Tasuta

Духота

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Капкан Гименея

Лана уже не пугалась этой обстановки, хотя, попадая в горком комсомола, путалась, теряла ощущение того, в какое угодила десятилетие. То же самое творилось с ней в набитых людьми автобусах, трамваях.

Народу в транспорте столько, что удивляешься, почему не едут на крышах, почему с тротуара не хлещет по вагонам пулемётами выскочившая из степи банда махновцев на жеребцах и тачанках.

Из-под сизых щетин, жамканных шляп, серых платков, как из-под рыхлого тёмного снега, пробивалась кверху, тянулась нежным ландышем её рука в узорчатой манжете.

Вокруг галдели, гикали, смеялись, давили, словно на демонстрации, где некуда деться от красных бантов, красных флагов, красных гвоздик, красных от холода физиономий… Из этой гигантской пурпурной лужи с плавающей в ней лузгой лозунгов пили призраки, дистиллированные тени; раньше они бродили по Европе, а теперь, страдая мозговой грыжей, осели в каждом захолустье.

– Вот помрут старики – всё изменится! – убеждали обыватели.

Но в парниках партийной бюрократии подрастала свежая рассада, боевая смена, малосольная хрустящая номенклатура, считающая своей привилегией в том числе и распределение невест и жён в государственном порядке.

В штабе комсомола Лана застряла на перекрёстке коридоров и с чисто научной любознательностью стала наблюдать, как из кабинета в кабинет снуют по надраенному паркету знающие себе цену функционеры, которые принялись жечь книги Сталина, забыв, что Иосиф Виссарионович немало чего скатал у Владимира Ильича, чучело посмертной маски которого распределитель мест для похорон на Красной площади держал в своём логове.

На втором этаже бронзовел крупный профиль «мещанина во дворянстве», известного тем, что питался в Кремле исключительно картошкой в мундирах, отправляя полученные от сознательных рабочих высококачественные гостинцы малышам в детсад.

Вождь также почитывал Гегеля в передышках между тем, как поставить свою фамилию под декретом об изъятии для нужд армии самокатов и велосипедов у населения, кому отдать в Самарской губернии дровяной склад, кто должен заведовать салотопкой на скотобойне. Сочинил документ «об организации учёта тары», где перечислил все тары, которые знал. Не забыл:

– бочки: а) капустные, б) рыбные, в) мясные, г) из-под животного масла и сала, д) из-под спирта;

– кули: овощные, соляные, овсяные;

– корзины: глубокие, из прутьев, решета ягодные (тут он вспомнил, что любит побаловаться ружьишком на охоте и добавил) и для дичи.

Концовку прилепил обычную: не выполнишь – под суд! Или под расстрел. Какая разница?

Мурыжили Лану в коридоре два часа. Полнокровный организм власти заседал в конференц-зале, решая все текущие вопросы коллективно, вроде скопища личинок мух, которые, развиваясь в навозе или падали, переваривают пищу с гаку. Выделяют в еду соки, разжижают, а затем заглатывают продукты разложения, плавая в жидком субстрате… Наконец, дверь распахнулась, и Лана облегчённо перевела дух, предполагая, что наступила её очередь. Но то был перерыв. Разминая затёкшие члены, потёк на глиняных ногах в курилку и туалеты «рассол социализма».

Первый секретарь горкома Оникий, вероятно, рассчитывал, что вызванная козявка пожалует к нему с верёвкой на шее. Вместо этого корчила из себя утиное пёрышко: затесалась промеж лебяжьего пуха, бока накололо…

– Вы знаете, зачем вас пригласили? – нахмурил жидкие брови комсомольский стратег.

– Догадываюсь со слов папы…

– Мы хотели выяснить у вашего отца, почему вы связались с тунеядцем… Ваш поклонник сидел в тюрьме и сумасшедшем доме… Как вы, десятиклассница вечерней школы… у вас всё впереди… можете общаться с таким типом? Более того: любить! За что?

– За красивые галстуки.

Физиономия Оникия превратилась в высохший иероглиф раздавленной на шоссе лягушки.

– Ваш отец член партии? А вы почему не в комсомоле?

