Tasuta

Иван Грозный. Книга 3. Невская твердыня

Tekst
2
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Колымет резко и грубо ответил князю, что он – не раб ему и не холоп. Ранее он был дьяком в Посольском приказе, а это чин немалый. Он может думать по-своему.

Курбский закричал на него, чтобы он «вон ушел от него».

Обозленный, хлопнув дверью, Колымет вышел из комнаты князя. Наткнувшись на мельника, он сказал ему с раздражением:

– Чего ты тут толчешься? Не до тебя мне сегодня. Приходи завтра.

Мельник поклонился и ушел.

Почти бегом направился он по дороге на усадьбу Каменской.

Найдя в конюшне Игнатия Хвостова, мельник передал ему все, что слышал в доме Курбского.

– Меня сочли изменником! – ужаснулся Хвостов. – Что же мне теперь делать? Я – изменник!

– Госпожа тебе доверяет... Она тебя жалеет. Но она тебя и любит. Ей не надо ничего говорить. Возьми ночью лучшего коня в ее конюшне и скачи к московскому рубежу. Он не так далеко отсюда. Скачи, не теряй времени, – сказал старый мельник-литвин.

Затем он на ухо прошептал Игнатию:

– А чтобы твой царь встретил тебя не плахой, а с приветом, возьми у меня... Там я, на мельнице, спрятал планы польского воеводы. В лесу хмельной пахолик [21] потерял. Вез он планы те в Краков. В них царь найдет то, что ему нужно, и знать он будет то, чего, по мысли Замойского, царь не должен знать...

Наступила ночь. Луна то скрывалась в темных косматых облаках, то снова появлялась в полной своей красе.

Пани София веселилась с приехавшими к ней погостить родственниками. Из окон замка доносились песни, топот плясунов, звеневших своими шпорами, крики, веселый, хмельной шум...

Игнатий потихоньку оседлал самого быстроногого коня, спрятал под нательную рубашку большие листы бумаги, что дал ему мельник, и, выведя тихонько коня в ближайшую рощу, вскочил на него и помчался по дороге прочь из усадьбы.

Мельник перед этим ему указал, где лежит ближайший путь к московским рубежам.

– А коли кто будет дорогой спрашивать, куда путь держишь, скажи, в замок «Отрада». Там живут сестры пани Каменской, – сказал мельник.

Простились они, как родные. Литвин обнял Игнатия и поцеловал, пожелав ему благополучного пути.

Долго смотрел старый мельник вслед скачущему на коне Игнатию, спрятавшись в стоге сена. На глазах его сверкали слезы.

Темнее тучи Никита Годунов. То, что ему сегодня сказали в Разрядном приказе, убило его, повергло в страх и тоску, – государю стало известно об измене Хвостова Игнатия, который состоял у него, Никиты, на службе и столь продолжительное время жил у него в доме.

Теперь жди грозы. Борис Годунов и тот уже не заезжает на его усадьбу, как бы избегая иметь дело со своим дядей.

В Приказе тоже шепчутся при его появлении.

Феоктиста Ивановна, услыхав обо всем этом от него, горько расплакалась.

– Что же это такое?! – причитывала она. – С отцом моим сотряслась такая ж беда, и в ту пору от нас все откачнулись, а теперь то же самое с супругом моим, Никитою Васильевичем! Какое лютое время!

Она скрывала многое от своего мужа. О, если бы узнал теперь Никита Васильевич, как она обнимала по-матерински изменника, как иконою его благословила в дорогу, как допускала тайные встречи Анны с Игнатием! Беда была бы тогда ей и дочери Анне.

Никита сидел один в горнице, когда к нему подошла Анна и, упав на колени, проговорила:

– Батюшка мой родимый, отпусти меня в монастырь. Думала я, думала, да и надумала уйти от суетной жизни в монастырь, замаливать свои грехи... Не могу я больше жить так, как живут другие люди. Незачем мне больше жить в моем тереме, коли Игнатий изменником царю и родине стал...

Горькие слезы проливала она, говоря это.

Испуганная ее плачем и причитаниями, выбежала из своей комнаты Феоктиста Ивановна.

