Tasuta

Риф

Tekst
2
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

9

Я ехал на поезде в Софию.

«Дальше до Стамбула только на автобусе, – говорил мне Файгенблат, – так быстрее и таможня меньше придирается». Он ехал со мной по своим отдельным делам, которые помогают, как он сказал, делать ему «главные деньги». Я поражался неуемной энергии этого человека, сочетающего деловитость c почти детской мечтательностью, с готовностью поддержать разговор на любую тему.

Файгенблат всегда говорил, что коммерцией занимается временно. Он считал себя интеллектуалом, человеком большой древней культуры и однажды признался мне, что видит себя там, за границей, известным, может быть адвокатом. Он уверял, что уже почти свободно говорит на иврите и одновременно учит другие языки: немецкий, английский и почему-то арабский. «А потом небольшая практика – год-два, и дело пойдет, – мечтательно говорил он и часто добавлял, – но только после того, как я сделаю здесь основные, «главные деньги». Смеясь, Файгенблат рассказывал мне в поезде о своих чинных визитах в синагогу и о том, с каким важным видом ему приходилось читать там Тору, он уверял меня, что на внешнюю религиозность ему наплевать, и что все это нужно только для того, чтобы по «нашему, по-еврейски уехать».

В Софию мы приехали в одиннадцать утра. Мне показалось, что я снова попал в Россию – но другую; как сказал Файгенблат: «Здесь уже пахнет византийцами». Болгары вместо «я» говорили древнеславянское «аз», улыбались и сразу пожимали руку, если узнавали, что я русский, а потом, когда слышали, что я еду в Стамбул, говорили: «а, в Царьград». Дожидаясь автобуса в Турцию, мы сидели в уличном кафе, пили белое вино и ели жареную рыбу с помидорами и брынзой.

Развалясь на стуле, Файгенблат блаженно щурился и выпускал сигаретный дым.

– Я всегда здесь отдыхаю перед этими кретинами турками. Эти – наши, – он махнул рукой в сторону идущих по улице болгар. – Смотри, женщины какие. Длинные ноги и длинные носы. А там в Стамбуле если к женщине пристанешь, так и посадить могут, лет на шесть. Не веришь? Честное слово! В Турции самая страшная тюрьма, посадят в каменную яму и без права переписки и свиданий. Знаешь, Ромеев, – вальяжно продолжал Файгенблат, – здесь такое место, что так и тянет уехать куда-нибудь на все четыре стороны! Посмотри, – кивал он в сторону гор, покрытых синеватой дымкой, – смотри, вон там Югославия, Македония, там – Греция, Средиземное море, острова. Хочется бросить все и просто попутешествовать!

– Ты и так скоро уедешь, – напомнил я, – в свою земельку обетованную.

Файгенблат вздохнул.

– Эх… нет. Чувствую я, Валера, что придется мне вкалывать всю жизнь в каком-то Иерусалиме, вечно денег нет, вечно.

– Тут-то я тебя не понимаю, – я усмехнулся, – ты, как настоящий еврей, Гена, должен разбогатеть. Ты просто обязан это сделать. А потом купишь себе остров где-нибудь в Средиземном море, и я буду приезжать к тебе в гости. Примешь?

Файгенблат, помолчав, сказал, поглаживая большим пальцем свою темную щетину:

– Конечно, не все евреи так уж богаты, Валера, но… – он пожевал губами, – но на самом деле что-то в этом есть…

– В чем?

– Да в нашей крови, – сказал Файгенблат. – Ты только не думай, что я тут иудейством кичусь, но это так, Ромеев. Что-то в этом есть. Знаешь, когда я был маленьким – мы с тобой в школе учились, в третьем или четвертом классе – вот тогда я не совсем понимал, что я еврей… мне бабушка сказала, что хочет умереть в Израиле. Я страшно удивился и спросил, почему. А она говорит, что когда рождается человек, то у него еще ничего, никого нет, кроме родственников. А потом он живет и начинается настоящее, и человек, он помнит, конечно, кто его родил, но это ему не очень интересно, не нужно. А когда умираешь, вот что начинается, Ромеев. Когда он рождался, ему было все равно, ведь он ничего не понимал, не видел, кто рядом. Ну, видел-то видел, но не сознавал, понимаешь? Но умирать приходится по-другому – человек ведь соображает, что он умрет. А страшнее всего – смерть в одиночестве. Я просто как представлю, что умираешь один, рядом никого, то лучше и не…

– Не умирать, – зачем-то усмехнувшись, сказал я.