– В комсомол вступают добровольно.

– Ваш приятель – мелкий циник. У него ущербная психика! Эта дурацкая шинель, которую он таскал несколько лет… Я с ним беседовал. У него всё закручено… Философия, религия! Всё сложно… А надо жить просто!

– Простота хуже воровства.

– Неужели вы не заметили за ним странности?.. Никто в городе не ходит в шортах, а он – плейбой! В белых штанишках с чёрным зайцем… Если бы не душевная болезнь, не вылезать ему из-за решётки!

– Девушка, мы хотим вам помочь, – подключилась к разговору заведующая отделом школьной работы. Толстые, высокие каблуки её модных туфель гармонировали с увесистой нижней челюстью напудренного лица. Во взгляде, по слову Серна, была готовность вновь лишиться девственности, ибо Герлыгина жила одна. Муж, старше её намного, помер, как Аристотель, в 63 года.

Рядом с комсомольскими запевалами восседал идеолог горкома партии Пекарников, похожий на маститого политического обозревателя, что заспиртован анатомическим уродцем в стеклянной банке кунсткамеры телевизора.

В молодости Пекарников мечтал стать беллетристом и даже испёк два художественных произведения; до сих пор хранит их в личном архиве так, как одинокая женщина порой бережёт до последних дней ночнушку, в которой впервые отдалась любимому. Первый рассказ, почти в чеховском тоне, повествовал о жизни мелкого служащего, замученного «конкуренцией обстоятельств», во втором опусе – этот же персонаж спешил на свидание с сердцеедкой, наблюдая на дереве спаривание воробьёв…

В марте пятьдесят третьего года, взяв в руки газету «Правда», Пекарников получил плачевное известие, что отец отечества, усатый нянь, отъиде от сего света. Не взирая на крах культа Сталина, ещё пуще, втихомолку, перечитывал шедевр Иосифа Виссарионовича «Вопросы Ленинизма», постоянно застревая на одном диалектически трудном фрагменте: не мог взять в толк, почему ядрёная вдова в ответ на призыв партии и лично товарища Сталина отречься от единоличного хозяйства и вступить в колхоз задрала перед собранием односельчан подол:

– Нате! Получайте колхоз!

Пекарников любил общаться с молодёжью.

– Мы к вам со всей душой, – внушал партократ выпускнице вечерней школы, охваченной, гм, «моментом буржуазной ограниченности».

– Ваш ухажёр втянет вас в религию! – взвизгивал Оникий.

– А что в религии плохого?

– Ну как вы не понимаете? Бога нет. Вы хоть бы отца своего послушали! Ведь он спалил Евангелие, которое вам подарил ваш сумасброд.

– Кто возлюбит отца больше Христа…

– Вот, вот! Его влияние! Он вовлекает вас в болото. Почему вы нигде не работаете?

– Не успела устроиться.

– Н-н-нет! Ваш кавалер – тунеядец. Сам не трудится и других сталкивает с правильного пути. Вы ходите в церковь?

– Многие из молодёжи ходят…

– Да не рассказывайте нам байку про двух старух, выгоняющих муху с огорода! Наша молодёжь не умеет отличить кукиш от креста!

– А вы отличаете кукиш от партбилета?

– Как вам не стыдно?! Партия заботится о вас, а вы…

– Мы знаем, что вы посещаете с ним церковь. Мы всё про вас знаем! Вы обратили внимание на то, что у вашего приятеля даже почерк полупечатный, с наклоном влево, свидетельствует о психической болезни?

– А вы что, получаете от него письма или имеете возможность читать их иным способом?

– Вы думаете у него одна? Или он на вас женится? – вклинилась Гарлыгина.

– Нет, он вам сделает предложение!

– Вы не того человека любите. Мы не допустим вашего брака!

– Вы советуете мне поступить в монастырь?.. Выдвинутые вами обвинения против моего друга смешны, – старалась Лана не сбиться, и говорить так, как учил её бывший студент. – Руководствуясь мотивами гуманного характера, вы, надеюсь, отыщете перспективу сохранить жизнь ему и мне… Прошу не вмешиваться в мою личную жизнь, не трогайте отца, сестру, директора школы, подруг… В противном случае я подам на вас в суд!

