Tasuta

Иван Грозный. Книга 3. Невская твердыня

Tekst
2
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Зачем же так? – спросил митрополит улыбнувшись.

– В Аглицкой стране тот остров. Государствие хочет царь покинуть.

– Грех тебе такой поклеп на государя возводить. И не к лицу тебе, родичу государыни.

– Мария Федоровна, супруга государева, обманута! Грешит государь с черничкой тайно... Похотливую девку при себе держит. На свою половину ввел... Хоронит ее тайно, никому ее не кажет...

– Иди проспись, Афанасий, – указав на дверь, строго сказал митрополит.

– Сатана, батюшка, сильнее царей... Научи же нас, Нагих, как нам быть? Родичи мы государя... А коли он женится на иноземке при живой жене, что тогда делать нам?! Казнит он нас всех, ее в монастырь заточит, а у нее скоро дите народится. Да и тебе, отче, без Нагих худо будет.

Митрополит сердито крикнул на Афанасия:

– Уходи, ради Бога! Нечего мне тебе советовать, да и не к лицу мне с тобою о государевых делах судить... Погрязли вы, Нагие, в суете мирской. Тщеславны вы. Господь с вами, с Нагими!.. И другим своим родичам закажи, чтоб не ходили ко мне.

Нагой озадаченно почесал затылок.

– Батюшка, чтой-то с тобой!

Митрополит поднялся с кресла и стал спиною к Нагому.

– Уходи, говорю... Проспись! Не хочу я знаться с тобой! Не терплю себялюбцев.

Нагой помялся-помялся на месте, а потом сказал:

– Благослови меня на дорогу, владыка...

Митрополит громко проговорил:

– Иди, протрезвись. Государь знает, что делает.

Обиженный, раздосадованный Афанасий вышел из митрополичьих покоев. Во дворе на него набросились зубастые псы. Еле отбился от них.

Пробираясь потемневшими улицами по Кремлю, Нагой с ужасом подумал: «Началось!»

Польские власти, узнав, что пленный Игнатий Хвостов был при царском посольстве к папе, отдали его в холопы владелице замка «Стара Весь» красавице вдове Софии Каменской, не обменяв его на своих пленных.

Когда его впервые привели к ней, она только что вернулась с охоты на оленей. Окруженная псарями и ловчими, она сидела верхом на стройном, сверкавшем белизною коне. Ее красивые черные глаза остановились на пленнике с веселым любопытством.

– Какой красавец! – сказала она по-польски окружавшим ее панам, не подозревая, что пленник понимает ее.

– Из него выйдет прекрасный дровосек, – насмешливо произнес сидевший на коне поодаль от нее нарядно одетый пожилой пан.

На Игнатии был изодранный в боях кафтан; сапоги стоптанные, ветхие. На голове ничего не было. Пышные, вьющиеся белокурые волосы его красиво обрамляли лоб. Игнатий держался с достоинством, слушая произносимые по его адресу слова.

– Накормите его, дайте ему вина, сведите в баню, да чтобы он одежду сменил... У пани Каменской не должно быть слуг в лохмотьях. Это не к лицу владелице древнего замка...

Сказала это и исчезла вместе с провожатыми своими в глубине парка.

Слуги повели Хвостова в людские избы. Нашелся один парень, говоривший хорошо по-русски, некогда жил он в Москве, служил у князя Мстиславского, а потом бежал к себе на родину. Звали его Лукаш.

– Хорошая у тебя хозяйка! Добрая. Веселая. В замке то и дело устраивает она богатые пиры. А если бы ты попал к соседу нашему, хорунжему Бенедикту Манюшевичу, то едва ли прожил бы до будущего лета на белом свете. Жестокий он, бессердечный. Выжимает из пленных все соки.

Хвостов сказал смиренно:

– Рад служить честно пани Каменской. Бог, я вижу, сжалился надо мною.

Лукашу понравился кроткий, спокойный ответ Хвостова. Он по-дружески стал за ним ухаживать. Накормил его, дал ему вина, свел в баню, а затем облек его в новый кафтан, шаровары и сапоги, приговаривая:

– Есть и московиты – добрые люди, не злодеи.

С этого дня Игнатий стал усердно выполнять все работы, которые ему поручали: колол дрова, возил воду, плотничал. Его усердие снискало ему общее благоволение со стороны десятников.

