Tasuta

Иван Грозный. Книга 3. Невская твердыня

Tekst
2
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Чохов, с любопытством прислушивавшийся к словам Дуды, встрепенулся, ответил почтительно:

– В прошлые годы довелось мне много раз по приказанию государевых воевод отбивать недругов огненным стрелянием... Господь Бог поможет мне и ныне, коли к тому нужда явится, по приказанию воеводы пустить огонь по ворогу.

Дуда остался доволен кротким ответом государева пушкаря.

– Добро, молодец! Не всякий гость – «милости просим»! Так и я думаю. А места у нас для стреляния хватит. Вот приедем к Архангельскому монастырю, там и выберем для пушкарей местечко. Поближе к водице, чтоб кораблики лучше видеть. Государь в Москве живет, а его глаз давно смотрит на устье Двины, и, как я понимаю, от этого много пользы будет... Одно мне не по душе – аглицкие люди уж больно стали хозяйничать у нас. Галанских купцов гонят, как будто хозяева они на Студеном море, а не мы. Государь Иван Васильевич много воли им дал. Молчи токмо, никому сих слов моих не говори.

– Полно, батюшка Семен Аникиевич, не к чему мне, – скромно отозвался Андрей, окончательно прижатый к кожуху возка.

Дуда мало того что прижал Андрея к кожуху, но еще во время разговора и руками размахивал, двигался, сидел беспокойно.

«Если так будет и дальше, – думал Андрей, – то я верхом на другую лошадь сяду, рядом с Демидом».

А Дуда, не замечая этого, ударился в пространные рассуждения о том, как терпелив русский народ, как он долго терпел господство иноземных купцов на севере.

– Пора, пора взяться за ум! Терпенье – лучше спасенья. Час терпеть – век жить.

Андрею совсем стало невтерпеж от этих разглагольствований холмогорского головы о терпенье.

– Истинно, Семен Аникиевич, вздохни да охни, а свое отбудь. Одним словом, жив Курилка – докудова еще не помер.

Дуде эти слова очень понравились, и он от души расхохотался, сотрясаясь всем телом, елозя от удовольствия на месте и тем приводя в еще более стесненное положение Андрея, у которого отекли ноги, устали бока от искривленного положения тела.

Ехали голыми равнинами.

– Оный край, – постепенно погружаясь в дремоту и лениво растягивая слова, говорил Дуда, – много добра принесет... Увидишь сам... в недалекое... время...

И замолчал, всхрапнув.

Андрей, воспользовавшись этим, крикнул тихонько Демиду, чтобы он остановил коней, взял из возка войлок, постелил на спину одной из лошадей, впряженных в возок, и поехал дальше верхом, оставив в возке Дуду. Андрею сразу стало легко и весело, когда он услышал позади себя в возке богатырский храп Дуды.

XII

Андрей Чохов стоит на высоком гранитном берегу и глядит в раскинувшееся внизу, у его ног, полое [11] море. Оно необъятно для глаз. В серой пустынности уходит оно в неведомую, загадочную даль океана.

Сын Андрея, Дмитрий, тут же. Прикрываясь шарфом от холодного ветра, он тихо говорит:

– Долго ли мы с тобою, батюшка, здесь жить-то будем?

Андрей рассмеялся:

– Аль соскучился?! Скоро, скоро! Пожить придется. Не тужи.

Дмитрий мялся, придумывая, что бы сказать, дабы не рассердить отца, считавшего скучливость самым тяжелым грехом на свете.

Андрей ждал, готовый произнести несколько жестких слов в назидание сыну.

Дмитрий схитрил:

– Не о себе я, мне жаль матушку. Она скучает о нас.

Улыбка скользнула по лицу Чохова.

– В обычае то у нее! – вздохнул он. – Да и негоже себя ради дел государевых сторониться. Прилепись, чадо, и ты к службе. Случалось, в некое время посылал меня государь за море, в далекие края, к чужеземцам... И жив я остался, и матушка твоя не в убытке, да и познал я многое... В мире жить – миром жить, не окольничать, не отбиваться от людей.