Поднялась и ушла.

– Аника – воин! – с презрением усмехнулась, поведав о знакомстве с комсомольским вожаком своему «вздыхателю», который, дожидаясь её, прогуливался около горкома у моря по бетону благоустроенного бульвара, точно капитан Ахав по деревянной палубе почтенного судна, бороздящего океан в поисках ненавистного белого кита.

Гладышевский, конечно, догадывался, что власти не спускают с него глаз. Почти всюду ощущал, как бред преследования, государево око: в театре ли с юной спутницей, откуда ушли, едва досидев до конца второго действия модной пьесы о бескорыстных сталеварах; в ресторане ли, где учил леди резать мясо, прижав локти к телу; в читальном ли зале, где бдительная библиотекарша регистрировала, какие журналы книгочей выловил из отары новых поступлений; и даже на водной станции, где влюблённые брали на прокат лодку у нахмуренного сторожа, понимающего, что на таком струге им до Турции не доплыть. С червями в гранённом стакане и леской с крючком, намотанной на щепку, отталкивались вёслами подальше от берега навстречу уже поднявшемуся солнцу, на алый шар которого, восходящий над бирюзовым морем, она, рано утром прибежав к Викентию домой, позвала полюбоваться как на огнезарное диво.

Широкой кистью руки Гладышевский зачерпывал прозрачную воду из-за борта, нюхал, прислушивался к тишине на мшистых подушках камней на шершавом дне.

– В Москве, – говорил бывший студент девушке, сидящей на корме, – есть два памятника… Ты была в Москве? И Толстого и Достоевского читала?.. Скажите-ка! Так вот… Толстой, удобно закинув ногу на ногу, укрыв холодные колени густым пледом, отдыхает в парке… А неподалёку, в чахлом дворике старой больницы, с оголённым плечом, заломив руки вбок, стоит Достоевский… Христос перед Пилатом…

– Кто такой Пилат?

– Тот кто искал, что есть истина…

– Ты кто? – всё больше удивлялась дочь буфетчицы из ресторана.

– Пенсионер!

– В старину пенсионерами называли молодых людей из охраны английской королевы…

– Только жалованье у них было побольше. И чтобы получать пенсию – тридцать рублей в месяц, им не было нужды ежегодно доказывать на врачебно-трудовых комиссиях, что у каждого из них не все дома.

 

– Но ты совсем не похож на моего деда-пенсионера…

– Скоро я уйду на заслуженный отдых и буду прочищать горло в хоре ветеранов труда!

– Я видела тебя раньше как-то на улице… в комбинезоне с пятнами… Матросские башмаки с заклёпками… Шагал ты, как командор из «Дон-Жуана»… Мы в то время в музыкальной школе проходили Моцарта…

– Ты сидишь на корме, как маленький Моцарт, на коленях принцессы, спрашивая: «Правда, правда, ты меня любишь?»

– Так ты правда работал на труболитейке?

– Правда. Знаешь, что такое цех? Жара, искры, расплавленная сталь… В руках молоток и зубило… Откусывай зазубрины, чисти железной щёткой только что отлитые крышки канализационных люков…

– Зачем?

– Затем, чтобы, сколотив за неделю сотню рублей, сорваться в Питер и захлопнуть себя в избе-читальне!

– Возьми меня с собой!

– А родня пустит?.. И как вы отреагируете, когда спросят: «С кем вы связались?»

– Хоть и говорят, нет пророка в своём отечестве, но ты пророк, – рассмеялась Лана спустя три месяца. – В горкоме с этого и начали: «С кем вы спутались?»

– Да ну их!.. Поедем к отцу Иоасафу?

И они отправились в храм, где собирались венчаться.

В церкви шла вечерня. Службу совершал священник в митре и душегрейке под фелонью. Парчовая риза свисала с его плеч плащ-палаткой над измазанными глиной ботинками; батюшка вернулся с кладбища, будто из окопов на передовой, и сразу – в храм.