– Не жить лучше вообще, Ромеев. Хоть и приятное это занятие. Так вот, бабушка мне и говорит – нужно заранее собраться всем, всем родственникам, задолго до смерти. И евреи понимают это лучше других народов. Они собираются в месте, где они все родились, и в этом что-то есть.

– Наверное, – сказал я, – наверное…

Мы купили автобусные билеты до Стамбула в оба конца. Ночью, как только подошел автобус, откуда-то появилась толпа – поменьше, чем в Лужниках, но разношерстней – болгары, украинцы, турки, русские, немцы; все вдруг ринулись на штурм передней двери, тряся билетами, поднимая над головой сумки, тюки, баулы. Мы с Файгенблатом сидели на своих пустых сумках и курили, глядя, как люди, ругаясь на разных языках, пытаются проникнуть в автобус.

– Это что же, – всегда так? – спросил я Файгенблата.

– Бывает, подождем следующего.

Файгенблат разговорился с двумя девушками из Австралии – они путешествовали по Болгарии с палаткой и теперь собирались побывать в Турции. Я слушал его умелую английскую речь и иногда пытался вставить свою тщательно обдуманную фразу – мне нравились наши новые знакомые, особенно одна из них – круглолицая девушка, очень похожая на таитянку с картин Гогена. Я сказал ей об этом, и она, заулыбавшись, ответила, что ей говорили об этом не раз. Файгенблат представил меня как художника, а себя объявил музыкантом и стал рассказывать девушкам о русских рок-группах, в которых он якобы играл.

Мы смогли попасть только в третий автобус, уселись в высокие кресла напротив наших знакомых – нас разделял столик, на который Файгенблат вывалил купленные в Софии булочки, бутерброды, достал бутылку ракии, и мы все поужинали – ел в основном Файгенблат, шумно, суетясь, все время что-то рассказывая. Потом я заснул, но часто просыпался, слушал турецкую заунывную мелодию – ее включали водители – и снова засыпал. Во время таможенной проверки Файгенблат растолкал меня – все вышли с вещами из автобуса и неулыбчивые турецкие пограничники медленно обошли несколько раз шеренгу ежащихся от утреннего холода пассажиров, иногда останавливаясь возле какого-нибудь чемодана и резко, быстро спрашивая: «Что здесь?» Они задавали вопрос на своем языке, они вообще не говорили ни с кем по-английски, но пассажиры сразу их понимали – ведь многие пересекали эту границу десятки раз. Я засмотрелся на одного из таможенников – невысокий, грузный, наверняка офицер, он шел, заложив руки за спину, и скользил взглядом по лицам людей – небрежно, словно думая о своем, и вдруг, остановившись, пристально смотрел в лицо стоящему напротив человеку, затем отворачивался и что-то говорил помощнику. Когда он подошел ко мне, я почувствовал себя неуютно и улыбнулся, увидев его равнодушные черные глаза, в которых на секунду блеснула неприязнь внимания.

Наши полупустые сумки не заинтересовали пограничников. Заплатив по десять долларов, мы с Файгенблатом получили обратно наши паспорта с месячной турецкой визой. В полдень мы были в Стамбуле. Девушки-туристки быстро покинули нас, заявив, что им нужно в банк – получить по кредитной карточке деньги.

– Вот жизнь, – сказал мне Файгенблат, усмехаясь, – тут пашешь как грузчик в поте лица, чтобы заработать на приличные штаны, а кое-кто просто снимает деньги со счета – как просто! И едет путешествовать так, от нечего делать. Знаешь, Ромеев, мне кажется, что даже разбогатей я, и то просто так никуда не поеду, все равно буду думать, как бы отбить деньжата.

Я спросил, куда мы сейчас.

– Работать. Разумеется, не в музей и не смотреть на Босфор. И даже не на базар – туда ходят только дураки, я-то знаю, где и что можно купить подешевле… А потом, если хочешь, и по Босфору покатаемся, ты ведь первый раз здесь, надо отметить.