Немного постояв в раздумье, Андрей сказал:

– Вот бы на этой горе я пушку поставил... Большущую, страшную! Самое ее место. Ей-Богу! Хорошее местечко! Чужеземцы-мореходы подплывали бы к нашему берегу со страхом! Не думали бы, – Москва далече, и бояться неча. Мудрый наш батюшка государь; надоумил его Господь к месту крепость здесь воздвигнуть.

И после некоторого молчанья он, как бы про себя, повторил:

– К месту, к месту.

Внизу шумело море, грозное, неспокойное, и Андрей хозяйским глазом, привычным к простору глазом пушкаря, деловито осматривал водную пустыню.

Крепость, о которой помянул Чохов, уже начали строить в месте, где Двина, уходя между островов в Студеное море, разветвляется на несколько рукавов. Здесь, в сорока двух верстах от моря, в местечке Пур-Наволок, находился древний Архангельский монастырь. Около него московские плотники да каменщики и принялись за работу.

Новому городу положено было дать название Новохолмогорск.

До этого здесь был острог [12] – огороженное частоколом место, окруженное рвом. В остроге находились две избы: одна – русская, другая – «немецкая». Царь Иван повелел уничтожить «сию убогость» и построить новую крепость.

Пока Андрею Чохову было делать нечего в Новохолмогорске, он стал знакомиться с окружающей местностью. Вдвоем с сыном верхом на конях уезжали они далеко-далеко, в глубь Заволоцкой земли.

Много нового, много любопытного встречали они на пути во время своих прогулок. Особенно же привлекал их к себе морской берег.

Здесь было пустынно, дико, но вместе с тем очаровывала величественная ширь моря, заставлявшая забывать все на свете.

Вот и теперь как прекрасно чувствовали себя отец и сын, стоя на возвышенном месте каменистого берега!

Над самыми головами, лениво взмахивая пышными крыльями, пролетел большущий орлан-белохвост, вспугнув стаи гагар и чистиков.

Громкие, резкие крики птиц огласили воздух, сливаясь в пестрый, нестройный хор, заглушавший даже рокот морских волн.

Порой на взмыленных гребнях моря вдруг показывалась круглая, облизанная водою голова тюленя, и снова тонула она в мрачной морской пучине.

Андрей пустил вдогонку какой-то птице стрелу. Промахнулся.

Темные громады скал высились вдали, словно вылезшие со дна морского сказочные горбуны. Вылезли и, опустив головы на колени, сели у самой воды, задремав.

До позднего вечера объезжали на конях Андрей с сыном этот берег, и чем больше знакомились они с местностью, тем сильнее она начинала им нравиться.

– Вот уж истинно, – широко разведя руками, воскликнул Андрей, – небо – престол, земля – подножие Господа! Гляди, Митька, на все и учись. Знай, малец: красна птица перьями, а человек ученьем. Сидел бы ты дома и не видал бы ничего, и дум новых у тебя в голове не явилось бы. Голова на одном месте застаивается. Так ли я говорю?!

– Не ведаю, батюшка, – стало быть, так, коли ты говоришь.

– То-то! – рассмеялся отец.

На обратном пути в Новохолмогорск Андрей рассказал о том, что он слышал некогда в Англии о путешествиях англичан в здешние места.

Тридцать лет тому назад из Англии в ясный весенний день вышли в плавание три корабля под начальством Хью Уиллоуби. И подошли они к Ледовому океану. Вскоре страшная буря разбросала по морю утлые парусные суда их. И потеряли они друг друга из виду. И только один корабль, ведомый кормчим Ричардом Ченслером, в августе прибыл в устье Двины-реки. Ченслер поселился в Холмогоpax, а потом – в Москве.

– Куда же делись другие корабли?! – спросил Дмитрий.

– Господь не удостоил их прибыть в нашу землю. Причины того нам не дано знать. Одно известно: затерло их льдами. Замерзли они, не пробившись через море к нам... От судьбы не уйдешь. Всякая вещь о двух концах. На то уж люди идут ныне. Или пан, или пропал. На всех морях суета идет. Таков наш век. Вот тоже на службе у нашего государя Ивана Васильевича был один дацкий человек. Звали его Керстен Роде. Все было ничего. Служил царю праведно. И вот однажды поймали его на море дацкие королевские люди и в цепи заковали. Государь батюшка выкуп за него давал королю большущий – не отпустили. Так и скончался он в темнице. А уж как стремился он в моря-окияны! Вольный был, словно птица, человек! Не вынес тесноты!.. Сгиб!