Во время отдыха гулял в окрестностях замка, стоявшего на высоком холме.

Вокруг замка было разбросано несколько деревень. Иные ютились на холмах, иные по сторонам дороги. Чacтo деревушки утопали среди зелени лип, тополей, верб. Хаты отделялись одна от другой высокими плетнями. Издали деревни имели вид зеленых рощ, над которыми возвышались колокольни костелов, светлые стены усадеб, сверкавшие на солнце своею белизной.

Игнатий с большим любопытством присматривался к местности. Он останавливался перед «Божьей мукой» [20] при въезде в деревню. Вспоминал Москву, окружающие ее селенья, часовенки с древними иконами.

Иногда он спускался по склонам холмов, покрытых халупами, к речке. Подолгу глядел в прозрачную воду, омывавшую многоцветные камешки, следил за игрой серебристой плотвы, а сам уносился мыслями к дому Никиты Годунова, вспоминал Анну, и делалось ему так тяжело на душе, так грустно. «Неужели никогда не увидимся?»

Но не выходило из головы у него и то, о чем ему сказал князь Курбский. Неужели в самом деле это правда? Неужели его мать жива? Крепко засели у него в памяти слова «монастырь близ Устюжны-Железнопольской».

Он видел, как женщины собирались у деревянного сруба колодца с «журавлем», как доставали они воду из колодца, наполняли бадьи и, весело перекликаясь, расходились по домам. Иногда они останавливались и с любопытством следили за ним, русским пленником. «О чем так крепко задумывается красавец?» Они подсылали своих детей с лепешкой или хлебом к нему, в их глазах светилось сострадание.

Игнатий благодарил их кивком головы. Они отвечали ему тем же.

В разбросанных вокруг замка рощах по ночам раздавались неумолкаемые трели соловьев. Невольные слезы выступали на глазах Игнатия, когда он прислушивался к их пенью.

Опять – Анна! Опять душа тянется к ней, такой далекой и такой близкой.

С соловьиным пеньем соперничает однообразное стрекотанье коростеля и хриплый крик бекаса, напоминая подмосковные деревенские теплые летние вечера.

«Как мог Курбский сменять родину на чужую землю?» – невольно возникает этот вопрос в голове Игнатия.

Однажды, когда Игнатий работал на водяной мельнице, у подножия холма, на котором стоял замок, к нему приблизилась на коне сама пани Каменская.

Он почтительно поклонился ей. Она приветливо кивнула ему в ответ.

Она была одна. Обратившись к мельнику, спросила – не знает ли он человека в окрестности, который мог бы позолотить ее отцовский ларец.

Мельник ответил, что он не знает такого человека.

Тогда Игнатий сказал, что ему знакомо это ремесло: его научили монахи в монастыре, где он некоторое время жил.

– Так ты понимаешь наш язык? – с удивлением спросила она.

– Немного, – покраснев, как девица, ответил Игнатий.

– Если ты способен к тому ремеслу, то должен позолотить мне отцовский ларец, – сказала она, слегка склонившись с коня в его сторону.

– Как прикажете, панна, так и будет, – кротко ответил он.

– Вечером ты придешь ко мне... – сказала она и помчалась на коне по дороге к замку.

Мельник, узнав теперь, что работавший на мельнице плотник знает его, польский, язык, тоже завел беседу с Игнатием.

– И чего ради Стефан король затеял войну с русскими? Не по душе мне была та война. Да и другим холопам в Польше и Литве не хотелось воевать с русскими. Одна кровь у нас с вами. Жаль мне тебя! Король воюет, а у нас чубы летят.

Немного помолчав, он продолжал:

– Я – литвин. Народ наш хотел еще до короля Стефана, чтобы ваш царь сидел у нас королем. Не знаю – почему того не случилось. Иль потому, что вера разная? Но ведь тяжко и нам самим под Люблинской унией. Литовские паны пострадали от унии... Они и ныне не отстают от мысли, чтоб отложиться от Польши.

Игнатий сказал в ответ:

– На Руси много разных вер, есть даже язычники и магометане, а защищать ее идут все вместе, заодно... Ваш народ – христиане... Не могло то послужить помехой. Не верю тому я. Из-за Ливонской земли то несогласие.