– Что ты, доченька?! Что ты, неразумная?! Бог с тобою, сердешная! Можно ли так говорить, милая?!

Еще настойчивее после слов матери стала проситься в монастырь плачущая Анна.

Никита Васильевич сидел молча, безучастно глядя на жену и дочь. Все рушилось, все гибнет: и его многолетняя, честная служба царю, и его семейный уют, и надежды на тихий отдых в старости после службы. Куда идти? К кому обратиться? Да и что он будет говорить? О чем?!

В такие трудные для царя, для отечества дни – измена! Что можно придумать позорнее, преступнее, грешнее этого? Сам бы он, Никита, теперь, попадись ему в руки Игнатий, убил бы его из пищали либо стащил бы его в застенок для страшных мучений. За измену родине – все дозволено, все священно и Богу угодно. Игнатий Хвостов – Иуда?! Так ли это? Может ли это быть?

Как во сне, слышит Никита Васильевич голос дочери: «Отпусти, отпусти!» и плач жены.

Вдруг он вскочил и, хлопнув изо всей силы рукой по столу, закричал диким, чужим голосом:

– Нет совести у вас! Молчите!.. Не шумите!.. Прочь! Вы только о себе! Себялюбцы.

Мать и дочь в испуге побежали на свою половину. Никогда Феоктисте Ивановне не приходилось слышать такого крика от мужа.

– Чего ревете?! – продолжал кричать Никита. – Может быть, попусту болтают... Гляди, ничего и нет!.. А вы ревете!

В это время на дворе появился верховой.

Никита затрясся, увидев его.

– Собирайся, Никита Васильевич, государь тебя требует, – проговорил, не слезая с коня, знакомый Годунову стрелецкий начальник кремлевской стражи Анисов.

– Ладно. Обожди, – глухо ответил Никита.

Опять вбежали в горницу мать и дочь, вцепились в Никиту Васильевича:

– Не пустим! Не пустим!

– Глупые, отстаньте! – стараясь сохранять спокойствие, проговорил Никита. Вырвался из их рук и быстро пошел во двор.

Вскоре он поскакал на коне рядом с Анисовым в Кремль.

Обе женщины, плача, стали на колени перед иконами.

Герасиму в Разрядном приказе объявили: те рубежи, на которых он стоял, заняты шведами; наиболее угрожаемыми ныне границами стали поселки на севере, у Колы, Печенги, на Мурмане – туда и надо перенести его сторожевую службу. Дали время съездить за женой и дочерью в Новгород, где он их оставил, и поселиться пока в Холмогорах, до особого наказа Разряда.

Герасим с этими вестями зашел к Охиме. По обычаю, обнялись и поцеловались. Она очень обрадовалась тому, что и Герасим едет туда же, где теперь находится ее Андрей с сыном.

– Увидитесь... Расскажи ему о моей жизни... о Москве... Вот обрадуется Андрей-то! Отвезешь ему и сыну рубахи, я сшила им...

Слушая ее речи, полные восторга, Герасим вздохнул:

– Тяжело, матушка, насиженное место покидать. Все пропало там у меня. Жена и дочь остались, и то слава Богу! Поеду за ними в Новгород. Повезу с собой.

– Полно, батюшка Герасим Антонович, вези ты их в Москву, да у нас пускай пока и поживут. Дом у нас в полтора житья [22]. Хватит всем места. Дом новый, теплый, печка с трубой.

– А и дочка у меня хороша! – рассмеялся Герасим. – Невеста! Звать Наталья. Девка – любо-дорого смотреть.

– А у нас и жених ей найдется! – рассмеялась Охима, покраснев до ушей. – Садись-ка! Пообедаем. Соскучилась я тут одна, без Андрея да без Митьки. Богу в Успеньев собор хожу молиться, только и всего. Молюсь о них. Долго что-то они там сидят. Беспокоюсь я.

– Вишь, и меня с моими ребятами, порубежниками, туда же усылают. Видать, большое государево дело там. А враги, сама знаешь: где у нас что-либо прибыльно, туда и они лезут. Вон на Печенгу дацкие люди разбойным обычаем напали. Мало им тех земель на Балтийском море, что государь им отдал. Полезли, как волки, и на север, к Ледовому морю. Не зря нас посылают туда, а чтоб то море оберегать. Насмотрелся я на наших соседей. Да и свейский король тоже: зоб полон, а глаза голодны. Много обид нам причинил он. Ну, да ладно – сколько ни дуйся клещ, а все одно отвалится. Потерпим, а там будет видно...