Андрей снял шапку, перекрестился:

– Царство ему небесное! Помолись о нем и ты, – хоть не нашей веры был он, чужеземец, а честно послужил нашему царству. Без кривды.

Перекрестился и Дмитрий. Немного подумав, спросил:

– Хорошо ли молиться о людях не нашей веры? Не грех ли?

– Молимся мы с тобой не за дацкого, а за доброго человека. Добрых людей никакая вера не портит, а они ее украшают, – ответил Андрей. – На то не смотри. Видал я темных язычников, да душой они бывали чище христианина. В Эстонии я видел их, у Западного моря.

В одной деревеньке Андрею с сыном пришлось встретиться с толпой соловецких монахов. Их вел в Новохолмогорск на работу старец Гавриил. Он рассказал Андрею о том, как он встретился в Москве с царем, как был вызван в царские палаты и как просил царя послать людей к Студеному морю.

– Государь батюшка внял мне, а ежели это так, повинен и я служить государю верно. Соловецкие мужи будут помогать вам, – проговорил Гавриил.

Андрей улыбнулся.

– Государя надоумил не ты, старче, а сам Господь... Еще в стародавние времена батюшка Иван Васильевич говорил воеводам о том море, да и корабли в Вологде строили, чтоб плавать по тому морю.

– Полно тебе петушиться! – недовольным голосом возразил Гавриил. – В прежние времена государь не жаловал своим вниманием наших пустынножителей. Да и в опале их держал. А теперь жалует – наши острова понадобятся ему. Мореходов знатных мы дадим ему. О том государь батюшка мне и сказывал.

 

– Будь по-твоему! – примирительно произнес Андрей. – Мореходы здесь хорошие. Знавал я их раньше. Окунем одного звали, другого Беспрозванным.

– Это наши. Знаю и я их! Бравые дяди, – весело произнес Гавриил.

На этом и разошлись в разные стороны.

– Слава Богу! – засмеялся Андрей, отъехав от деревеньки. – Соловецкие монахи покорились... После того как митрополита Филиппа заточил государь в монастырь, стали было они артачиться, чуждаться Москвы, а теперь, видишь, образумились... Добро и на том.

С насмешливой улыбкой он продолжал:

– Хотели с Москвою спорить!..

Андрей с особою гордостью произнес слово «Москва».

Хотя уж и не так много он жил на свете, ему пришлось все же видеть множество вельможных, великих и малых людей, множество городов и уездов, пытавшихся идти против Москвы, несогласных ей подчиниться, и, однако, рано или поздно все преклонились перед ней. И теперь для него не было особою новостью услышать о покорности Соловецкого монастыря.

– Так и должно быть! – громким восклицанием закончил он свои размышления о Москве.

XIII

Безмерно тяжелою громадой обрушилось на царя Ивана страшное горе. Насколько хватало сил, боролся он с бурею мучительных раскаяний. Он припоминал все до мелочей, с самого дня рождения царевича, вспоминал, как вместе с царицей Анастасией они просиживали ночи над люлькой царевича при малейшем его нездоровье и сколько радости доставлял им их малютка-первенец, когда он был здоров и весел! Вспоминал царь и о той трогательной привязанности царевича Ивана к нему, отцу, после смерти матери, когда маленькие царевичи остались сиротами. Оба они постоянно льнули к нему, и нередко он, держа на коленях обоих мальчиков, старался, чтобы его слезы остались не замеченными для детей... Он не хотел, чтобы и они страдали... Он утешал их, забавлял, когда самому было не под силу бороться с отчаяньем. Он заменял им и отца и мать... Как часто ссорился он из-за них с покойной царицей Марией Темрюковной... Да! Они – его дети, они самые близкие его сердцу существа, только они его любили по-настоящему, его, своего отца! А какую радость испытал царь, когда царевич постиг грамоту и когда сочинил он духовные стихиры, отосланные по его желанию в монастырь у Студеного моря!.. Царевич радовал отца смелостью своих мыслей... Но, о, ужас! О, горе! Потом он же, царь-отец, сам стал гневаться на сына за остроту его ума! И потом...