Выйдя из автобуса, мы очутились в подвижной разноязыкой толпе – нагруженные вещами, люди куда-то спешили, сталкивались, что-то спрашивали, обсуждали; несколько раз я слышал русскую речь. Мы выбрались на трамвайную остановку, Файгенблат купил билеты и мы сели в подошедший трамвай, тоже битком набитый. Минут через тридцать мы вышли и, пока шли через широкую площадь, я, задрав голову, смотрел на возвышающиеся надо мной минареты. «Голубая мечеть, – обернувшись, коротко заметил Файгенблат, – местная святыня». «Слушай, – спросил я, – здесь где-то должен быть Софийский храм, тот самый, в котором…» «Слева», – прервал меня Файгенблат, и я увидел за подстриженными деревьями аллеи розовые купола и четыре тонких минарета. «Наша гостиница рядом с Софией, – быстро говорил Файгенблат, – номера дешевые, по восемь долларов, а внизу ресторан».

Любезно поговорив с улыбчивой женщиной-администратором, Файгенблат завладел ключами от двухместного номера, в который мы даже не стали заходить, а сразу отправились на соседнюю, необычайно узкую улицу, где находились маленькие полуподвальные магазины, специально торгующие, как мне показалось, для русских. Нас встретил худой, почти горбатый улыбающийся турок, он поздоровался с Файгенблатом, уважительно назвав его «Гена» и сразу предложил мне сигарету, а чуть погодя, когда мы начали перебирать посреди комнаты тюки с кожаными куртками, принес в маленьких стаканах чай и коробку с рахат-лукумом. Мы ели, курили, пили чай и весело беседовали с улыбающимся продавцом, который, плавно жестикулируя, все никак не хотел снижать цену. Я удивился бурной речи Файгенблата, который, мешая русские слова с английскими, настойчиво торговался – до тех пор, пока цена за куртку не упала до семидесяти долларов. Расплатившись, я набил куртками обе свои сумки, и Файгенблат помог мне дотащить их до гостиницы. Потом мы вернулись, спустились в другой подвал, и два моих баула заполнились женскими платьями, бижутерией и купальниками.

Было жарко, мы зашли в бар, и Файгенблат, заказав пиво, вдруг встал и ушел, сказав, что отправляется по своим делам и вернется через час. Я сидел за столиком, пил ледяное пиво, курил сигарету и смотрел на открывающийся за распахнутым из-за жары окном вид: минареты, кругом высокие как телебашни минареты, а вдалеке, за белыми низкими домами, видно море – наверное, это и есть Босфор.

 

Файгенблат вернулся часа через два, он успел зайти в номер и переодеться – теперь он был в белых брюках и в цветистой футболке. Подойдя, он важно бросил: «Все, мои дела в порядке, теперь пройдемся, надо поесть». Я сказал, что пообедать можно здесь, но Файгенблат покачал головой и ответил, что нет в городе заведения дороже, чем ресторан, где мы сидим. «Пойдем, Ромеев, – говорил он, – я покажу тебе Стамбул с Византией и с Царьградом в придачу. Ты, кстати, знаешь, Ромеев, что ты попал на историческую родину? Это ведь Рим! Правда второй, но Рим, и ты, Ромеев, должен это чувствовать!» Мне показалось, что Файгенблат сильно пьян, и я, смеясь, спросил, где он пил. «Да, – торжественно объявил Файгенблат, – я выпил по дороге чудесного турецкого вина, потому что мне надо снять стресс». «Стресс? – удивился я. – У тебя что, что-то не в порядке?» «Нет, все нормально, – заверил он, – я поговорил с поставщиком, и мне захотелось выпить, так легче».

«Послушай, а что у тебя за работа такая нервная?» – спросил я, когда мы спускались по узкой каменистой улице вниз, мимо ковровых лавочек и хлебных магазинов. «Фирма, торгуем, – нехотя ответил Файгенблат, – всякие поставки в Россию, моющие средства…» «Я как раз торговал турецким мылом в Лужниках, – вспомнил я, – а много ты получаешь?» «Порядочно, Ромеев, порядочно», – улыбаясь, говорил Файгенблат.