Изображённый над царскими вратами таинственный треугольник с человеческим глазом в центре превращал церковь в письмо с фронта, когда почта добиралась в тыл треугольником солдатского конверта, прошедшего через всевидящее око военной цензуры.

Летом отец Иоасаф встречал бывшего студента во дворе под раскидистым деревом, сидя на лавке, отполированной задами прихожан. В холщёвых штанах, в рубахе с распахнутым воротом, на груди трётся котёнком большой нательный крест. В уютном сочетании лба и скул теплится породистость хуторянина. Волосы собраны в пучок и перехвачены ленточкой на затылке. Босые ступни закапаны янтарным воском загибающихся ногтей…

Рядом – гул морского прибоя, пляжные копи с понаехавшими курортниками: звон, смех, флирт, эполеты медуз… Перекупавшиеся дети с синими губами упорно лезут с надувными крокодилами от родителей в волны…

Флегматичные куры расхаживают у ног батюшки.

– Вот вы, сударь, – медленно доит себя пастырь, – хотите стать священником… А чего ж убежали от епископа? Он ведь вас взял… Определил место… А вы дали тягу, как только услыхали про редиску в алтаре… Говорите: «Я всё могу, всё выдержу!»… В Москве, когда я учился в семинарии, одна женщина потеряла мужа. Умер… Повезли его в крематорий… Жена попросила посмотреть в окошко, как её благоверный гореть будет. Видит: подымается муж! Она в крик: «живой», да «живой»! А какой же он живой, когда помер давно?.. Это сухожилия от жары стянули мёртвого так, что он сел во гробе. Но жена ж того не ведала… Дивны дела Твоя, Господи!

Батюшка елозит ногами по траве, глядя то на собаку, бегающую по проволоке на цепи, на свой разросшийся в кустах сирени невысокий дом, то в сторону моря: по глади пролива ползают, как мухи по столу, рыбацкие фелюги. За узорчатой оградой церкви снуют обрумяненные солнцем люди в майках и халатиках – кожа у них солоновата, к ногам прилипли песчинки, в глазах смех, брызги, флаги на далёких кораблях…

– А вот сколько я тут живу… почитай, двадцать лет…, а всего два раза купался. Некогда!

Во двор вваливаются с пляжа шумной ватагой дети протоиерея – шестеро своих, трое приёмных, мальчики и девочки от пяти до шестнадцати лет. Исчезают в чистых комнатах, откуда во двор через окно тут же начинает гортанно охать захудалая фисгармония. Пухлый Володя остаётся с отцом на скамейке. Он стремится подражать родителю, обещает быть священником и хочет, как знакомый батюшка, иметь автомашину. На первомайскую демонстрацию поповича нарядили в школе в костюм милиционера. Маршировал во главе пионерской колонны, манипулируя палочкой инспектора ГАИ…

Сколько долгих часов ещё до ареста простоял в этом храме бывший студент, раздумывая над вязью непонятного языка обедни, пытаясь разобраться в самом себе!

В этом храме плакала его мать, закрывая лицо потёртыми обшлагами дешёвой шубы, когда отец Иоасаф служил молебен о здравии заключённого; в этот храм, усеянный травой и ветками, весенним днём он пришёл после тюрьмы, стал на колени, и, поймав руку проходящего в алтарь священника, который взъерошил ему волосы на голове, успел поцеловать её; в этот храм в пылающую пасхальную ночь он впервые привёл трепетную Лану, и она, по просьбе старухи – «Не дотянусь, помоги, доченька!» – полезла к стакану с маслом на высоком подсвечнике и от волнения, неловко поправляя подгоревший фитиль, пачкая пальцы сажей, опрокинула склянку себе на юбку; в этот храм он придёт со своей невестой, ликующей – ни кровинки на лице – в белом длинном платье: фонариком рукава, тонкие перчатки до локтей, крест на груди, в руке букет калл.

– В чём ваши претензии? – сухо спросил Светлану прокурор. Иссиня-бритая голова советника юстиции, украшенная двумя шишками, смахивала на рогатую немецкую мину, плавающую в море. – Сколько будете писать? Докатились аж до Верховного Суда. Где это видано, чтобы требовали судить первого секретаря горкома комсомола?!