– Вот и наша хозяйка, пани София, не одобряла войны. Отец ее был литвин. Не хотела она давать и людей на войну, да пригрозили ей. Польский начальник Замойский не ладил всю войну с литовским начальником Радзивиллом... Это все знают, загордились паны – глядеть тошно! Под Великими Луками Замойский едва не подрался с Радзивиллом...

Солнце играло с потоками бурлящей воды у колес мельницы. Синие стрекозы кружились над водяною пылью омута. Стрекотали кузнечики. Небо синее, ни одного облачка. Над ближней рощей низко парил орел.

Подойдя ближе к Игнатию, мельник прошептал:

– Тебе бежать надо, вот что. От нас и погони не будет. Пани София добрая... Она жалеет вашего брата. У нас бегали. Леса кругом дремучие.

Хвостов посмотрел недоверчиво на мельника. Он сам день и ночь думает о том же. Мельник будто угадал его мысли.

– Как это сделать? – наивно спросил Игнатий.

– Тебе нетрудно, если ты знаешь наш язык. А коней у нас немало. Пасутся они вот тут за мельницей. Мы поможем тебе. Мне жаль тебя: парень ты молодой, красивый, видать, грамотный. Не к лицу тебе холопом быть да пленником.

Игнатий промолчал.

– Ты и не задумывайся. Теперь, после победы, у нас стало просто. Паны пируют и Богу молятся. Подожди, когда у нас пир будет, да и беги...

Вечером Игнатий предстал перед пани Каменской в ее комнате, украшенной картинами и древним оружием.

Она была в воздушном белом платье, покрытом серебристыми блестками. На голове сияла диадема из бриллиантов. На руках сверкали перстни. Игнатий подумал: для того чтобы показать отцовский ларец, она слишком нарядно одета.

Ларец стоял на столе. Игнатий внимательно осмотрел его. Сказал, что позолотить ларец не представляет особого труда, и объяснил ей, что для этого нужно.

 

Она с рассеянной улыбкой слушала его. Ему показалось, будто она думает о чем-то другом. Действительно. Вдруг она спросила его – женат ли он, а если не женат, не осталось ли у него в Московии невесты.

Он ответил, что ни жены, ни невесты у него нет.

В эту минуту на его лицо легли красные предзакатные лучи через открытый балкон. Он невольно закрыл лицо рукой и вдруг почувствовал, как за шею обхватила его пани София и звонко поцеловала в лоб.

Он остолбенел, растерялся от стыда.

Она только захохотала, взяла его за руку и увлекла в соседнюю комнату. Здесь, на столе, сверкал хрусталь, в чашах дымилось теплое красное вино, множество всяких яств покрывало скатерть, расшитую турецкими золотистыми узорами.

Игнатий был ошеломлен роскошью обстановки, одурманен густым ароматным воздухом, вливавшимся сюда сквозь окна, и совершенно сбит с толку внезапными ласками этой незнакомой ему женщины, его теперешней властительницы.

Она приказала ему сесть за стол. Она приказала ему выпить с ней вина. Он робко подчинялся. Слегка охмелев, он не противился ее новому объятию и бесчисленным поцелуям. Но, опомнившись, oн вскочил со скамьи, низко поклонился.

– Прости, пани!.. Отпусти меня, ради Бога!

Ее лицо стало сердитым. Она топнула ногой.

– Садись! – крикнула она с таким грозным видом, что Игнатий сразу опустился на скамью. – Я головой своей отвечаю перед королем за тебя.

Вдруг с хохотом она стиснула его в своих объятьях.

– Пей вино! Пей! Ты мой холоп, раб!

Она поднесла ему большую серебряную чашу с вином; такую же выпила и сама.

– Я люблю русских! Хорошие они... и ты хороший! – хмельным, смеющимся голосом сказала она. – Храбрые! Я люблю смелых.

В голове Игнатия все смешалось: «Анна», «Курбский», «Царь Иван»... Все закружилось хороводом, и стало как-то радостно на душе... «Вернусь, вернусь, Анна!»

– Игнатий... Игнатий... ты – мой раб!.. И я твоя!.. раба!.. – совершенно охмелев, шептала ему в ухо пани София.

Что было дальше, наутро Игнатий с трудом вспоминал, а припомнив, тяжело вздыхал, мысленно прося прощенья у Бога.