Царь Иван дальше терялся... Нить его воспоминаний обрывалась. Если то случалось ночью, он тогда не спал и часами простаивал перед иконами, а на заре в простой власянице уходил в собор, к месту вечного упокоения царевича, и там до крови стукался лбом о каменный пол, моля Бога о прощении ему его неслыханного преступления.

Увы, не помогало и это. Царевич, бледный, скорбный, с лицом, залитым кровью, в мыслях не отходил от него. И казалось царю, что кровавый призрак с укоризной смотрит на него и тихо качает головой, как бы сожалея: зачем это случилось? И нередко находили иноки государя лежащим без чувств у гробницы сына. Поднимали его и осторожно уносили во дворец.

Текли дни за днями, как почерневшая, замерзающая в канун ледостава Москва-река, на которую, одиноко сидя в своей горнице, подолгу смотрел из окна царь Иван.

А тут еще была получена весть: бежавший из Москвы за рубеж бывший царский воевода, изменник Афанасий Бельский во главе шведских войск двинулся к Орешку. Он указал врагам все слабые места русской пограничной обороны, и своею рукою изменник уничтожает пограничные русские селенья.

Об этом донес государю прискакавший из-под Иван-города сторожевой службы станичный голова Герасим Тимофеев с товарищами.

Царь с тяжелым вздохом, молча выслушал рассказ Герасима, а после его ухода велел позвать к себе Бориса Годунова, Богдана Бельского, Никиту Романова, всех Нагих и прочих именитых ближних бояр.

– Готовьтесь! – тихо сказал он. – В моем душевном волнении и страстях, раздирающих разум мой и сердце мое, не в силах я далее оставаться на престоле царском. Страшное наказание Господнее налагает на меня, окаянного, долг удалиться в уединение монастырское, чтобы замаливать там вечно грехи свои. Но увы, как я вижу, мой царевич Федор неспособен управлять государством Московским, слаб он. Боярам надлежит, с Божьей помощью, из боярского рода избрать себе государя по душе, достойного государя, коему я мог бы передать державу и царство свое.

Со страхом и изумлением слушали царя бояре. В один голос воскликнули они:

– Что ты, батюшка государь! Господь с тобою! Не оставляй нас! Не хотим иного царя, кроме тебя и твоего сына, царевича Федора!

Никому из бояр и ближних к царю людей не могло прийти и мысли, чтобы решиться избрать из своей среды царя на смену Ивану Васильевичу. Многие из них и не верили царю. Им казалось, что царь опять нарочно все это говорит, чтобы выведать их тайные мысли, а потом подвергнет их лютой казни, как то было некогда, в прошлом.

Иван Васильевич, словно угадывая их мысли, пристально вглядывался в лицо каждого. В глазах его застыла колющая острота, они сузились, стали какими-то чужими, не его.

– Не хотите другого царя?! – хрипло, с волнением, спросил он. – Чудно! Так ли это? Правда ли, что не хотите? Не обманываете ли меня? Иль, может быть, боитесь признаться?.. Нет, не бойтесь меня. Где уж мне теперь, окаянному, царствовать... Выбирайте себе царя смело. Я не буду гневаться. Выбирайте! Не бойтесь!

Раздались возгласы:

– Не хотим, батюшка государь, не хотим!

– Одного тебя почитаем и любим!

– И как нам слушать подобные твои речи?!

– Лучше бы гром поразил нас, нежели внимать таким словам!

– Пощади нас! Что мы без тебя будем, несчастные, делать?! Господи, Господи! Да что же это такое?!

– Пожалей Русь, батюшка Иван Васильевич!

Выслушав все эти слезные, душераздирающие восклицания, царь поднялся с кресла и сказал тихо, печальным голосом:

– Добро! Вижу покорность вашу. Однако как мне, сыноубийце, сидеть на престоле?! Тяжело мне! Не под силу бороться с недругами, стар стал...

Опять все бояре заголосили, не давая царю Ивану продолжать речь.

Иван Васильевич слабо улыбнулся, замахав на бояр руками.