Охима поставила на стол в кувшинах сусло, налила в чаши гороховую похлебку, нарезала хлеб, грибов соленых подала. Помолившись, оба сели за стол.

– Да, родная Охимушка, течет жизнь в постоянной тревоге. Не помню я, когда ночью бы меня не будили. Не помню, чтобы и коня наготове постоянно не держал я. Служба на рубеже, как порох близ огня. Беспокойно. Параша и та со мной ходила на бой. Все было! Время такое. Каждый жаждет покоя, отдыха, истомились по счастью, ан по нашему-то и не выходит.

Охима рассмеялась:

– Вот и Андрей мой... Начнешь ему что-нибудь говорить, а он: «Время теперь такое! Потерпи! Изменится...»

– А что ему и говорить, коли не это? Понятно, не хотела бы Русь столько врагов иметь. Однако на Бога надейся, да и сам не плошай. Видел я много всего. Видел, как и города рассыпаются, будто песок морской. Видел бури на море, моя засека у самой воды стояла; видел бури и на суше, бури человеческие. Как будто ни того, ни другого нам не надо, а все то приключается. Вот и думай! Что к чему. А у меня такой теперь слух, что вот сплю и слышу: где-то таракан ползет, а может, это не таракан? Вскакиваю, смахиваю его, проклятого, в лохань и опять ложусь. Сплю и еще пуще прислушиваюсь. Вот какова служба на рубежах.

Охима сочувственно покачала головой.

– У нас будто поспокойнее. Только татары...

– То-то и оно... – засмеялся Герасим. – Везде одинаково. Крым от Москвы далеко, а все-таки спать спокойно и вам не всегда можно. А я, матушка Охима, и не мог бы теперь спокойно жить. Скучно, пожалуй, стало бы. Коли я день пропущу и на коне засеку не объеду, мне не по себе, будто чего-то не хватает. А уж если дам отпор какому-нибудь врагу, разбойнику, – то у нас с Парашей и Натальей настоящий праздник в тот день. У нас там просторно было, море, пески да морские орлы и чайки. Как-никак, а два десятка лет продержались мы там и мореходам нашим путь у моря охраняли. Я и не верю, что у нас отняли то море. И никто не верит. Оно опять нашим будет. Поверь мне – будет нашим!

 

Охима усмешливо покачала головой:

– Будет ли?

– Будет! – ударив кулаком по столу, грозно гаркнул Герасим. – Была та земля русской – и останется такой. Немало за нее нашей крови пролито.

– А где взять такую силу, чтоб врагов прогнать? – спросила Охима.

– Был бы у нас хлеб, а зубы сыщутся... – рассмеялся Герасим, подмигнув Охиме. – Не сомневайся.

– Когда же ты поедешь в Новгород?

– Завтра. Ну, спасибо тебе, Охимушка! – низко поклонился Герасим, помолился и стал собираться в Разрядный приказ.

Среди болот, сквозь дремучие леса пробирался Игнатий Хвостов к московскому рубежу.

Коня пришлось оставить в одной из литовских деревень. По дорогам скакать на коне стало опасно – чем ближе к границе, тем больше всякой стражи было расставлено королевскими воеводами на путях к России.

В литовских деревнях Игнатию оказывали дружеский прием; крестьяне прятали его у себя в хатах, давали ему пищу, провожали его по потаенным лесным тропам. А чтобы не растерзали Игнатия дикие звери, снабдили его пистолью и кинжалом.

Горя желанием скорее вступить на родную землю, Игнатий почти бегом пробирался по лесным тропам. Сердце билось невыразимою тревогою, горячая, мучительная мысль о том, что на родной стороне о нем говорят как об изменнике, терзала его. Ведь и до Анны дойдет этот слух, тогда что? Да и все другие люди, знавшие его, что скажут теперь? Они проклинают уже его, Игнатия. Они думают, что и впрямь он изменил родине.

