла уместиться в это безликое слово. Чувство это было сравнимо с необозримым, таинственным и черным космосом, блистающим, холодным, огнедышащим и живым, казалось бы бездыханным, но столь подвижным и изменчивым, что самое время не может угнаться за ним.

Кисть в его руке быстро перемещалась по поверхности холста, и вот уже последние штрихи оставались ему до завершения своей картины. Городской пейзаж за окном померк, задавленный ночью и залитый ливнем, и только изображение на холсте напоминало теперь художнику о том, что скрывала за собой пелена льющейся с неба воды – окно Джины, обычно темное и одинокое, потому как неизвестно, в каких мирах, в каких уголках вселенной пребывала она в часы своего вечного бодрствования.

Дориан глядел на свою картину и с изумлением обнаруживал, что она совершенна. Но спустя несколько долгих минут любования творением собственных рук, художник замер и пальцы его похолодели.

 

Он ощутил вязкие узлы страха в своих венах и в полнейшем изумлении впился глазами в картину. Недочет или изъян? Он не мог сейчас вспомнить этих слов. Он только содрогался от охватившего его отчаяния, лишая себя последних сил. И в своей бесконечной боли случайный взгляд его упал на две черные капсулы, чье содержимое напоминало о тех убийствах, что совершил художник, направляемый рукой Джины. И в ту самую секунду, когда взгляд его столкнулся с поголощающей любой свет матовой поверхностью капсулы, дрожь пробежала по позвоночнику Дориана, отзываясь болью между лопаток.

Дориан прижал руки к груди и стал считать удары сердца. В темных глазах сузился зрачок, открылась огненная бездна вокруг него; все его существо словно окутали языки пламени. Тело его сковали болевые спазмы, и смятые, поверженные, истоптанные, сжатые мысли упали бесформенными комками на дно сознания и памяти.

Художника бросило в жар; сердце заколотилось точно заведенный механизм, и бой его прерывался и сопровождался судорожным всхлипыванием легких, которым то не хватало кислорода, то было невозможно впитать в себя весь направляемый в них воздух.

Когда боль отступила, Дориан встряхнул головой, оперся руками на подоконник, и в свинцовом свете мерцающих нитей дождя разглядел очертания бледного лица Джины. Она глядела на него пряча посеревшие глаза в струях разошедшегося ливня, в бушующих фонтанах воды, вырывающихся из прорванных водосточных труб. Она была прекрасна во всей своей осенней горечи и с духами весны, спрятавшимися в ее волосах; она предзнаменовала начало неизбежного поражения, начало новой жизни после смерти, и смерти, вечно отсекающей отростки любого нового, что имеет силы пробиваться сквозь покровы сердца и сердечной боли.

– Я увидел. – прошептал Дориан и поглядел на Джину. Сквозь шум дождя она различила его шепот и, кажется, уголки ее губ чуть дрогнули в улыбке.

– Увидел или думаешь, что можешь увидеть? – взгляд Джины стал страшен, и самый блеск свечи померк пред ним.

– Я точно знаю, точно знаю, что увидел… – произнес Дориан холодно и тихо, но запнулся и стал судорожно глотать мокрый воздух.

– Ты знаешь, кто я? – тихо спросила Джина, и звуки ливня заглушили ее слова.

– Я вижу только то, что ты сама не знаешь правды.

– Я думаю, что знаю, но, вероятнее всего, я ошибаюсь во всех своих догадках. Если это то, что ты хотел сказать…

– Нет. – Дориан оборвал ее, протягивая к ней руки. – Нет. – повторил он.

– Что тогда? – алые огни сверкнули на ее перчатке, и она легко перемахнула на подоконник художника.

– Я попытаюсь угадать. – прошептал он, обхватив ее запястье.

– Эту правду я раскрою без твоего вмешательства.

– Значит, я тебе не за этим? – Дориан все крепче сжимал ее запястье в попытке ощутить биение ее пульса под своими пальцами.

– Теперь ты знаешь, на что ты способен? – спросила Джина, не отнимая своей руки.

– Если только в этом мое предназначение, то я его разгадал. – прошептал Дориан в ответ.