– Полно вам шуметь! Уймитесь! Когда не хотите, чтоб покидал я престол, так и не обессудьте, коли я удалю от себя все наряды царские и откажусь от праздности и роскоши, отвергну корону и скипетр, облеку и вас всех в одежду скорби и молитвы. Не те времена, чтобы красоваться щегольством.

– Что хочешь делай с нами, батюшка государь, токмо не покидай нас! Молим тебя, пощади!

– Так пойдемте же все к Успенью и отслужим панихиду по несчастному моему сыну, прежде времени преставившемуся перед небесным престолом.

– Все будет по-твоему, великий государь, все будет так, как изволишь ты того желать, – сказал Борис Годунов.

Поднялась суета во дворце. Бояре стали собираться в собор на панихиду и затем двинулись бесшумною толпою с поникшими головами, следуя позади царя, одетого в монашескую одежду...

На другой день Иван Васильевич послал большие денежные дары патриархам в Константинополь, Антиохию, Александрию, Иерусалим на поминовение души покойного царевича Ивана. Вспомнил о Белградской митрополии и ей по примеру деда своего Ивана III помог денежно.

Он вспомнил при этом слова одного итальянца, который писал, что «все народы Болгарии, Сербии, Боснии, Мореш и Греции поклоняются имени великого князя московского».

Его радовала теперь особенно такая сердечная поддержка единоверных балканских народов.

Царь часто ходил и в собор Покрова, к гробнице Василия Блаженного. Успокоительно действовали воспоминания о том, как в стародавние времена он вместе с царицей Анастасией и малолетними царевичами ходил к больному восьмидесятивосьмилетнему старцу Василию Блаженному и как хоронил он его после смерти, неся сам с боярами гроб любимого им старца. Погребение совершал в те поры митрополит Макарий. Василий Блаженный умер тихою, спокойною смертью угодного Богу праведника, будучи всегда тайным советником царя.

Василий Блаженный особенно полюбил царевича Ивана, предсказывал ему славную жизнь, но однажды вдруг заплакал, посадив себе на колени царевича. Когда царь спросил его, о чем же он плачет, блаженный сказал: «Жалко царевича!» Царь спросил его: «Почему?» Василий Блаженный ответил: «Никому не скажу!» Так и умер, унеся с собою в могилу ту тайну.

Обо всем этом со слезами думал царь Иван, стоя на коленях перед гробницею блаженного, прося его помолиться в вышнем царстве за него, несчастного сыноубийцу, царя Ивана.

Станичник Герасим Тимофеев с большим трудом нашел вновь отстроенный после сожжения татарами посадов Москвы дом Андрея Чохова. Обросший густой бородою, широкоплечий, обтянутый кольчугой, с широким мечом на боку, он сначала испугал своим появлением Охиму. Она подумала, не случилось ли что с Андреем и что не о том ли весть привез этот человек. Она не узнала своего старого друга, с которым некогда, в сообществе с Андреем, совершила путь из-под Нижнего Новеграда до Москвы. Да и то сказать – двадцать четыре года прошло с того времени да пятнадцать со времени Земского собора, когда Герасим последний раз побывал в Москве. Сильно изменился он, появились морщины, седина.

– Нелегко, матушка, служить на окраине, нелегко и голову сберечь там, – во всяко время готовься к беде. Ба! – сказал он, спохватившись. – А вы новый дом выстроили? Да и Андрея что-то я не вижу.

– Милый мой, батюшка Герасим, да что тут было, в Москве-то, и сказать тебе не могу. Татары напали на Москву, тому лет десять... Дома и хижины поджег хан в десяти концах... Страх наступил великий... Дым все небо застилал... Поднялся ветер. Веришь ли, огненное море вместо Москвы-то получилось! А шум, вой, грохот поднялся, будто мира конец. Все побежали в леса. А татары бегущих побивали стрелами. Все у нас погорело. Вот мы новую избу и поставили. Все теперь у нас вновь отстраиваются, не мы одни.

– М-да, горе великое. Слышали и мы о том. Сказывали нам, что и Кремль будто бы разрушен. Слава Богу, того не случилось!

– Кремль хан не тронул, и на том спасибо!