– Перед законом все равны.

– Мы вам помочь хотели!

– Я требую извинений в письменной форме. Мой будущий муж – не «подлец» и не «фашист»!

– А вам известно, что заявил ваш будущий муж, когда ему посоветовали послужить в армии? Что будет стрелять в таких, как мы! Об этом писали в газете, когда его исключили из вуза. Он заявил об этом на собрании в университете… Я был государственным обвинителем на суде вашего женишка и не допущу, чтобы такие, как он, портили нашу жизнь! Я воевал, у меня три медали и орден… Пока я прокурор, вы не поженитесь! Он преступник, больной!

– Даже если он болен, это не даёт вам права унижать его в моём присутствии.

– Я не желаю с вами разговаривать!.. В повестке сказано: вы должны явиться с отцом. Вам ещё нет восемнадцати лет…

– Через месяц будет!

– Вы несовершеннолетняя! Я воевал на фронте не для того, чтобы передать эстафету таким, как вы!

– Но ведь нарушения законности действительно были. Признал же инструктор обкома, что Оникий не во всём прав!

– Я не желаю в этом копаться, вы – несовершеннолетняя!

– В таком случае я буду писать в вышестоящие инстанции.

– А мы отправим вашего ухажёра опять на принудительное лечение!

– Для подобного шага с вашей стороны необходим новый состав преступления. А у моего друга ничего похожего и в помине нет. Так считает адвокат, который защищал его на суде, где вы имели честь также присутствовать.

Благосклонное приглашение в диспансер к главному психиатру не заставило себя долго ждать.

– На два рубля купи ты мне махорки, на остальные чёрных сухарей, – пропел жених, получив почтой извещение с просьбой пожаловать на приём к Маграму.

Мать и невеста притаились под окном поликлиники, пытаясь через разинутую форточку по обрывкам разговора уловить, о чём идёт беседа.

Маграм, поглядывая на «авантюриста» через полукруглые очки, аккуратно затачивал скальпелем карандаш. Втягивал пациента в обмен мнениями о недавнем круизе по Чёрному морю. Врач рассказывал, какие огромные яйца страуса обнаружил в стамбульском храме Святой Софии. Яйца подвешены к паникадилу, чтобы не заводились пауки и паутина…

Молодой человек изображал любопытство, готовился от удивления приоткрыть рот. Ожидая чем кончится это подвешивание яиц, прикидывал, как изловчиться и выдернуть перо из краснобайствующего перед ним страуса. А тому, будь на то его воля, мечталось вживить в мозг бывшего студента управляемый электрод, да чтобы электрод расцвёл гоголевской оглоблей, воткнутой мужиком в землю!

Маграм рассупонился:

– Слушайте, кончайте писать…

– …?!

– Да, да!

– Простите, но я ничего не пишу.

– А заявления в нарсуд?

– Дык это не я. Это человек, чья честь задета.

– Правильный ход! – расхохотался мозгодёр. – И я бы так поступил! Но ведь курице ясно, как Божий день, что жалобы на горком, требование привлечь – ваша работа! Противник оголил тылы, сделав неправильный выпад. У вас – перспектива реванша!.. Меня попросил поговорить с вами прокурор… Кто там ходит под окном?.. Какие-то женщины… Не ваши?.. Да… Так вот…

Маграм снял очки, приподнял брови, вывалил выпуклые белки, собираясь произнести нечто важное.

– Я вас по-хорошему прошу: прекратите!

– Пусть прекратят сначала они.

– Я могу их попросить, гарантирую, что передам…

– Если со стороны горкома впредь не последует звонков, встреч с роднёй, слухов, прямых оскорблений религиозных чувств… короче, если, как говорит Мандельштам, «сброд тонкошеих вождей» прекратит вмешательство в нашу личную жизнь…

– Да, да, да…

– …ни одной бумаги в областные и другие государственные органы не поступит.

– Договорились! Я передам… А как у вас вообще дела? Работаете?

– Да. Над «Критикой чистого разума» Канта.