Мы спускались. Было жарко, я быстро вспотел, а светлая одежда Файгенблата покрылась пятнами влаги. Мы все время шли и шли по узким улицам вниз, и нас обгоняли грохочущие и звенящие трамваи, а потом тротуар выровнялся и мы очутились на широкой площади, заполненной людьми. И тогда на короткое время мне вдруг почудилось, что мы в Вавилоне – в самом центре гигантского смешения людей, языков, пронзительных звуков автомобильных сирен, трамвайных звонков, свистков полицейских и голосов, казалось, здесь все шумят, кричат, смеются, бранятся только потому, что не могут молчать, не умеют жить в тишине. Меня поразило обилие уличных чистильщиков обуви – старые и молодые, бородатые, в ярких фесках, они важно сидели на маленьких табуретах и улыбками, плавными жестами приглашали к себе всех, кто шел мимо.

Мы видели почти у каждой двери выкрикивающих что-то людей – Файгенблат объяснил, что это зазывалы, работающие при барах и закусочных. С одним из них Файгенблат поздоровался. «Здравствуйте, дорогие!» – закричал зазывала на чистом русском языке. Файгенблат пожал ему руку. «Я со своим другом, нам надо поесть». Человек сразу повернулся ко мне: «Я азербайджанец, – быстро, громко заговорил он, – работаю здесь в Стамбуле три года, всегда рад видеть земляков, заходите, здесь самый дешевый ресторан во всем городе!»

Он провел нас по лестнице на второй этаж. Там официанты, улыбаясь, пожали нам руки, усадили за покрытый застиранной скатертью стол и принесли обед: два больших бокала холодного пива, поджаренные хлебцы и большую тарелку острого мясного блюда, название которого я не запомнил. Мясо со специями было завернуто в листья салата, мы ели его руками, обмакивая в густой красный соус и запивали ледяным пивом, – Файгенблат шумно хвалил еду, быстро съел свою порцию и заказал еще. Потом мы закурили, смотря в окно, где неслись вниз трамваи и машины петляли между людьми.

Файгенблат был возбужден, пьян, нагибаясь ко мне через стол, он рассказывал, что его все знают в этом ресторане, что скоро мы пойдем в другой, где нам тоже будут рады. Мне не нравилось его нервное опьянение. Я чувствовал смутную тревогу во всем – в его пустой похвальбе, в услужливых улыбках официантов, в их непонятном безразличии к нам – мне казалось, что все должны видеть как он пьян, но никто не обращал на нас внимания.

– Пошли, – я уперся обеими руками в стол, собираясь вставать. Официант, заметив мое движение, неслышно появился и, улыбаясь, положил на скатерть счет. Зазывала не обманул, счет был невелик. Я вытащил деньги из своего бумажники.

– На чай, – икая, произнес Файгенблат и высыпал на стол кучу турецких лир, – пожалуй, столько же стоил наш обед. Я взял его под локоть, но Файгенблат оттолкнул меня и, выпрямившись, пошел к лестнице. Мы вышли на улицу, залитую вечерним солнцем. Все так же кричали зазывалы у баров – казалось, их сменили другие, точно такие же люди, с тем же голосом и в той же одежде.

– Кофе, хочу кофе, – вдруг сказал Файгенблат,– в этой чертовой Турции не найдешь кофе – везде чай да чай, надоело!

Пройдя с полквартала, мы наткнулись на маленькую кофейню. Мы вошли в темное помещение, где стояло четыре столика, за одним сидели двое мужчин и пили кофе.

– У тебя, Ромеев, счастливый глаз. Веришь ли, сколько раз бывал в Стамбуле, а кофе не пил, – сказал Файгенблат.

Седой старый турок, растягивая в улыбке губы, принес нам две чашки горячего густого кофе с корицей.

– Вот это да, – восхитился Файгенблат, отпив глоток, – сразу чувствую, как возвращаются силы. Как тебе, Валера?

– Нормально, – сказал я. – Гена, по-моему, ты пьешь как… – я замялся.