– Где же Андрей-то? Не вижу я.

– Э-эх, милый, уж и не спрашивай.

Она тяжело вздохнула. Герасим встревожился.

– Ну-ну, говори! Не приключилось ли чего?

Охима, чуть не со слезами, сказала:

– Угнали его на Ледовое море. Острог там ставят. Пушки повезли туда. Государь приказал.

Герасим добродушно рассмеялся:

– Что ж ты?! Смешная! По Ледовому морю чужеземцы повадились плавать. Государь знает, что делает. Радуйся! Государь Андрюху полюбил, коли везде его посылает. У него так: коли полюбит, тому и дела большие дает.

– А мне какая радость от того? Николи его дома не видишь. Будто я – вдова, а не мужняя жена.

– Послушай меня, порубежника. Вот когда ездишь по дороге вражеской, тоска берет, а как перейдешь через рубеж на русскую землю, так тебе и дом. Родная сторона – вот наш дом. Считай и Андрейку дома. Бабы – все вы такие! Скучливые! Гляди, и моя Параша тоскует там... Вместе со мной ходила драться с нехристями – свейскими разбойниками. Бедовая! Билась один на один. А как мне уезжать, баба бабой стала, в рев пустилась. Так уж вас Бог создал, видать.

– Что? Аль и там война? – спросила Охима.

– Того и гляди Нарва падет и едва ли устоит Иван-город. Силу большую собрал свейский воевода Делагард. Хитро воюет, напористо. Жаль мне наших приморских земель. Как мы их берегли! Да все нипочем пошло. А уж как кораблики-то наши весело бегали! Любо-дорого смотреть.

Охима засуетилась, поставила на стол кувшин с брагой, рыбу, коренья разные, стала угощать гостя.

– А в Москве как вы тут живете? – спросил Герасим, наливая себе брагу.

– Живем, сам знаешь как... Истомились все. Колокола не умолкают... О царевиче Иване панихиды все служат. Грех с царем приключился, вот все и молятся.

– Что ж делать! – грустно произнес Герасим. – Народу царство дорого, земля родная, вот и молятся.

– А чего ради сына порешил – того никто не знает. На посадах болтают всяко...

Охима шепотом рассказала Герасиму, что она слышала о смерти царевича Ивана.

Герасим вздыхал, покачивал удивленно головою, слушая Охиму. Потом вздохнул:

– Не узнал я его, государя. Как он постарел! Да и слушал он меня нехотя, устало. А говорил я – про изменника!.. В былые времена не так бы он слушал об измене. А еще есть ли новое што у вас? Чего ж ты не пьешь? Наливай, да и мне не забудь.

Охима послушно наполнила брагой две чаши.

– Болтают еще, будто поп какой-то латынский приехал... Веру переменить соблазняет царя.

– А царь как?

– Будто бы и царь того же сторонник.

 

– Так ли это? Не врут ли? – нахмурился Герасим. – Не может того быть. Царь тверд в нашей вере. Врут люди.

– Не ведаю. Бабы вой подняли у колодца, когда им о том сказали монахи.

– Бабы любят повыть. Говорил уж я. На них не гляди. А веру государь не переменит. Не такой он. Что-нибудь да не так. Получала ли ты вести от Андрея?

– Был тут один ихний. Сказывал, Андрей там белого медведя убил. Шкуру домой будто привезет, – рассмеялась Охима. – К чему она мне?!

– Полно. И шкура медвежья пригодится. Дай я тебя, Охимушка, поцелую... по-старому, дружески.

Он обнял ее и поцеловал.

– Помнишь ли, как мы тогда втроем на реке купались по дороге в Москву?.. А ты песню пела в воде, помнишь ли? Смешная ты была.

Охима закрыла лицо руками.

– Будет тебе! Срамота! Чего вспомнил... – проговорила она. – Давно это было. Состарились уж мы. Не та я уже теперь. Старуха я.

– Какая ж ты старуха! Не греши, не наговаривай на cебя. Такая же красавица, как и была. И телеса те же.

Охима посмотрела на него насмешливо.

– Полно тебе о телесах!.. Не лучше я твоей Параши...