Да разве он по своей воле сидел на усадьбе пани Софии? Разве не искал он постоянно удобного случая, чтобы сбежать от нее? Ее доброта к нему, злосчастному пленнику, была прихотью развратной дворянки-помещицы. Разве покидала его хоть на единый час мысль об Анне? Но... пани София окружила его таким надзором, что каждый шаг его ей был известен, и если ему удалось в ту ночь бежать, то только потому, что слуги ее были все в доме, прислуживая на пиру, устроенном ею в честь родственников, да и кони оставались без надзора конюхов, которые спали хмельные в своей хате.

Игнатий спешил в Москву и не только ради себя, ради своего оправдания. Он узнал от пани Софии, когда она была во хмелю, что король и Замойский тайно принимали у себя послов от крымского хана. Король хотя и заключил мир с московским царем, но не оставляет мысли подготовить новую войну против русских. А с ханом у него был совет об одновременном нападении на Русь.

– Зачем тебе возвращаться в Москву? – говорила она. – Скоро опять ее сожгут татары. Близкий к Замойскому человек сказывал мне о том... У меня тебе будет хорошо. Ты будешь у меня своим человеком. Король наш воинственный... Он уж надоел нам... Мы хотим мира... А он только и думает о новой войне.

Много всего наслушался Игнатий у пани Каменской и теперь спешил обо всем этом рассказать в Посольском приказе, а коли то угодно будет, и государю.

Путь его к рубежу становился с каждым шагом все опаснее.

Везде попадались ему конные разъезды польских порубежников.

Однажды он едва не попался им в руки. Чтобы ускользнуть от польских стражников, он просидел целую неделю в болотистых лесных урочищах. Но он постоянно старался утешать себя тем, что нет ни радости вечной, ни печали бесконечной!

Никите Годунову велено было царем сдать свою должность стрелецкого начальника воеводе Соломину, бывшему в дальнем отъезде на поимке разбойников. Государь обошелся с ним холодно, когда он был на приеме во дворце. Никита понял, что на него легла тяжелая государева опала.

Он сидел теперь целые дни дома в глубоком унынии. Одно горе за другим свалилось на его голову. Вот уж истинно: пришла беда – жди другой! С дочерью Анной теперь творится что-то неладное. Не пустил в монастырь. Задурила, плачет целые дни, не ест, не пьет, и сон ее не берет, и дрема не клонит. Кропили святой водой, к колдунье водили – как будто в рассудке помешалась девка. Мать извелась, глядя на нее.

На посад стыдно выйти – все соседи уж знают, что Никита Годунов впал в немилость у царя. Смотрят искоса люди, нехотя здороваются. Хоть в петлю лезь от тоски и позора. В несчастье познаются друзья, и вот оказалось, что их не было и нет. Даже Борис Федорович и тот покинул его, Никиту. А за что? Да разве мог он, Никита, знать, каков будет Игнатий? В чужую душу не влезешь, чужая душа – потемки.

Так тяжело, так тяжело на сердце у Никиты, что и Богу молиться не тянет. Одеревенел весь. Вот и теперь: из комнаты дочери опять доносятся всхлипывания и причитания. Но стоит ли утешать?! Что скажешь ей?! Какие слова могут унять ее рыдания?

Никита сидит за столом, опершись головою на руки, – горькая дума бродит в его голове: не согласиться ли и впрямь на пострижение в монахини своей дочери Анны? Воля Божья. Против судьбы не пойдешь.

Оделся Никита в новый кафтан, собравшись в Вознесенский девичий монастырь, чтобы поговорить с игуменьей о своей дочери Анне, посоветоваться, послушать, что скажет старица.

Феоктиста Ивановна обеспокоилась, видя это, но не решилась спросить, куда он хочет идти. В последнее время Никита Васильевич стал неузнаваем: раньше он был ровный, спокойный, ласковый, теперь стал раздражительный, крикливый, порывистый, взял в привычку брагу пить неумеренно.

– Полно тебе убиваться, очнись, доченька! Ведь ты и отца-то замучила! Бегает он, себе места не находит... Ему и без того горя хватит... Грешно так-то... – приговаривая, гладила она по голове дочь. Анна сидела в углу на скамье, закрыв лицо руками.