IV

Тончайшими зелеными нитями проник лунный свет в опочивальню царицы Марии. Пахнет греческими благовониями и разомлевшими в тепле за день цветами.

Перед образами слабый огонек лампады.

Царица Мария лежит в постели, под одеялом.

Около нее в кресле сидит царь. В полумраке выделяется его расшитый золотом кафтан. Перед приходом в опочивальню царицы царь принимал в Столовой избе молдавского посла. В беседе с молдавским послом царь Иван узнал, что в Молдавии ходит слух, будто вместо Стефана Батория поляки и литовцы думают призвать на престол к себе его, царя Ивана. Та же весть дошла и до крымского хана. Он перетрусил и прислал в Молдавию письмо, в котором говорилось: «Советую полякам отнюдь не выбирать московского царя или его сына. Он старый их неприятель. Для Польши гораздо выгоднее дружба моя и султана, их старых приятелей. Пусть они выберут кого-нибудь другого – и я буду их другом еще больше, чем прежде».

Царь, смеясь, рассказал об этом царице:

– Дело то прошлое, но видишь, царица, как все испугались нашего соединения с Польшей и Литвой... Даже и теперь им все мерещится московский государь на польском престоле. Король свейский, французский, немецкий, римский папа и турки – все боятся нашего соединения с Польшей. За то ныне я, более чем прежде, буду помогать господарю молдавскому в досаду туркам.

Царица молча слушала царя.

– Что ж ты молчишь? – спросил царь.

Царица продолжала молчать.

– Недужится тебе?

– Аль ты, государь, уж и запамятовал? Дите я жду, – тихо, грустным голосом, ответила она.

– Нет, государыня, не запамятовал я... А с Божьей милостью сына жду. Правда, стар я становлюсь, но отцовское сердце не угасло во мне.

Опять наступило молчанье.

Вдруг царица приподнялась на ложе и спросила:

– Государь, правда ли, что ты сватов за море посылаешь?

Царь недовольно поморщился. Лицо его, освещенное лунным светом, казалось царице бледным, каким-то чужим, холодным.

– Кто посмел тебе об этом сказать? – строго спросил царь.

– Брат мой, Афанасий...

– На дыбу его, изменника!.. – проворчал Иван Васильевич.

– За что, государь, коли это правда?

– Дело то государственное, посольское. Оное в тайне должно хранить, даже от царицы. А вот Афонька-болтун проговорился... Хмельной, гляди, был?

– Нет, государь, не хмельной. И не за что его на дыбу, батюшка Иван Васильевич. А коли то правда, как же я-то буду? – тихо, спокойно спросила Мария.

– Обожди печаловаться... Послал я Писемского за море по своему, государеву, делу, зело важному, да только скудная надежда у меня. Не горюй! Проверю я дружбу королевы аглицкой... Надобно знать: один я буду воевать или в союзе с Англией?

Хотела царица спросить государя о черничке, да побоялась разгневать его, и к тому же не особенно это волновало ее.

– Много думала я, великий государь, о том, Богу много молилась. Позволь мне молвить слово: делай, батюшка, как то тебе угодно. Твое дело большое, мое малое. Твоя дорога великая, моя крохотная тропиночка... Бог с тобой!

Иван Васильевич тяжело вздохнул:

– Не говори так, царица. Не умаляй своего царского сана. Недостойно. И ты и я идем по одной дороге. Ты – кроткая, разумная – это пригоже, да только знай меру. Я ищу помощи себе. Может быть, рука неисповедимого умножит благость свою к нам, русским людям, ущедрит нас новыми милостями, может быть, вознесет время мое выше прежних времен, но теперь мне тяжело, Мария! Тяжело видеть страдания твои, тяжело смотреть и на горькую долю моего царства. Три десятка лет добивался я моря, но так и не добился его. Оно – чужое теперь. Вырвали его из рук моих.

Мария слышала, в каком волнении говорит это царь. Голос его дрожал, слова наталкивались одно на другое, и ей стало жаль царя.

Она взяла его руку и поцеловала.

– Прости, государь, коли я досаждаю тебе. Глупая я.

Иван Васильевич склонился, поцеловал ее.