Герасим покраснел:

– Параша Парашей, а Охима Охимой. Что о том говорить! И я тебя тогда желал. Андрейка отбил у меня Охиму.

– Не все сбывается, что желается... – с бедовой улыбкой сказала Охима.

– М-да, – опять вздохнул Герасим. – В сердце не въедешь.

Посидев немного молча и не спуская глаз со смущенного лица Охимы, Герасим подсел к ней поближе.

– Небось я первый с тобой подружился в те поры, на берегу Волги... Андрейка потом подлез к тебе... Ох, и зло меня тогда взяло на него. Сама знаешь, любовь начинается с глаз. А уж как я впервые увидел тебя, так и началось...

Герасим взял руку Охимы.

– Вот так же тогда я взял твою руку... Помнишь?

– Помню, – опустив глаза, тихо сказала Охима.

И вдруг крепко обнял ее и прижал к себе.

– Вот так же я тогда обнял тебя и прижал к своей груди... Помнишь?! – прошептал Герасим.

– Помню... – шепотом ответила Охима, подчиняясь ласкам Герасима.

– Охимушка, что ты так тяжело вздыхаешь? – шепчет он. – Аль что смущает?!

– Нет. Я так... От судьбы не уйдешь...

– Что говорить! Счастье, что называется, сквозь пальцы у меня проскочило...

Охима тяжело вздохнула.

– Ты опять?.. – целуя в щеку Охиму, спросил Герасим.

– Я думаю... Разве ты несчастлив с Парашей?..

– А ты с Андреем?

– Я... счастлива... – ответила Охима.

– Я... тоже... Параша – хорошая... дочка у меня тоже...

– А у меня сынок...

– Ну и слава Богу! И ты счастлива, и я счастлив... Это хорошо... Поцелуй же меня, Охимушка!.. Это – не грешно.

Охима крепко поцеловала Герасима...

И долго сидели они, бражничая и вспоминая далекие теперь дни юности.

XIV

Тринадцатое декабря 1581 года. Небо ясное. День морозный. В деревне Киверова Гора, в недалеком расстоянии от Пскова, московские послы князь Дмитрий Елецкий и «печатник» Роман Алферьев да посол римского папы Антоний Поссевин съехались с послами польского короля воеводой Яном Збаражским, князем Радзивиллом и секретарем великого княжества Литовского Михайлой Гарабурдой.

Снежная пустыня. От деревень остались одни головешки. Здесь не так давно хозяйничали немецкие ландскнехты. Теперь эта местность заполнилась всадниками, повозками, множеством людей. Посланцы царя Ивана Васильевича и сопровождавшие их люди прибыли сюда, блистая своими нарядами, золотом своих одежд. Степенные, с тщательно расчесанными бородами, в богатых меховых шубах, московские послы держали себя гордо, с достоинством. Люди их раскинули убранные персидскими коврами большие теплые шатры, развели около них костры. Елецкий и Алферьев не пожелали жить в уцелевших после войны дымных избах, в которых приютились надменно посматривавшие на московских послов вельможи короля Стефана. Царь внушил своим послам отнюдь не казаться представителями побежденной страны.

Из Новгорода московским людям по приказанию царя навезли целые караваны съестных припасов, много мяса. Послы усердно угощали обильными обедами, ужинами с вином и брагой римского посла Поссевина.

– Пей, Антоний, ешь... – говорил ему Елецкий. – У нашего государя всего много. Хватит на всю Европию.

В польском стане послов люди питались плохим хлебом и похлебкою без мяса. Плохо позаботились о них гетманы.

Московским людям стало известно, что Баторий из-под Пскова спешно уехал, оставив начальником над своими войсками главного воеводу Замойского. Разведчики московских послов донесли Елецкому и Алферьеву, что в изнуренном бесплодною осадою Пскова польском войске не получившие жалованья немецкие и венгерские ландскнехты бунтуют, отказываются дальше вести осаду. Замойский, чтобы успокоить войско, заявил солдатам:

«На вас смотрят послы московские из Запольского Яма: если будете мужественны и терпеливы, то они уступят; если изъявите малодушие, то они возгордятся, и мы останемся без мира и без славы, утратив плоды столь многих побед и трудов».