– Что ж ты молчишь? Или онемела?

Анна продолжала неподвижно сидеть, никак не отзываясь на слова матери.

Феоктиста Ивановна с убитым видом отошла прочь.

VI

Одиннадцатого августа того же 1583 года посол царя Федор Писемский со своими товарищами отбыл из Холмогор на богато оснащенном корабле в Англию.

Государев наказ: во-первых, договориться с королевой Елизаветой о военном союзе России с Англией. Во-вторых, наедине с королевой тайно поведать ей о желании Ивана Васильевича породниться с королевским домом. Невестой своей государь желает племянницу королевы, принцессу Марию Гастингс, при условии если Мария будет иметь качества, необходимые для московской царицы. То рассмотреть должен сам посол. Царь поручил Писемскому взять у принцессы ее парсуну [23] на доске или на бумаге и в точности записать для царя: высока ли Мария Гастингс, дородна ли, бела ли и в каких летах?

Особо, под большим секретом, царь велел Писемскому узнать: каково подлинное сродство принцессы Гастингс с королевой и сан ее отца; имеет ли она братьев, сестер?

Перед отъездом Писемского из Москвы царь напутствовал его словами:

– Разведать о ней все, что можно, дабы не случилось ошибки.

Теперь, расположившись в уютной, теплой каюте на корабле, Писемский рассказал о беседе с царем своим спутникам, подьячим и толмачам. А затем передал им и другой наказ царя:

– Если королева или ее люди скажут, что у вашего государя уже есть супруга, отвечать: «Правда, у государя супруга есть, но она не царевна родом и не дочь князя-владетеля, а простая дворянка. Она не угодна ему и будет оставлена, коли состоится сватовство царя к племяннице королевы, Марии».

Все провожатые Писемского дали ему слово, что сказанное им они исполнят в точности, как то угодно батюшке государю.

Писемский проговорил, нахмурившись:

– Жену в чужой вере государю не к лицу держать. Он велел сказать королеве, что Мария Гастингс должна принять нашу веру, которая на Руси. Неприлично перед русским народом царице, откуда бы она ни была, иметь не нашу веру, а чужую.

– Правдиво сказано! – поддакнули Епифан Неудача и другие посольские люди. – Вера у нас – то же, что земля, на которой стоит русское царство. Изменить вере – изменить земле.

– Вот потому-то государь и требует, чтобы не только Мария, но и ее слуги, что приедут к нам, тоже приняли русскую веру. Еще государь велел сказать, что наследником престола будет царевич Федор. А если от английской княжны родятся дети, им будут даны уделы, как издревле то водится на Руси.

Немного помолчав, Писемский поднялся со скамьи и произнес, погладив в раздумье бороду:

– Придется нам трудненько. Государь тверд в своем слове. На уступки не пойдет. Так он и сказал мне: «Если королева согласия тебе на все эти мои требования не даст, то проси у нее отпуска домой. Дела тогда у нас никакого не может быть».

После этого Писемский сказал:

– Что знаете и что слышите от меня, держите про себя. Худые люди, что с послами едут в чужую землю, а на язык невоздержанны. Государь писал Наумову в Крым: «Ты своих робят отпустил в Москву, а они, дорогою едучи, все вести разгласили. Так ты бы вперед к нам вести писал, а людей своих не отпускал, чтобы такие вести до нас доходили, а в людях бы молва не была без нашего ведома». Вы целовали крест на том, то и выполняйте.

Все опять повторили Писемскому, что будут верно служить царю и ни одним словом не обмолвятся о том, что знают.

– Нелегкое дело наше! – громко вздохнул Писемский.

В самом деле, задача нелегкая: и союз военный, государственный заключить, и чтобы о красоте Марии царю слово правильное молвить, и чтобы в необходимости перехода в русскую веру ее убедить. А с пустыми руками вернуться опасно. Царь может разгневаться: не сумели-де государев наказ выполнить.

Забота великая навалилась, что и говорить!

Да еще такое длинное путешествие! Надо обогнуть Мурманскую землю, Колу, Норвегию по Ледовому океану и через другой океан проплыть, чтоб добраться до берегов Англии. Два океана!