– Как русский ты хочешь сказать? Как русский Ваня-дурак? – он мелко, нервно рассмеялся. – Может быть! Вполне может быть… Но я пью как еврейский Абраша-умняк, улавливаешь разницу? Конечно, я могу чушь нести – да! Но я ничего не забываю, понимаешь? Я прекрасно все помню: где я, сколько у меня денег, сколько я должен, что мне нужно сделать сегодня, что завтра. Подай мне пианино сюда – и я сыграю на нем. Введи мне базу данных, и я сосчитаю, сколько волосинок у этого турка в бороде. А хочешь… хочешь, я тебе стихи почитаю, свои, – я ведь писал, в юности писал…

– Нет, Гена, что угодно, но только не это, – начал я, но он перебил меня:

– Так, слушай…

Файгенблат вдруг осекся, испуганно смотря на меня и вытянув перед собой руку с зажатой между пальцев сигаретой. С его крупного белого носа капал пот, глаза смотрели на мою чашку кофе, а красные губы едва заметно шевелились. И вдруг он рассмеялся и сказал:

– Что? Подумал, что я забыл? Нет, я помню, помню, Ромеев. Просто, знаешь, не та обстановка, чтобы стихи читать. Это дело тонкое, а ты меня сбил.

– Я тебя сбил?

– Ты. Ты вообще сочинял когда-нибудь стихи, Ромеев?

– Нет, но…

– Ну вот видишь. Ничего не понимаешь. А я в Израиле книжку выпущу и потом, так и быть, тебе подарю.

– Я однажды написал роман, когда был во втором классе, – сказал я.

– Чего? Сам написал целый роман?

– Ну не совсем, мне помогал мой брат…

– Как, у тебя есть брат?

– Есть, Файгенблат, есть. А еще говорил, что все помнишь.

– Может и забыл, – сказал Файгенблат, – зато о себе я все хорошо помню. У меня большая семья, Ромеев, еще бабушка жива, ей девяносто скоро будет. Ей в Израиле пенсию назначат. Приезжай в гости, хочешь? Поедем на Красное море, там, говорят, отличная подводная охота…

– Да ты словно уже там, на вашей земельке обетованной, – меня стал раздражать его снисходительно-исповедальный тон.

– Тоска что-то, Валера, – с неожиданной грустью сказал Файгенблат, – ох и надоело мне все! Хоть и люблю я жизнь, да она меня не очень. Вот сейчас возьму и закажу у этого деда девчонку, турчанку, у него наверняка есть.

– А тебя не посадят лет на шесть? – я усмехнулся. – Сам же говорил.

– Дурак ты, Ромеев! Знаешь, что спросил у меня старик, когда мы только сели, помнишь, он мне на ухо шепнул?

– Ну?

– Он предложил курнуть травы. Я сказал – нет, и тогда он спросил, не купим ли мы героин. Я вежливо послал его подальше.

– Ну и что же из этого?

– А то, что у него наверняка тут девчонки имеются. Сейчас пойду и спрошу.

– Давай, иди… – я взял из его пачки сигарету, поджег ее и затянулся.

Было удобно, легко сидеть на маленьком мягком стуле, пить ароматный кофе и чувствовать, как ты сейчас далеко. Я никогда раньше не думал, что реальное, полное удаление от всего знакомого, от всего, что окружало тебя с самого детства, может быть таким беспечальным и так сильно и остро побуждать, будто заново, жить.

Файгенблат, вернувшись, развел руками:

– Представляешь, Ромеев, баба у него есть, но наша, русская. Я говорю – да мы сами оттуда, а он – ничем не могу помочь. Я подозреваю, что он какой-то патриот, для своих только, чертов потомок Муххамада. Нет, Ромеев, у меня эта Константиновка вот где сидит, – он провел рукой по горлу. – Ты думаешь, я тут в каждый приезд по кабакам бегаю, напиваюсь? Просто ты приехал, вот и все. А одному здесь – тоска. Ну ничего, мы им покажем. Пошли?

Едва добравшись до гостиницы, мы легли спать. Файгенблат храпел во сне. Просыпаясь ночью от его храпа, я все время видел в незашторенном окне освещенный белыми лучами прожекторов минарет.