– Нет, ты не глупая. Я не взял бы тебя в жены, коли ты была бы такая. Ты почуяла грех во мне. Да, я грешен перед тобою. Но ты уже поняла: государь лиха тебе не желает, он ждет дите от тебя. Прости меня, коли я тебя огорчил! Знай, все будет так, как Господь укажет. Афоньку гони прочь от себя – беспутный он питуха!

Царь снова поцеловал Марию и, помолившись на иконы, вышел из царицыной опочивальни.

Царевич Федор Иванович в саду около своих палат слушал, как бродячий монах играл ему на гуслях духовные стихиры. Дрожащим, старческим голосом гусляр пел:

 
Возливайте, избранные,
В сердца свой божий страх.
Загремит труба небесна,
И по дальним сторонам,
По безлюдным островам,
Со слезным со рыданием
Зрю аз ужас превеликий...
 

Ирина, сидя на скамье с рукоделием на коленях, в почтительном молчании смотрела на мужа, лицо которого, молитвенно устремленное ввысь, выражало блаженное, неземное торжество.

Этого странника привел к царевичу ее брат, Борис Федорович. Зная набожность Федора Ивановича, Годунов старается угодить ему певцами, гуслярами, сказочниками, каликами перехожими.

Теплый, летний вечер; тишина, все заполнявшая кругом в кремлевских угодьях, располагала к мирному отдыху, к покою и тихой радости, только ласточки, с визгом проносившиеся над дворцовыми садами, нарушали благоговейную тишину. Да и то их нежные, пискливые голоса не мешали общему покою и довольству: казалось, и ласточки радовались красоте этого вечера.

Калитка вдруг скрипнула, и в сад вошел царь Иван Васильевич, а с ним Богдан Бельский, Никита Романович и Федор Федорович Нагой, отец государыни.

Иван Васильевич остановился, увидев царевича, сидевшего около монаха; с усмешкой на лице он покачал головою, вздохнул:

– К мокрому теленку и муха льнет. Кто это ему постоянно подсылает убогих старцев?

Подойдя ближе к Ирине, вскочившей при появлении царя, он спросил ее строго:

– Кто привел этого старца?

– Борис Федорович... – тихо ответила она, опустив голову.

Иван Васильевич нахмурился:

– Чего ради твой братец так печется о моем царевиче? Не нравятся мне сии душеполезные заботы его.

Царь подозрительно посмотрел в лицо Ирины. А затем, обратившись к ближним вельможам, повторил:

– Да. Не по душе мне сии заботы Бориса.

Федор, очнувшись от своего молитвенного забытья, медленно поднялся, подошел к отцу.

– Добро пожаловать, батюшка государь!

– Федор! Беда навалилась на меня, – опять у тебя гнусный бродяга чей-то! Берегись! Дальше будь от них!

– Слушаю, батюшка государь, – тихо, дрожа от страха, проговорил царевич Федор.

– Пришел я проведать тебя да побеседовать с тобою о делах как отец, государь твой.

– Что же, батюшка, побеседуем... – пролепетал Федор.

– Слыхал ли, что в Сибирь я отправляю войско под началом князя Быховского?

– Нет, батюшка государь, не слыхивал...

– А знаешь ли ты, что сибирский царек не платит нам положенной дани?

– Не слыхивал и того.

Царь желчно рассмеялся.

– Кому уж, как не тебе, то знать?!

Повернувшись к вельможам, царь приказал им удалиться, подождать его за калиткой сада. Когда ушли, он взял царевича под руку и велел ему сесть рядом с собой на скамью.

– Федор, – тихо начал он, – ты мой наследник.

Увидев, что гусляр стоит в дальнем углу сада, царь вскочил, погрозился на него посохом:

– Убирайся отсюда! Здесь не место тебе!

Странник в испуге бросился бежать в калитку.

– Много их что-то в Москве развелось. Не худо бы этого добра поубавить, – гневно сверкнув глазами, сказал он. – Садись. Можно ли тебе оставить царство, когда у тебя весь свет – в монахах, в странниках да в юродивых. Погляди, как царские дети в иных странах к престолу готовятся.

Иван Васильевич задумался.

– Помни: блаженны народы, именующие своих владык отцами. Кротость и величество должны сиять на челе царского отрока. Следует сделать себя народу любезным, а народ послушным. Вот каковы должны быть дела твои. Личина пономаря у царского детища – посмешище в глазах народа. Честь быть отцом народа – нелегко, Федор, дается. Имя победителя пишется на камне, а титло отца отечества запечатлевается в сердцах.