Уже по выходе из Холмогор, на Студеном море, морские ветры дали себя знать, корабль едва-едва справлялся с волнами, а что дальше?

Корабль был торговый, вез пеньку, канаты, тюленье сало и многое другое в Лондон. Матросы были опытные, они уже не раз ходили по Ледовому океану и в Норвегию, и в Данию. На корабле находилось немало и английских торговых людей из лондонской «Московской компании».

Вокруг летало множество чаек, иногда они садились на реи мачт, опускались на палубу, бестолково кружились над головами, словно заигрывая с людьми.

Родной берег оставался все дальше и дальше позади.

Писемский и его спутники, стоя на палубе, усердно молились в сторону Москвы.

– Прощай, матушка Русь!.. Уплываем! – громко сказал Писемский, обернувшись растроганным лицом к своим товарищам.

Леса, болота, поля... Глухие, всеми забытые деревушки с бедными, обнищавшими поселянами, которые внешний мир познают только по налагаемой на них дани да по насильственному изъятию по временам из их семей парней в королевское войско для никому из них не понятной борьбы с русскими. Все остальное от них скрыто лесами, болотами и заросшими дикою травою полями.

Настал день – все это осталось позади Игнатия.

Его нога ступила на родную, русскую землю. Это был для него день великой радости. Он с восхищением окидывал взглядом открывшуюся перед ним местность.

Он стоял на высоком холме. Отсюда была видна извилистая уходящая вдаль, сверкающая зеркально в лучах полдневного солнечного сияния река. Среди ярко-зеленых лугов, красуясь белизною своих стен, высилась сельская церковка, стиснутая крохотными избами, сбившимися вокруг нее в кучу, словно они спасались от неприятеля, угрожающего им со стороны соседнего беспокойного польского царства. Так подумалось Игнатию, потому что и в литовских деревушках ему приходилось много всего слышать о мародерстве наемников короля Стефана – немецких, венгерских и разных других ландскнехтов. Было известно, что Баторий не брезговал брать к себе в войско всяких бродяг, заведомых воров и убийц. Они никого не боялись, никого не слушали, сам король ничего не мог поделать с их воровским разгулом. Знал Игнатий и то, что при всяком нападении на русские села и города народ набивался в церковь или собор, прячась за их стенами от налетчиков и поражая их из своего укрытия стрелами и огнем.

Игнатий облегченно вздохнул, почувствовав, что он действительно опять на родине, когда до него донесся торопливый, звонко разносившийся по равнине звон колокола с церковной вышки, когда увидел внизу около реки стадо коров, охраняемое босыми, весело перекликавшимися по-русски ребятишками.

 

Русь, великая, родная Русь в этом удаленном от Москвы уголке своем представилась Игнатию такою спокойною, простою, мирно зеленеющей, как будто все, что творится в иных ее пределах, – случайное, навязанное ей со стороны завистников, и даже около неприятельского рубежа она хранит гордую мысль о своей неумирающей силе, о своем счастии в будущих временах, о своей непобедимости...

Снял шапку Игнатий, поклонился на все четыре стороны, помолился, обратив лицо к сельскому храму, и стал спускаться с холма по извилистой тропинке вниз.

В деревне он заночевал, а затем по дороге, которую ему указали крестьяне, двинулся в дальнейший путь. Его беспокоила весть, которую ему поведали в деревне, будто царь убил своего сына, а после того тронулся умом, государством правят бояре, а от сего великие раздоры идут в Москве.

Крестьяне говорили, что рассказал это один монах, пробиравшийся к посольскому рубежу из Новгорода.

Однако его смущало, что рассказывал это мужикам новгородский монах. В Новгороде духовенство ненавидело царя, да и вообще все духовенство на Руси не жалует царя своим благоволением. Они не могут простить ему, что на последнем церковном соборе царь посягнул на отчуждение у них в пользу мелких, бедных дворян церковных земель. Царь говорил тогда: «Вы покупаете и продаете души нашего народа. Вы ведете жизнь праздную, утопаете в удовольствиях и наслаждениях, дозволяете себе ужаснейшие грехи, вымогательства, взяточничество и непомерные росты [24]. Ваша жизнь изобилует кровавыми грехами: грабительством, обжорством, праздностью, содомским грехом...» Игнатий знал, как после этого собора попы и монахи обозлились на царя, мешали даже его женитьбе.