10

Обратно мы ехали быстрее. На границе из автобуса никого не выводили, таможенники роздали нам декларации, куда мы вписали вещи, купленные в Стамбуле, – никто ничего не проверял, не заглядывал в сумки. Я сказал Файгенблату, что это странно, когда въезжали, контроль был строже, а теперь ощущение такое, что туркам на все наплевать. «Да они просто знают, – сказал Файгенблат, – что ездят мешочники, русские да болгары, мотнулись за границу на день-два и обратно. Они своих, турков или курдов, строже проверяют. Им главное, что ты ввозишь, а не вывозишь. Сейчас – если ты русский, конечно – ты их больше заинтересуешь, если вообще ничего не купил и не везешь, туристы другими рейсами ездят». «Так поэтому, – спросил я, – ты вписал в декларацию половину моих шмоток?» «А как же, – ответил Файген-блат, – зачем всякие лишние вопросы, не люблю я этого».

В Болгарии мы не задержались. В Софии сели на поезд и через два дня были в Москве. Теперь я, заплатив за торговое место, продавал свои куртки сам. За три недели я выручил столько денег, сколько не смог бы заработать на Арбате за полгода. Мои кожаные куртки покупали по сто тридцать – сто сорок долларов – вдвое выше закупочной цены.

Через месяц я снова собрался в Стамбул – на этот раз без Файгенблата, который только что оттуда вернулся. Я чувствовал себя свободней, уверенней – неудачи с экзаменами уже не так волновали меня. Университет представлялся мне местом, в котором существует только ленивая неспешная часть необходимой будущей жизни. Однажды в метро я вдруг представил себе две тысячи первый год, и впервые – может быть, на секунду – почувствовал ось странно волнующего времени, себя где-то в середине этого отрезка и сразу понял, что счастье, наверное, в доступности самых легких и пустых проявлений жизни. Иногда мне приходило в голову, что недаром люди, с сарказмом или нет, часто утверждают, что счастье не в деньгах. Они рассуждают о том, в чем не уверены, и в этом мой брат не похож на них. Счастье перестает быть в деньгах, когда они появляются, но ведь без них – сущий ад.

Вернувшись в Стамбул, я действовал как автомат, пружину которого завели раз и навсегда. Поселившись в той же гостинице, я обошел знакомые магазины и купил товара больше, чем в прежний приезд. Продавцы встретили меня как хорошего знакомого, улыбаясь, угощали сигаретами и чаем. С трудом дотащив до гостиницы сумки, я уже подсчитывал расходы на такси в Москве. Я экономил деньги как никогда – после ужина выпивал кружку пива, чтобы сразу уснуть, а утром успеть на первый автобус обратно.

После второй поездки я купил себе японский телевизор и заплатил хозяйке вперед за полгода. Теперь, идя по улице, я уже чувствовал предстоящую власть над вещами – над теми из них, что были недоступны для меня всегда. Я по-другому, небрежней смотрел на витрины и на одежду людей; я мог зайти в почти любой ресторан и не заходил, лениво зная, что, может быть, сделаю это потом. Мне казалось, что жизнь, наконец-то обернувшись, уже желает познакомиться со мной – еще не зная точно, захочу ли этого я. Мне очень хотелось увидеть брата, но я, спокойно нежась ожиданием, откладывал свое свидание и с ним.

В июне я съездил в Турцию дважды – я стремился заработать побольше до осени с ее вечными дождями и университетом. В начале июля я поехал еще раз – с напарником, помогающим мне сбывать товар в Лужниках. Нам не повезло: на дверях магазина, где мы покупали куртки, висел замок, мы выяснили, что хозяин куда-то уехал. В следующей лавке куртки только что кончились, еще в двух нам не понравилась цена. Но времени было мало, я торопил напарника, и на крытом рынке мы купили джинсы – сто пар, – набив ими шесть больших сумок.

Через неделю мне пришлось занимать деньги для следующей поездки – джинсы почти никто не покупал, они оказались в чернильных пятнах с рваными брючными молниями. Я приехал к Мухтару и попросил одолжить тысячу долларов. Он, смущенно улыбаясь, объяснил, что его дела в порядке, но все думают, что он должен кому-то деньги, а у него сейчас нет. Мало что поняв, я прямо спросил, даст ли он денег. Он ответил, что, наверное, нет. Тогда я позвонил университетскому приятелю: он учился на одном со мной курсе и работал в рекламной фирме. «Идет, – сказал мне однокурсник, – под десять процентов на десять дней». Я согласился. Деньги следовало тратить внимательно, очень внимательно.