– Боюсь, это лишь малая часть твоего могущества, волей случая открывшаяся тебе. – огни на перчатке медленно погасли, и в комнате воцарился мрак.

– Позволь мне взять каплю твоей крови. – Дориан, наконец, нащупал пульс под тонкой кожей запястья Джины.

– Моей крови? – голос Джины зазвенел тончайшими пластами стали, и Дориану показалось, что каждый из сотни таких пластов прошел сквозь каждую клетку его тела. – Моей крови? – повторила она свой вопрос.

– Ты привела меня к этому. – Дориан расслабил пальцы, почти теряя ее пульс и оставляя лишь ощущение тепла в своей ладони. – Я должен знать, что моя догадка истинна. Я хочу убедиться, что теперь я могу видеть души так, как ты меня научила [.

– Я позволю тебе, Дориан. Ради твоего возрождения. – Джина закатила рукава и сняла перчатки, обнажая тонкую кожу запястья, в которую врезались тонкими вечными шрамами следы прошлых битв. Дориан вздрогнул и замер, сжимая между пальцев тонкое лезвие. Он не решался сделать надрез.

– Быстрее, Дориан. – прошептала Джина, и в совершенном мраке художник увидел, как сверкают ее глаза, и ощутил, услышал, как болезненно бьется в груди ее сердце. Он ощутил, как содрогается воздух от ее недоступных ему страданий и гнева. И страдания эти были холодны, они были душераздирающими, они были страшны, но при этом безмолвны, и это гнетущее безмолвие сотрясало фундамент вселенной и самые ступени запредельных миров.

Но прошло мгновение, и гнев Джины утих. Взгляд ее стал пустым, радужка побелела, и разве что сияющая полоска цвета помогала различить ее в этих глазах, в глазах, где дно свое обнажала пустыня.

Джина чуть дышала, а сердце ее как будто и вовсе остановилось. Она замерла, и дрожь пробежала по кончикам ее пальцев. Сейчас, как никогда раньше, Джина показалась Дориану истерзанной веками душой, которая уже прожила тысячи жизней до его рождения и столько же точно после.

– Возьми то, что нужно. – прошептала она. – Но знай, что я чувствую, как теперь, достигнув первого призрачного рубежа, почувствовав свою власть, ты отдаляешься от меня. Но знай, Дориан, знай, что пока ты все еще единственный, на кого я могу рассчитывать.

Дориан легко сжал руку Джины и склонился к ее лицу. В первый раз он ощутил, что и в ней есть осколок слабости.

– Я твой друг. – произнес он шепотом. – Я помогу тебе, я тебя спасу.

Джина не ответила, она подняла глаза и в смятении уставилась в неопределенную точку за спиной художника, будто бы отделяя взглядом грань столетий и рисовала путь обратно, в свой далекий дом, где она потеряла все, что только может питать и заставлять биться сердце живого существа.

– Мне пора идти, Дориан, но знай, что ничто не завершено. Твое сегодняшнее преображение – только начало. Открой глаза, и ты увидишь, как велика твоя власть. Ты научился видеть, Дориан. Но сила твоя вернется лишь тогда, когда ты назовешь имя.

– Имя? – переспросил Дориан.

– Имя. – повторила она и перемахнула на свой подоконник, скрывшись в мерцающей полутьме за еле колышущимися занавесками.

11

19 октября 1849

Ночь прошла и растворилась в молочно-сером свете наступившего дня. Утро было тусклее полуночи и ворвалось морозной отдушиной в погруженный в тоскливое созерцание смерти город, пробежало северным ветром меж кирпичных стен и заглохло в квартальной глуши, будто бы осталось на чьем-то подоконнике дожидаться нового часа черной людской тоски.

Фонари угасли с рассветом; Дориан не раз бывал на прогулке в этот час в осеннюю пору и видел, как тускнеет гусеница рассевшихся по столбам светляков. Тень погасла с проблесками первых лучей солнца; словно бледный призрак растворилась луна, что проглянула сквозь тучи под утро, когда замолк дождь. Сейчас царила мертвенная тишина, что волокла за собой шлейф своего извечного тихого цвета – цвета тины в безмолвной заводи, цвета туч в беззвучном небе, цвета дождя и каменных плит, молчаливых, как звездная, пылающая в вышине вечность. Неразличимо было сияние белого солнца, солнца холодного, как в первый день весны, когда расплывается оно по небу слепящим глаза пятном, но отражается в лужах ровным однотонным диском, что чуть пожелтевшая, отполированная луна.