Игнатий постарался отогнать от себя мрачные мысли о царе. Он наслаждался смолистым запахом хвойного бора; чувствовал себя как дома в этих лабиринтах узких, окаймленных прямехонькими стволами сосен, просек; радовался щебетанью лесных пичужек, стуку дятлов, кукованью кукушек... Все это, давно знакомое, знакомое с самого детства, теперь зеленело и звучало по-новому.

О пани Софии Каменской теперь было неприятно, тяжело вспоминать. Анна! Анна! Русская, простая, ласковая, невинная девушка в его уме застила теперь своею красотою всех красавиц иноземного царства. Прочь они все! Опять он увидит ее, свою единственную, свою Анну!

При воспоминании о любимой девушке грудь ему стиснуло горячее нетерпение поскорее ее увидать. Он готов был пуститься бежать по дороге к Москве. Все вдруг озарилось в нем чувством безграничного счастья... В обветшалой, изодранной одежде, почти босой беглец из плена – он никогда не испытывал такого довольства собой, такой сладкой гордости, как теперь, – да, он богаче всех богачей!.. В его душе величайшее в мире богатство – любовь! Она окрашивает небо в мягкий розовый цвет, темную чащу хвойного бора она осыпает красными, ярко-золотистыми, лиловыми, шелково-белыми цветами, источающими нежный запах, запах ее шеи, ее головки, всей ее... Вот какова его любовь! Надо забыть навсегда богатую пани Каменскую. Она красива, но где ей затмить своею красотою Анну?! Несчастная! Она была добра к нему, Игнатию, но... Бог с ней!

«Игнатий, прибавь еще шагу! Торопись, Анна ждет тебя! Не думай ни о ком, только о ней!»

Ему кажется, что эти слова ему нашептывают со всех сторон какие-то невидимые добрые духи.

И он, с довольною улыбкой отталкиваясь палкой от земли, ускоряет свой шаг по дороге к Москве.

Ермак и его есаул Иван Кольцо, разбив войско татарского царя Кучума, овладели на берегу Иртыша главным городом татарского царства Сибирью. Кучумово войско билось стойко, отчаянно, Ермак одержал большую победу, выполнив наказ Строгановых, которые перед походом сказали ему:

– Иди с миром очистить землю Сибирскую и выгнать безбожного салтана Кучума!

Начав поход первого сентября в ладьях, нагруженных съестными припасами и снарядами, легкими пушками и «семипядными» пищалями, казаки к двадцать шестому октября с боями уже подошли к столице Кучумова царства и утвердились в ней.

Город Сибирь стоял на высоком берегу Иртыша, укрепленный с одной стороны крутизной, глубоким оврагом, с другой – тройным валом и рвом. Нелегко было овладеть им, но лихие казацкие воины, не щадя своей жизни, взяли его и угнали далеко в тайгу Кучумово войско и самого его, царя Кучума.

Богатая добыча досталась казакам: золото, серебро, азиатские парчи, драгоценные камни, меха... Все это Ермак разделил поровну между своими воинами.

Ермак был не только храбрым вождем, но и добрым, разумным воеводою; он сумел снискать любовь и доверие к нему мирных жителей, татар и остяков. Его воины не смели обижать местных людей.

Летописец тех времен писал: «Ермаковы казаки в Сибирской столице вели жизнь целомудренную, молились и сражались».

Смелый и мужественный племянник царя Кучума, Маметкул по ночам нападал на лагерь Ермака. Казакам приходилось все время быть настороже, всегда быть готовыми к отражению вражеских набегов. Но и тут не посчастливилось Кучуму, все еще надеявшемуся отбить свою столицу у Ермака. В одном из боев царевич Маметкул попал в плен к казакам.

Победа осталась на стороне Ермака полная. Уже ничто не могло помешать ему чувствовать себя хозяином в Сибири. Но он понимал, что с горсточкой казаков ему все же не удержать завоеванных земель.