(Он сидел в Канте, как воробей под застрехой.)

– А-а, – протянул Маграм, нисколько не удивляясь тому, что нигде, кроме дурдома, не встречал человека с Кантом подмышкой, – ну конечно, конечно… Но вот что: живёте как? Пенсии хватает?

– С преизбытком.

– Ну, всего доброго, всего доброго! Сон хороший? А то, может, из наших запасов таблетки…

– Зачем разбазаривать казённые средства?

– Ну, до свидания. Значит, условились: больше не пишете!

– Если…

– Да, да! Конечно!

Жених и невеста зашли на почтамт. Купили две поздравительные открытки с рисунком трубачей в расшитых кафтанах: шапки у малых ломились на затылок, а малиновые сапоги выпирали острыми носками!

Послав этих трубачей к прокурору и Оникию с приглашением на венчание (в ближайшее воскресенье после обедни в Успенской церкви), молодые в обветшалых джинсах и шлёпанцах на босу ногу отправились в ЗАГС, где им выдали проштампованные паспорта. Теперь они имели право – зарубите себе на носу – вести совместное хозяйство, плодиться и размножаться в интересах государства.

– Завтра не проспи! – инструктировал жених невесту вечером накануне венчания. – Разгладь гипюр и постарайся не смять платье в машине… В церкви яблоку будет негде упасть…

Лана, конечно, проспала.

Умаянная предвенчальной суетой, беготнёй по магазинам и портнихам, нервотрёпкой с прокурором и горкомовцами, волнением от предстоящего события, дуэлью с папашей (достал для свадебного ужина не тот сорт водки), телеграммами, денежным переводом (подарок от епископа из прикаспийских степей), выяснением с отцом Иоасафом таких милых деталей, как цвет ризы на венчании (Голубую! Голубую с серебряными гроздьями винограда!), убаюканная поздно вечером ласковым тембром лысого актёра, читающего по телевизору «Повесть о старосветских помещиках», она… проснулась от грохота взрывающейся гранаты.

Невеста сообразила, что держит телефонную трубку, поскольку её нежное ухо резал подзаборный сленг её избранника. Он вскочил с петухами и не понимал, как можно в такое утро спать!

В девять часов он вскарабкался на Эйфелеву башню, что высилась этикеткой на подкладке его французского пиджака, затем юркнул в сверкающий лаком чёрный «кадиллак», посоветовав матери не опаздывать к началу чина венчания. В машине улыбались принаряженный шафер, сосед-часовщик, да бородатый фотограф с аппаратурой в потресканном кожаном ящике на коленях.

Из церкви жених послал шафера с букетом цветов на «Волге» за невестой.

Суженая опаздывала.

Похрустывали горящие свечи, заливало пением, вздохами, ожиданием, неторопливостью прошений, возносимых пунцовым батюшкой… Ветерок, заносясь в храм, загибал пламя у свечей. У жениха взлипла рубашка… Он осторожно вышел наружу.

На впалых ступенях ёрзала цыганка с ребёнком на груди.

Жених мерил паперть шагами взад-вперёд…

Вспоминал, как его любимый писатель Константин Леонтьев шёл под венец, честно говоря, без особого очарования, ничего, кроме худа, не ожидая от брака… Почитателю таланта Леонтьева оставалось лишь немного дотянуть до тридцатилетнего рубежа, после чего мужчина, по мнению знатоков, редко попадает на семейные нары…

Сосед-часовщик, однако, угодил в капкан Гименея, когда ему было уже за тридцать. Воткнув лупу под веко, он горбился весь день над испорченными механизмами часов за столиком в магазине «Алмаз», где скупали драгоценный лом в окошке, украшенном решёткой с фантастическими птицами из бронзы. Эти сирены воркованием прейскуранта завлекали подворотных Одиссеев.

Часовщик, не отрываясь от пружин и шестерёнок, исподтишка посматривал на толпу и по глазам мужчин и женщин, как по блеску пламени на острых наконечниках копий, старался угадать, что у кого в кармане или в сумке. Пока неповоротливая приёмщица драгметалла картинно суетилась у аптекарски чутких весов, он выторговывал в очереди по заниженной цене золотые кольца, зубные коронки, а то и царский червонец.