– Прости, батюшка государь, коли грешу перед тобою, не ведаю того, как быть любезным... – проговорил жалобным голосом царевич. – Молюсь Господу Богу, чтобы помог мне... Молюсь!

– Хотелось бы мне, чтоб стал ты во главе моих отборных полков, что пойдут на Кучума. Да не могу. Не годишься. Простые казаки, разбойники, волжская вольница годятся, а ты нет. Послал я за те горы казаков... После того пойдут и мои воины. Славное дело впереди.

– Пошли, государь, и меня...

Царь рассмеялся.

– Где уж тебе! Ты уж о них Богу молись. Оное более тебе к лицу. Где тебе устоять против коварных сибирских язычников?! Все войско погубишь. Э-х, сынок!

Во время этой беседы Ирина ушла в дальние аллеи сада.

– Позови жену.

Федор крикнул:

– Ирина! Ирина!

Она быстро приблизилась к скамье, на которой сидел царь с сыном.

– Не пускай к нему бродяг... Негоже царевичу забавляться их забавою. Коли еще увижу, голову срублю тому бродяге. Стыдитесь людей!

– Слушаю, батюшка государь...

Царь сощурил глаза, глядя на Ирину.

– Нет ли какого умысла тут? Не во зло ли нам то делается?

– Не ведаю, государь, о чем твоя речь? – смело сказала Ирина.

– Чего ради толкутся у вас святоши-бродяги? – строго спросил ее царь. – Ты не знаешь?! Отвечай!

– Царевич того желает.

– Точно, батюшка государь, точно. Сам я о том тоскую, – спохватившись, вмешался в разговор царевич.

– О Господи! – возведя глаза к небу, воскликнул царь. – Доколе же, Господи, ты будешь карать меня?

Он пристально посмотрел в лицо царевича Федора.

– Что ты, государь, так на меня смотришь?

– Страшно, Федор! Страшно твоему отцу! За тебя страшно.

Царевич с растерянной улыбкой взглянул на Ирину.

– Зачем страшиться? Молитвой господней отгоняю я от себя всякий страх. Ничего не боюсь, ибо с нами Бог, Вседержитель.

Царь Иван вскочил с места и, грозно замахнувшись на царевича посохом, закричал:

– Молчи! Над отцом смеяться вздумал?

– Что ты, батюшка! Что ты, батюшка! Я так... попросту...

– Царский сын ничего не говорит «так», ничего не делает «попросту». О, если бы я... – Царь закашлялся, схватился за голову, простонал.

Федор всполошился:

– Батюшка, что с тобой?!

Иван Васильевич не отвечал; низко согнувшись, что-то шептал про себя. Перед ним снова, как живой, предстал покойный Иван Иванович. Опять эти глаза!

 

Федор побежал в дом, принес маленькое распятие.

– Приложись, государь!.. Приложись!.. Лучше станет.

Царь тяжело приподнял голову. В глазах его были слезы. С ужасом он взглянул на сына, отстранив рукою распятие...

– Лучше бы... ты! – раздался его горячий, из души, казалось, вылетевший шепот.

– Святой водицы принести... Побегу принесу.

Царь через силу поднялся со скамьи и медленной, разбитой походкой вышел из сада.

В уютной, соседней с опочивальней комнате сидел на софе царь с черничкой Александрой.

– Прощай, голубка моя!.. Спасибо тебе!.. Порадела мне в плачевные для меня дни... Тяжко мне с тобою расставаться. Однако не волен царь стать твоим супругом. И без того по всем государствам пошла молва о распутстве московского тирана. Да и грешно нам. Довелось мне книгу одну видеть. Писана она бывшим на московской службе немцем. Сказано там, что я тысячу наложниц вожу повсюду за собой...

Царь горько усмехнулся. Улыбнулась и Александра.

– А на деле... двух цариц враги отравили... двух жен попы не признали моими женами. Взял лишь молитву, но не обряд венчания. Попы за мной следят зорко. Каждый шаг царя обнюхивают и судят в монастырских кельях, в дворцовых теремах, на площадях и в кабаках... Жизнь царя у всех на виду.