Дориан не спал. Под его глазами тонкой сетью разошлась синева, белки глаз покраснели, а радужка стала красновато-желтой, нездоровой, не того темного, почти черного цвета, какой была ранее. Он откинулся на подушку и закрыл глаза. После ночи, проведенной в мучительных размышлениях, он вдруг почувствовал одновременно жуткую тоску и непреодолимую усталость. Сердце его стало биться медленно, и его мерный стук усыплял художника, как усыпляет ребенка колыбельная.

Его тяжелые мысли о Джине и ее страданиях, которых ему никогда не понять, которые ему и не снились, прервали воспоминания – эти внезапно настигающие разум тени, пласты прошлого, что улеглись на дно сознания и взлетают ввысь, словно сухие листья, поднятые ветром.

Первым потревожившим его память образом стал образ старшего брата. Торвальд – он всегда возникал в памяти лучом света, разрывая темноту, и его сияющие глаза отражали холодное небо. Сейчас он предстал перед Дорианом в виде сильного и одинокого воина, и солнце светило ему в спину, ореолом подсвечивая его силуэт, и светлые его волосы тонули в солнечной короне, спутанные ударами ветра. Дориан видел его глаза, и в глубине их – неутолимую боль. И воин протягивал к художнику руки и просил о помощи, но Дориан, скрывшись в его тени, молчал, и только наблюдал за тем, как брат его тает, растворяясь в золотистом свете, до тех пор, пока не исчез совершенно.

На смену ему в приглушенном свете закатывающегося за горизонт солнца пришел другой образ: Джаред – маленький и беспомощный, болезненный мальчик с волнами густых волос на голове, с взглядом, лишенным радости, с тонкой наивностью, светом сквозившей в глубине его глаз.

Джаред был молчалив. Он любил разглядывать небо и, когда он застывал, устремив свой осознанный детский взор к быстро бегущим над горизонтом облакам, Дориану казалось, что тот погружен в воспоминания будто бы минувших столетий, или же столетий еще грядущих.

Дориан любил брата, но за все время разлуки успел забыть, что это была за любовь. Быть может, чувство любви к младшему брату затмевали самоотверженные и покровительственные чувства Торвальда, который готов был пожертвовать чем угодно ради этого молчаливого и странного ребенка, лишенного любой иной любви, кроме как братской. Сам же Дориан совершенно не помнил, каким было лицо Джареда, забыл даже, какого цвета были его глаза.

Дориан часто представлял, каким может вырасти его брат, и в воображении его возникал образ прекрасного юноши, быть может, с копною черных волос, быть может, с бронзовыми витыми прядями, и глаза его в этих видениях были то черными, как крылья смерти, то синими, подобно океану, и тень от ресниц скрывала в них прозрачные блики.

Воспоминания угнетали Дориана, и чем больше он в них погружался, тем непреодолимее становилась его печаль.

Воспоминания – граненые плиты оставленной небытию мысли, последние отзвуки первых лучей чувств, трепет зрачков в пылу безысходной грусти и шелест волос в первые секунды завязавшейся грозы. Невыносимо было вспоминать лицо грустного и одинокого ребенка, сидящего у озера и глядящего в омут с осознанным страданием в глазах, со взрослым, трепещущим бесстрашием сердцем и с холодной дрожью бледных пальцев, со взглядом, тонущим в мутной тихой заводи.

Ранее утро. Тучи так серы, как плачущие скалы побережья, и воздух столь же морозен, что брызги накатившейся волны. Влажный холод – слеза, упавшая на заледеневшую корку снега. Живая гладь залива неподвижная, спящая, неприкасаемая. Сеть воды чуть подрагивает, поддаваясь сонным вздохам северных ветров, и волны чуть колышут монолитную глубину, словно высеченную из обсидиана.

Пустота на несколько сотен миль в округе. Тишина. Сумрак еще ползает меж ветвей и не желает рассеиваться, словно он – неугомонившаяся душа убийцы, живущая до первых птичьих песен, а после умирающая в долгих муках. Но край небосклона уже наливается предрассветным сиянием.