 

Таскал капризничающие часы домой, возясь с ними даже по ночам под вопли проснувшейся жены:

– Что ты здесь бензином воняешь? Когда это кончится?

– Тсс! Соседи услышат, ребёнка разбудишь…

Коричневые сосцы супруги просвечивали сквозь тонкую ткань пеньюара круглыми пряниками из овса. Вокруг сосцов щетинились волоски. Жена раздражённо выстригала их ножницами или, опасаясь порезаться, убирала бритвой.

Глотая одну за другой фирменные сигареты, пилила мужа:

– Раньше думала, ты не такой, как все… Дура!.. Стихи мне читал… А сейчас?

– Перестань.

– Тебе разве меня нужно было брать в жёны? Тебе Сарру нужно было найти, Сарру, вот с такими гирляндами сисек, потную и вонючую, как ты сам! Мне из-за тебя даже ванну иной раз принять не хочется. Опустилась, как ты!

– Замолчи!

– Тянешь домой золото, хрусталь, деньги. Деньги – не всё!

– Пойди, заработай.

– У меня даже юбки приличной нет!

– Не прибедняйся… Ты хочешь, чтобы я, как Наполеон в ссылке щеголял в перелицованном мундире, а парижские модельеры гнали ему счет за ансамбли его жены?

– Корчишь из себя всезнайку, а кабы пойти, куда следует, да рассказать, чем ты занимаешься!

Весь город смеялся над ним, поскольку часовщик всем плакался, какая у него стерва, как недовольна суррогатными формами его половой активности.

Некий израэлит в публичном доме, – писал один остродум, изучая бытие и ничто, – узнав, что выбранная им проститутка оказалась хайкой, мгновенно потерял потенцию из-за личного ощущения участия в унижении богоизбранного племени. Еврей в борделе не стал бы импотентом, кабы ему досталась жена часовщика, украинка, и тем самым не оскорбила бы ни клиента, ни весь жестоковыйный народ, предоставив иудею возможность насладиться платным блудом чужестранки.

А сперва он даже мечтал (хоть и знал, что под обручальным кольцом обитает столько микробов, сколько жителей в Европе) с нею обвенчаться, но прошло время и змеиха заорала:

– Опять за старое? Венчаться? Когда из твоей головы дурь вылетит?

– Зачем же я тогда крестился?

– Жида окрести, да под лёд пусти!

Раньше будущее рисовалось бывшему студенту сквозь дымку сюрреалистической картины:

…золотая жара…, океан песка…, синее небо… В дюнах торчит горлышко полузакопанной амфоры… По раскалённой пустыне, будто по вышколенному асфальту Парижа, шастает шалопай в канотье, покуривая, сунув руки в штаны… И ему до лампочки то, что в двадцати метрах от него увяз в сыпучей массе дощатый баркас с наманикюренной дамой в позе капризницы Ватто! На лице бонвивана начертано: как бы вас ни уверяли в любви к вам, как бы нежно ни втолковывали, будто вас ни на кого на свете не променяют, но, если жена станет забывать на подоконнике в туалете или в хрустальной пепельнице обручальное кольцо, если у женщины при размолвке сорвётся замечание, что вы не единственный экземпляр в мире, на кого можно молиться, что история Ромео и Джульетты – миф, или, наконец, что жёны великих людей после смерти мужей сравнительно быстро утешались, подыскивая дубликат, если всё это вам скажут в лицо и тут же предпримут неуклюжую попытку смазать ваше впечатление от излишней откровенности – не заблуждайтесь, по-настоящему вас никогда не любили: вы приехали в тот город, где постепенно сносят старые здания – с ними связана ваша жизнь! – в одном из домов вы учились, во дворе другого – играли… Выветривается, уходит в ничто всё, что напоминало вам о вас, и сами вы скоро, даже не заметив как, станете забытой могилой… И вывод этот столь нестерпим, сколь жуток, что внутренне вы вздрогнете, почуяв, будто малознакомый человек назвал вас, зная ваше имя, именем вашего умершего в раннем младенчестве брата, которого вы никогда не видели!