Александра спокойно слушала царя, втайне радуясь тому, что царь намерен отправить ее в родную усадьбу.

Он продолжал:

– Донесли мне мои тайные люди, будто и про тебя сказывают небывалое... Да, моя горлица, высота сана имеет свои стеснения, свои оковы уединения, свои печали. Вокруг смерда нет такого вероломства от его ближних, какое обитает около обеспеченных высоким саном. Великолепные чертоги вмещают лютые заботы, едва ли не большие, чем в хижине сошника. Не обижайся на меня! Царица страдает... Срам ей! Судит меня. Нагрешил я – буду замаливать свои грехи!

Он крепко обнял Александру.

– С тобою я молодею, от тебя выхожу я бодрый и приступаю к делам своим спокойно, с верою и терпением, но увы... начал страшиться злобности попов в такое лютое, неудачливое время. Сколь ни боролся я с ними, все же они сильнее меня. Прекрасные ланиты твои, как утренняя заря, освежают силы мои, когда просыпаюсь я около тебя, но когда наступает день, я теряюсь в мыслях, как быть мне с тобой. Уйди, красавица, Господь с тобой! Покинь меня! Сегодня в ночь увезут тебя. Буду тосковать я, гневаться на себя стану по ночам, однако... расстанемся.

Александра взяла руку Ивана Васильевича и покрыла ее поцелуями.

– Государь мой, батюшка Иван Васильевич, нелегко и мне покидать благодетеля моего, нелегко расставаться с тобою, государь. Осчастливил ты меня своими царскими ласками. Благодарю тебя за твои милости ко мне. Коли Господу Богу так угодно, отпусти меня... Буду плакать и я, буду молиться и тосковать о тебе. Моему горю покоряюсь я безропотно, ибо я раба твоя.

Царь Иван поднял Александру и понес ее на руках в свою опочивальню... Ему хотелось показать силу свою, доказать, что он не слабый старик, что он сильный, здоровый мужчина...

Ночью из государевой усадьбы под конвоем десятка всадников, предводимых Богданом Бельским, выехал наглухо запертый возок.

Царь с крыльца долго прислушивался к удаляющемуся топоту коней. Придя в свою опочивальню, он усердно помолился на икону. Сразу стало пусто и сиротливо на душе.

Борис Годунов застал во дворце одну Ирину. Царевич Федор молился в домовой церкви.

– Здравствуй, сестра, – низко поклонился он царевне и поцеловал ее в голову. – Слыхал я, будто государь вчера посетил вас. Так ли это?

– Верно, братец Борис Федорович, посетил нас государь. И не один.

– Что это значит? Никогда государь не берет никого с собою, коли идет к царевичу Федору. А тут, говорят, его провожали Бельский, Юрьев и другие бояре, – сказал, разводя от удивления руками, Борис.

– То и я приметила, братец...

– О чем же он с царевичем говорил?

– Учил он царевича, как быть почитаемым в народе.

Борис Федорович с усмешкой покачал головою.

– Лучше ступой в море воду толочь, нежели тому царевича учить. А царевич что?

– Царевич... ничего. Он гусляра слушал, как тот молитвы разные пел. Любит царевич духовные песни. Он такой розовый, румяный делается, когда молитвы слушает.

– Не говорил ли чего обо мне государь? – почти шепотом спросил Ирину Годунов.

– Спрашивал он, кто царевичу гусляра прислал, мы сказали, что ты, Борис Федорович. Царь тогда молвил: чего ради Борис Годунов старается Федору разных старцев, бродяг подсылать?

– Что же ты сказала?

Борис Годунов, затаив дыхание, ждал ответа.

– Я сказала государю, что-де сам царевич любит духовные стихиры... Он сам просит присылать ему этих людей.

Борис в задумчивости сел за стол.

– Давай пиво, Ирина... Жажда замучила...

Ирина принесла большой кувшин с пивом и налила высокую серебряную чашу дополна.

– Пей, батюшка Борис Федорович, пей, мой любезный братец!

– Неприятность за неприятностью, – сказал он, осушив до дна чашу с пивом.

– Что такое?! – испуганно спросила Ирина.