 

Я узнал, когда едет Файгенблат, он собирался уже завтра, и мы купили два билета до Софии. Я рассказал ему о своих неудачах. «Это ерунда, – сказал Файгенблат. – Удивительно, что это случилось только сейчас, а не раньше, к деньгам нет ровной дорожки». Файгенблат был бледен, говоря, держался за горло и жаловался, что едет больной. «А к главным деньгам, – спросил я, – дорожка еще сложнее?» «Они уже идут ко мне, мои самые главные деньги, Ромеев, – слабым голосом говорил Файгенблат, – они идут ко мне как лучшие друзья, которых не видел сто лет… но тяжело это, Ромеев, ох как тяжело».

В Стамбуле стояла жара. Добираясь до гостиницы, мы все время что-нибудь пили – пиво или кока-колу, Файгенблат больше пиво. Я заболевал, может быть заразившись от Файгенблата в поезде. В гостинице я лег на кровать и, чувствуя, как кружится голова, сказал, что пойду в магазин часа через два. Файгенблат объявил, что отправляется по своим делам и постарается вернуться, чтобы помочь мне донести товар. Я попросил купить мне кока-колы. «Похолодней, – сказал я, – похолодней и побольше». «Может быть, пива?» – предложил Файгенблат. «Колы, – сказал я, – я чувствую, что выпил бы море». Уходя, Файгенблат взглянул на термометр за окном: «Тридцать семь в тени», – услышал я его удаляющийся голос.

Мне хотелось спать, но ощущение неиспользованного времени погружало меня в явь – я лихорадочно думал о предстоящих покупках, о том, что надо вставать и идти по невыносимой жаре, а завтра ехать обратно через три таможни домой. И все это нужно делать немедленно – быстрее, чем всегда, потому что жара особенно отвратительна здесь, в совершенно чужом, пыльном, почти без деревьев городе.

Файгенблат вернулся, принес двухлитровую бутыль кока-колы, и я стал пить, стакан за стаканом. Через некоторое время я поднялся и сел на краю постели. Все было влажным, липким – постель, моя одежда, волосы. Голова кружилась, было приятно сидеть, прислонившись голой спиной к холодной без обоев стене и чувствовать собственную слабость. Я вспомнил, что читал где-то, будто в составе кока-колы есть наркотик. Может быть поэтому я не мог напиться. Набираясь сил, я долго сидел, потом встал, подошел к раковине, умылся прохладной, почти теплой водой. Потом натянул влажную футболку, взял солнцезащитные очки, бейсбольную кепку и вышел из гостиницы.

Магазин был закрыт. «Хозяин не вернулся», – объяснил мне парень, продающий на ступеньках вязаные туфли лодочки. Я отправился по другим известным мне адресам. Но там не устроила цена – продавцы запрашивали за куртку сто двадцать долларов – значит, при торге цена не опустилась бы ниже ста. Меня шатало от слабости. Подумав, я зашел в кафе – там было прохладно – и купил банку ледяной колы. Я закурил и почувствовав сильный толчок слабости, покачнулся, хотя сидел на стуле. Надо было возвращаться в гостиницу и ждать Файгенблата. Выйдя на оживленную улицу, я остановился прикурить, ко мне подошел мужчина и что-то спросил – я не сразу понял, что он говорит по-русски, у него был сильный акцент. Он спрашивал, интересует ли меня шампанское. «Мне купить шампанское?» – переспросил я. «Нет, нет… – мужчина улыбался, – вы продавайте мне… – он поправился, – нам, моей фирме». Заглядывая мне в глаза, он объяснил, что фирма, которой управляет его отец, нуждается в поставщиках русского шампанского. Внимательно рассмотрев собеседника, я отмел все подозрения – он был хорошо одет, показал визитную карточку фирмы и говорил о действительно прибыльном деле – я знал, что шампанское из России стоит в Стамбуле в три раза дороже, чем в Москве. Файгенблат рассказывал о своем знакомом, поставляющем шампанское в Турцию. «Надо поговорить», – сказал я. Турок заулыбался, пожал мне руку, сразу представился: «Али», – и предложил поехать в офис, встретиться с его отцом. Подняв руку, Али через несколько минут остановил такси, мы сели и он назвал адрес.