Ермак послал Строгановым грамоту, а в ней говорилось, что-де «Бог помог ему, Ермаку, одолеть салтана, взять его столицу, землю и царевича, а с народов присягу в верности».

Ермак грамоту написал и к царю, что «его бедные, опальные казаки, угрызаемые совестью, исполненные раскаянья, шли на смерть и присоединили знаменитую державу к России, во имя Христа и великого государя, на веки веков, доколе Всевышний благоволит стоять миру».

Ермак писал, что он ждет указа государя и присылки им воевод, которым он, Ермак, и сдаст царство Сибирское. Он уверял царя, что казаки готовы к новым подвигам, готовы умереть за царя и родину на поле битвы или на плахе, как будет угодно ему, государю, и Богу.

С этою грамотою поехал в Москву вместе со Строгановым Иван Кольцо.

Царь милостиво принял обоих. Атаман Кольцо с товарищами бил челом царю Ивану Васильевичу царством Сибирским. Он поднес царю подарки Ермака: шестьдесят сороков соболей, двадцать черных лисиц и пятьдесят бобров.

Площади и улицы Кремля и посадов наполнились народом. Церковные благовесты потекли над Москвой, бирючи в нарядных, расшитых серебром кафтанах разъезжали на конях по площадям и выкрикивали весть о присоединении к Московскому государству великого Сибирского царства.

Во дворце шел пир в честь приехавших в Москву Строганова и послов Ермака.

Государь допустил Ивана Кольцо к своей руке, притом же пожаловал Ивану Кольцо и его товарищам денежную награду, подарки сукнами, камками.

Иван Васильевич велел отправить Ермаку помощь. В поход выступили пятьсот хорошо вооруженных стрельцов под началом воеводы Семена Болховского.

Иван Кольцо привез Ермаку в город Сибирь царские подарки: две брони, серебряный кубок и шубу с собственных царских плеч – честь, которую никому никогда не оказывал царь.

В царской грамоте казакам было объявлено вечное забвение их старых вин и вечную благодарность им России за важную, оказанную государству услугу. В грамоте царь назвал Ермака «князем Сибирским», а не атаманом, велел ему «распоряжаться и начальствовать, как было дотоле, чтобы утвердить порядок в земле и верховную государя власть над нею».

Иван Васильевич стал бодрее, воспрянул духом после присоединения Сибири. В беседе с Борисом Годуновым он сказал:

– Могу радоваться тому случаю, но не похваляться. Разбойники, мужики оказались дальновиднее меня и моих бояр. Пока мы сдавали города на западе, они шагнули на восток. Они облегчили тяготу моих неудач. Хвала им! Сие дерзание мужиков говорит о силе их, о непокорливости, о бесстрашии... Они могут быть победителями, они... они...

Царь вдруг остановился, задумался.

– Видишь?! Можно ли того было ждать?! Тысячи людей под началом моих воевод делали меньше горсти беглых рабов. А это знак! Ох, Борис, мало мы знаем черный народ! Всю ночь думал я о том, – что будет дальше? Не дано нам много понимать... Ведь и они о родине...

Задумался и Борис Годунов.

– Великий государь, – тихо заговорил он, – то и я думаю. Черный люд непонятен. Разбойниками, татью величаем мы беглых холопов, что прячутся по лесам и грабят князей и купцов на больших дорогах... Мы почитаем их пропащими людьми, неспособными думать о благе государствия, но, как видится, у них есть мысль, разум, есть воля...

На лице царя застыло выражение недоумения:

– Мысль, говоришь?.. Воля?.. Откуда ты знаешь? И я то же думал...

А через некоторое время с негодованием воскликнул:

– Глупцы бояре, князюшки и дворяне!.. Им и невдомек, что их холопы – люди! Да еще такие, как ты говоришь! Ого-го-го! Мудрено, Борис!

Царь махнул рукой:

– Иди! Не пугайся! Я не хочу, чтобы ты пугался... И я не буду. Довольно мудрствовать.

21Слуга, оруженосец; здесь – гонец.
22C одной комнатой наверху.
23Парсуна –портрет.
24Процентная прибыль.