Все эти вести очень пригодились московским послам; они поняли, в каком тяжелом положении находится Баториево войско под Псковом. Через своих гонцов послы донесли царю Ивану Васильевичу в Москву об этом.

Приступили к переговорам.

Пан Збаражский сказал, обращаясь к послам:

– Если вы приехали сюда за делом, а не с пустым многоречием, скажите прямо, что Ливония наша, и внимайте дальнейшим условиям победителя, который завоевал уже немалую часть России, возьмет и Псков и Новгород, ждет решительного слова и дает вам три дня сроку.

Елецкий на это ответил:

– Высокомерие не есть миролюбие. Мы угроз не боимся. Вы хотите, чтобы государь наш без всякого возмездия отдал вам богатую землю и лишился бы всех морских пристаней, нужных для свободного сообщения России с иными державами. Вы – не победители! Вы осаждаете Псков уже четыре месяца, конечно, с достохвальным мужеством, но с успехом ли? Имеете ли действительную надежду взять его? А если не возьмете, то не погубите ли войска и всех своих завоеваний?

Елецкий и Алферьев держались с независимой простотой, не выказывая охоты на уступки. Поэтому вместо предложенных Стефаном Баторием трех дней переговоры стали затягиваться. Чем хладнокровнее были русские, тем более горячились послы короля.

Елецкий и Алферьев предложили полякам несколько ливонских городов, занятых российским войском, а также Полоцк со всеми его пригородами: Озерище, Усвят, Великие Луки, Велиж, Невель, Заволочье, Холм. Однако чтобы Дерпт и прилегающие к нему четырнадцать крепостей остались за Москвой.

Стефановы послы с негодованием отвергли это предложение. Они требовали уступки Польше всей Ливонии, а сверх того и денег на покрытие военных расходов.

Послы удивленно покачали головами, услыхав о требовании денег.

– Сами учинили войну, а мы должны за это вам деньги давать. Грешно так-то!

Елецкий и Алферьев от души рассмеялись.

Радзивилл высокомерно продолжал требовать денег, не обращая внимания на слова московских послов.

Антоний Поссевин все время находился в московском посольском лагере, прикидываясь сторонником царя. На самом деле, как это понимали и сами московские люди, все это делалось для виду, чтобы не возбуждать у русских недоверия к себе, втайне будучи на стороне короля.

– Хитер иезуит, но мы тоже не овечки... Пускай чудит.

Споры об условиях перемирия затягивались. Послы короля говорили о том, что король «не уступит своего права на Нарву и другие крепости, занятые шведами». Царские послы получили от царя наказ, считая Нарву и все незаконно занятые шведами соседние крепости русскими, уступить их польскому королю.

– Великим разумом наградил Бог государя нашего, – сказал князь Елецкий. – Пускай Польша ради Нарвы объявит войну Швеции... Пускай отбирает нашу Нарву у шведов. Довольно Стефану красоваться своей доблестью перед нами, пускай омочит сабли в шведской крови. Пускай будет так, коли мы Нарву у шведов отстоять не можем.

Королевские послы все повышали свою требовательность. Елецкий обратился к Поссевину с просьбой, чтобы он помог Москве договориться с Польшей. Но Поссевин вместо того стал высказывать сожаление, что-де, если Елецкий и Алферьев не пойдут на дальнейшие уступки, Россию могут постигнуть великие бедствия. Король двинет войска в глубь земель российских. Иезуит начал запугивать послов, но они уже знали о безвыходном положении Баториева войска под Псковом.

Шуйский был взбешен, услыхав о препирательствах королевских послов. Он решил нанести стоявшим под Псковом войскам Батория новый удар, чтобы сбить спесь у вельможных панов.

Четвертого января Шуйский собрал большое число верховых и пеших воинов и внезапно напал на войска Замойского. После жестокой битвы он взял много пленных, побил множество неприятельских воинов. На поле битвы полегли видные королевские вельможи. По счету то была сорок шестая вылазка псковитян. Со стороны неприятеля был тридцать один приступ.

Замойский торопил своих послов с заключением договора, терпение войска надломилось; паны боялись новых волнений среди ландскнехтов.

11Открытое.
12Крепость.