Через полчаса мы вошли в здание, похожее на кафе: стойка бара, официант, лениво протирающий бокалы, работающий телевизор на стене и несколько пустых столиков. Али попросил меня подождать, пока он переговорит с отцом и ушел. Я сидел, посматривая на экран: по телевизору шел боевик. Подошел официант, лениво предложил что-нибудь выпить. «Да, конечно, – сказал я, – мне кока-колу, две бутылки». Официант ответил, что есть только пепси. «Неси, неси», – я махнул рукой.

Я смотрел, как на экране телевизора кого-то убивают. Человек убегал, спотыкаясь, ломая ветки деревьев, а в спину ему стреляли. У меня слабо, приятно кружилась голова.

Я представлял себе черную ледяную реку тонизирующей воды, пенистой, колючей. Пули летели мимо, попадали в стволы деревьев, а человек, видный только со спины, убегал. Потом в него попали – в плечо, затем в ногу. Он упал, закрывая лицо руками, в него выстрелили сквозь ладонь и он, наверное, умер. Фильм закончился, я пожалел, что не видел начало. Сейчас мне хотелось одного – поговорить с отцом Али и вернуться в гостиницу. «Все дела – завтра, – решил я, – завтра можно успеть».

Али тронул меня за плечо и сказал, что отец ждет. «Интересный фильм, – сказал я ему по-английски, кивая на экран, где шли титры. Он закивал, быстро говоря по-русски: «Да, да». Мне показалось, что он не турок. Может быть курд или албанец. Мы пошли. Идя за ним по длинному коридору, глядя на его спину, я вдруг почувствовал опасность – там, впереди, куда мы еще не дошли. Мне все показалось нереальным: жара, чужие люди, начинающаяся головная боль. Хотелось кока-колы. Хотелось убежать – немедленно, резко обернуться и броситься по коридору назад. Я представил, как глупо это будет выглядеть со стороны, и улыбнулся. Хотелось пить.

Когда Али начал спускаться по узкой лестнице, я уже все понял – лениво, думая о прохладе. Мы вошли в узкую дверь и очутились в помещении, тоже узком. Там стояли двое: высокие, плечистые, в глаза бросались выпирающие из-под коротких рукавов бугры бицепсов. Третий – я ощутил – уже стоял за спиной. «Ты не заплатил, – по-русски, с сильным акцентом сказал один из них. «За что?» – спросил я. Парень показал листок бумаги, на котором был написан счет: триста долларов за обед. « За две бутылки пепси?» – спросил я. И тут же меня обхватили сзади руками за шею. Но я, подчиняясь внезапному толчку сильной головной боли, быстро качнулся назад и ударил того, кто стоял сзади, затылком в лицо – это было злое, странное желание сбить огонь боли еще большей болью – как тогда, когда сгорел мой Материк. Парень выпустил меня, должно быть от неожиданности. Мгновенно повернувшись, я бросился в открытую дверь по ступенькам вверх, ощущая, как от резких толчков тела снова начинает болеть голова и тут же упал – на ровном месте, даже не споткнувшись. Двое прыгнули мне на спину, рывком приподняли, и сразу боль в вывернутых плечах сравнялась с болью головы. Меня перевернули и быстро обыскали. Затем все так же, не отпуская рук, пронесли по коридору и, открыв небольшую дверь, бросили на асфальт. Один из парней – наверное, тот, кому я разбил лицо – все-таки не удержался и ударил меня ногой в живот.

Постепенно прошла вся боль, кроме одной – головной. Я сидел на коленях на грязном, липком асфальте, возле меня стояли ржавые баки с мусором. Отворилась дверь – не та, из которой меня выбросили – соседняя. Вышла женщина в платке и в темном халате, опасливо взглянула на меня, подошла к одному из баков и опрокинула в него ведро мусора.