Чувства Дориана не обманывали его никогда, и потому, когда ранним утром удар в висок какой-то странной мысли разбудил его, он знал, куда идти. Он встал с постели, закутался в куртку и вышел на улицу. Дорога, проложенная сверхъестественным предчувствием, привела его к озеру, где на самом краю, на пологом камне, он обнаружил Джареда. Тот сидел в мирном созерцании таинственного часа, но не ясно оставалось, что мог искать ребенок в его предрассветной тени.

Дориан не решился приблизиться и остановился неподалеку, глядя на брата с сочувствием и любовью. Он помнил волны волос Джареда и ветер, насквозь пролетавший чрез них, и помнил угрюмую тоску в крохотной, застывшей в неподвижности, детской фигурке; он помнил величественную грусть, окутывавшую берег в то утро, и страшный холод воды, принимавшей у кромки своей ранних и нежеланных посетителей.

Джаред чертил на воде какие-то знаки ивовым прутом, и что-то тихо говорил. Дориан глядел на него до тех пор, пока не осознал, что продрог до костей, но и после этого он остался стоять неподвижно, ароматом осени насыщая свои легкие и сердцем ощущая, что вот-вот что-то произойдет.

Откуда-то сзади, из-под ветвей леса, крадущийся ветер вылетел на берег, раскидывая листья, и остановился у кромки воды. Колыхание воздуха коснулось щеки Джареда, и он в блаженном страхе замер на месте, положив ладонь на холодную водную гладь. По озеру пробежали волны, и раздался плеск, будто бы что-то тяжелое упало в воду. Дориан тряхнул головой и похолодел от ужаса: Джареда на берегу не оказалось.

 

Дориан бросился бежать, на ходу скидывая с себя куртку, и, ни секунды не думая, нырнул в ледяную, сводящую судорогой конечности, воду. Он плохо плавал, но, оказавшись под водой, вмиг вспомнил все, чему его когда-то учили. Он открыл глаза и увидел неразборчивую мутную картину перед собой и черные тени, кружащие повсюду и раздирающие, растягивающие в разные стороны захлебывающегося Джареда. Когда Дориану удалось подплыть к ребенку, тот был уже без сознания, но тени отступили от него и полосами чернил растворились в течении.

Дориан схватил брата под мышки и потянул вверх. Он последним рывком, собрав воедино все свои скудные силы, вынырнул из воды, жадно захлебываясь морозным воздухом. Сердце его вырывалось из груди и обливалось кровью при мысли, что его брат не сможет очнуться, что те страшные существа убили его, что любые старания и любая борьба уже бесполезны.

Но Джаред, едва он оказался на суше, распахнул глаза в ледяном испуге, попытался закричать и хрипло закашлялся, зажал нос из-за страшных колющих спазмов в горле, и из легких его и желудка вырвалась чернильно-черная вода, которой напоили его те странные твари, что пытались его утопить.

Дориан принес куртку и закутал в нее ребенка, бережно обнял его и прижал к себе, содрогаясь от холода и пережитого страха.

Джаред едва ли что-то понимал, кроме того, что испытал мучения, каких ему еще не приходилось терпеть, и что его брат каким-то чудом вырвал его из ледяных объятий мрака, познанного им, Джаредом, слишком рано, чтобы вызвать осознанный страх.

Джаред испугался, но что такое настоящий страх, до той поры он едва ли себе представлял, а потому, встретившись лицом к лицу со стражниками смерти, сердце его дрогнуло лишь слегка, и эта легкая, едва ощутимая дрожь породила привычку в одну лишь долю секунды.

Вспоминая спасение брата, Дориан ощутил, как помутился его взгляд. Горечь по потерянной семье заполнила все его существо и просочилась через край сознания. Столько лет прошло с тех пор, что едва ли теперь, встретившись с братьями, он смог бы узнать их лица. Но память была вечным проклятием Дориана. Память… Взмах крыла, вздох и вечность, секунды, отмеченные летописью единственно существующей жизни – она всегда была против самого его существования и, восставая против самой идеи сохранения жизни, толкала художника в черную бездну неизбежности смерти.