– Пошел слух по Москве, будто ученик Никиты, стрелецкий сотник Игнатий Хвостов передался на сторону поляков и после перемирия не хочет возвращаться в Москву. Выходит, Никита изменника у себя держал, а я изменнику потворствовал, расхваливал его царю, ввел государя в заблужденье! Не дай Бог, коли слух этот до Ивана Васильевича дойдет... А уж это того и гляди так и будет. Мои недруги помогут этому. Вот грех-то какой! Истинно: не ищи беды – сама сыщется. О, если только о том пронюхают Бельский да Никита Юрьев, несдобровать тогда мне, злую докуку нагонят на царя вмиг, восстановят его против Годуновых.

– А царевич Федор?! Он заступится. Я попрошу его. Не кручинься, братец, государев гнев мы предотвратим.

– Полно, Иринушка, ужели ты не знаешь нрав царя?

Шепотом он добавил на ухо Ирине:

– Родного сына не пощадил, Ивана Ивановича, – помяни, Господи, его во царствии твоем! – Борис перекрестился. – А уж со мной и вовсе... Чего ему? Коли дело касается измены, царь беспощаден. Всех приберет, кто с изменником какое-либо дело имел.

И Борис Федорович, и его сестра Ирина тяжело вздохнули.

– Может быть, зря болтают о том, Борис Федорович? – спросила она. – Может быть, там Хвостов Игнатий убит?!

– Кто знает, может, и зря. Однако из плена почитай уже все вернулись, а его все нет и нет. Те, которые вернулись, видели его в плену. Жив. Здоров. А коли так – чего же ему там сидеть?

– Чудно, братец, чудно...

– То-то чудно и непонятно. А государь тоже неспроста разведывал о страннике-гусляре, неспроста и обо мне говорил. Он недоверчив и подозрителен. Едва ли и самому себе-то он верит! Ну, будь что будет, прощай, сестра!

Борис Федорович крепко поцеловал сестру и быстро вышел из комнаты. На дворе его ждала повозка, впряженная в пару вороных красавцев коней.

V

Иван Колымет доложил Курбскому, что московский парень Игнатий Хвостов живет, как дома, у Софии Каменской. Он – конюх на усадьбе «Стара Весь». Красавица вдова души в нем не чает. Болтают люди, будто он тайным полюбовником ее стал. Хорошо бы пустить по Москве слух через Петьку Сухарева об измене Хвостова. Голос Колымета прерывался от прилива какого-то зловещего восторга:

– Вижу я – холопом он царским, верным человеком у Ивана был, да и не нарочно ли его оставили тут у нас? Не соглядатай ли? Надобно и воеводе здешнему знак дать – мол, соглядатая нашли... Пани Каменская прячет его. Эта пани доносила на тебя, князь. Свидетелем на суде против тебя была! Не худо бы припомнить это.

Курбский молчал. Он думал: не слишком ли много чести пускать по Москве слух о переходе на сторону поляков простого, незнатного стрельца? Стоит ли ради этого поднимать шум? Колымет готов каждому человеку сделать какую-нибудь пакость, ему все равно, а князю Курбскому не к лицу вступать в борьбу с пленным холопом. Смеяться будут королевские вельможи. Другое дело оклеветать, показать изменником какого-нибудь нужного царю воеводу либо боярина. Такое в прошлом бывало. Ну, а теперь... чего добьешься этим? Больше пользы приласкать юношу, привлечь на свою сторону.

– Не время и не к месту ныне мне мстить Каменской, Ванюха. Не такое тут дело. У каждой вдовы, у каждой красивой панны есть любовники – за это ни король, ни сенаторы на нее не рассердятся. Да и Бог простит ее. В Москве пускать такой слух стоит ли? Малый человек – тот Игнашка... И царю он не Бог знает какой слуга...

Колымет рассмеялся:

– Поздно, князь. В Москву уже поскакал от нас Яшка, наказал я ему, чтобы донес о нем смоленским людям, а те в Москву бы дали знать. Малый он или не малый, а царю Ивану все будет досада от того.

Когда шел этот разговор, в соседней комнате стоял сельский мельник, которого для размола зерна вызвал на усадьбу Курбского Иван Колымет. Услыхав имя Софии Каменской, он стал прислушиваться к громко говорившему Колымету.

Князь Курбский выразил неудовольствие, что Иван Колымет без его ведома делает то, что не по душе ему, князю.

20Распятие.