В раскрытых воротах церкви показалась запылённая «Волга». Расфранченный часовых дел мастер выскочил из машины, распахнул заднюю дверь.

Наречённая с растрёпанной чёлкой, бледная, виновато улыбаясь, поправляя фату, заглядывая жениху в глаза, тараторила о том, как на полдороге пришлось вернуться домой: забыла перчатки.

На крыльцо высыпали первые зеваки, мешая фотографу навести точный прицел. Суженый скользнул пытливым взором по взволнованному лицу невесты… Будет ли отныне его жизнь столь же сладкой, как пайка тюремного сахара, которую боишься рассыпать и промозглой ранью несёшь каплей ртути к помятой железной кружке с чаем? Мать жены Муссолини (не хуже Герлыгиной) была категорически против брака Ракеле с Бенито. «А ведь знаешь, если бы не было такого противостояния, я бы на ней никогда не женился», – говорил дуче Кларетте Петаччи, которая пошла за ним на смерть; их тела после расстрела повесили вверх ногами, невольно превратив жребий казнённых любовников в отголосок древнего мифа о древе мира, чьи корни в звёздном небе, а ветви на земле.

Молодые взошли в храм, когда отец Иоасаф причащался в алтаре, пряча свои вставные зубы под разостланный на престоле антиминс. Вернув протез в рот и став после вкушения Святых Тайн похожим на размягчённую водой в чашке засохшую просфору, настоятель царскими вратами вышел в серебристо-голубом облачении к молодым, держа в руках кадило и крест.

Начался бестолковый с улыбками обмен кольцами в дверях храма. Батюшка успокаивал молодых, помогая не путать перстни.

Зажгли тоненькие восковые посохи и, обернув их в носовые платки, дали им в горячие ладони.

Длинная ковровая дорожка алым лучом рассекла толпу.

Тут были молодёжь и старики, девочки-ромашки по семьдесят лет. Многие знали жениха с той поры, когда продрались к нему с яблоками в зале суда.

Подле стола с ковшиком кагора и венцами белел на полу плат чистой ткани.

– Лана, осторожно! – предупредил избранник. – Видишь вон светлое пятно? Это маскировка… Там трюм… Сослепу шагнёшь – сотрёшь кости в порошок, провалишься, как Царица ночи в люк на сцене!

Бабки запорошили ковёр мелким «серебром»:

– Чтобы в доме была чаша полная!

Князь и княгиня (по свадебным обычаям на Руси так величали в день брака молодых) чинно двигались за батюшкой, но, когда до белого платка оставалось не более метра, жених почти прыгнул вперёд и первым очутился на подстилке.

Храм весело зашелестел.

Не помогли голубице консультации старух:

– Гляди-ко, не промахнись! Первая ступай на плат – править в семье будешь!

Отец Иоасаф взял венец:

– Венчается раб Божий…

Затем связал им руки новой косынкой.

– Морской узел! – вздохнули в толпе. – На всю жизнь!

И загремело под сводами:

– Мно-о-о-гая ле-е-ета!

Взмокший батюшка растроганно напутствовал молодых в царских вратах экскурсом в жития святых мучеников.

Толпа перегородила выход новобрачным. Град поздравлений, ливень подарков! Ночные рубашки, духи, простыни, тарелки, деньги, полотенца, цветы…

Ошалелые князь и княгиня, расцеловываясь с прихожанами, пробились на паперть. Во дворе, около машины, полно людей. Фотограф отчаянно жестикулировал жениху: кончилась плёнка!

(Снимок венчания молодожён отошлёт в центральную газету: «На долгую память редакции «Такой-то правды», столь успешно пропагандирующей новые безбожные обряды».

Москва скинет подарок в провинцию – горком закатит фотографу оплеуху).

Свадебная колымага выбралась за церковную ограду на шоссе. Вслед ей все махали, кричали, плакали, благословляли:

– Ангела Хранителя!

Хтось добавил:

– …и быка осеменителя!

«Это был удар по партии, – заключил бы Оруэлл. – Это был политический акт».