Tasuta

Враги креста

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Стэрли, признается Богданов устами Леонида, «был… только последним толчком, сбросившим меня в ту темную бездну, к которой тогда стихийно и неудержимо вело меня противоречие между моей внутренней жизнью и всей социальной средой, на фабрике, в семье, в общении с друзьями».

«Красная Звезда», уверяет современный критик, «должна была способствовать пропаганде и популяризации коммунистических идеалов»13. Почему же обрисованный философом новый уникальный тип бытия, говоря языком К. Маркса, столь, «груб», «уравнителен», «не продуман»?

Профессиональный нелегал любит людей, но любовь его, по мнению Нэтти, «сродни убийству». Леонид – «аморалист» в начале повествования, до турне на Марс, ‒ в конце романа превращается в кающегося в бедламе «предателя» всего человечества. Новая жизнь ему недоступна, а старой он уже не хочет…

Лечит расползающегося радикала врач по фамилии Вернер.

Вернер – партийный псевдоним Богданова.

Леонид выходит из игры… Вместе с вновь очутившейся на Земле Нэтти он «бесследно исчезает» не только из-под опеки психиатра, но вообще из рядов борцов за правое дело…

Точно так поступил и сам Богданов, «заклятый враг всякой реакции», «синьор махист» по характеристике Ленина.

Поначалу он примыкал к соратникам Ильича, кооптировался даже в состав ЦК. Затем откололся, залез в болото меньшевизма. Октябрьский слом вроде принял, но от политики отшатнулся. Занялся исключительно естественно-научной работой. Организовал в Харькове первый в мире институт переливания крови. От поставленного на себе медицинского эксперимента успел вовремя умереть, не дождавшись предреченного им в «Красной Звезде» сталинского террора, топора которого ему бы не миновать.

Царица моя Преблагая

В конце прошлого века ко мне, священнику Казанского собора Феодосии, обратился незнакомый мужчина с просьбой принять под опеку… дом Пресвятой Богородицы.

Я подумал, что у человека, может, не все дома или он развлекает себя вариацией на тему «Религия – опиум для народа».

Однако, ходатай оказался сотрудником студии «Мосфильм», любезно предложил проехать на его машине к месту, где недавно окончены съемки картины о Матери Иисуса Христа. Действительно, в лощине между городом и прибрежным поселком ютилась тихая хибарка, изображая, по замыслу режиссера, пристанище Пречистой Девы. Здесь грустили в одиночестве нехитрые предметы того времени, когда Христос ходил по земле: дощатый стол, горшок из глины, маленькая наковальня…

Я с благоговейной робостью осмотрел это и тут же, без оглядки, подписал предложенную бумагу, что беру на себя функции не то сторожа, не то смотрителя сей кино-реликвии, которая осталась посте отъезда в столицу группы операторов, художников, артистов.

Велико же было мое ликование, когда спустя неделю вернулся в лощину: ни хижины, ни чего-либо из хозяйства там не осталось! В те дни еще удушливо чадил агрессивный атеизм, и жители местных сел милостиво попотчевали его воровством, мигом растащив по своим хатам все связанное для них с памятью о Богородице.

Позднее, посетив Италию, где в большом храме одного города нежно хранят дом Пресвятой Девы Марии, по преданию, бережно перенесенный сюда ангелами из Палестины, пристально вглядывался в мраморные ступени у входа в скромное жилище. Они были стерты, вернее: глубоко продавлены коленами людей в чаянии радости облобызать порог, где жила Пречистая.

Так в России уносят в пазуху своего дома любую частицу, связанную с почитанием Преблагословенной. Так тяжелый мрамор нашей памяти продавлен воспоминаниями о Всеблаженной!

Богоматерь предстает перед нами, грехолюбцами, как радуга после всемирного потопа.

По словам поэтов, «Ей присущ пленительный деспотизм молодости и ошеломляющая прямота невинности». Она «взволнованно прислушивается к биению Своего переполненного любовью сердца».

Ранее этих служителей муз другой поэт, святитель Дмитрий Ростовский, богодухновенно начертал: «Родися от Нея Христос…., пройде от Нея…, якоже луча солнечная сткло…проходит; не сокрушает, не оскверняет сткла…, но паче чисто его просвещает: не вредил девства Пречистыя Матере Своея Солнце правды Христос».

И всматриваясь в небесную лазурь церковных риз, каковые подобают крестобогородичным торжествам, вкупе с отцами Церкви думаю: мир создан для Богоматери… Не для «голубых», не для тех, кто нагло, бесстыже пропагандирует и заключает однополые браки. Что нам духовно давно обанкротившаяся Европа ?! Мы – Русь Святая! Человек спроектирован по образу и подобию Божию, образ Божий в человеке ‒ не один или двое мужчин, а мужчина и женщина. Господь первоначально сотворил Адама и Еву, а не Содом и Гоморру. Христос – новый Адам, Богородица – новая Ева. Брак совершается во Христа и в Церковь, Ею же становится в Таинстве венчания каждая семья. Гимн геям – псалом сатане, крах в человеке образа и подобия Божия.

Комплиментом дьяволу звучит современный соловьиный трёп по поводу иконы «Матерь Божия Державная»: «Не она ли среди кромешной смуты и тьмы тайно возрастила вождя – архитектора новой империи – генералиссимуса Победы?» (газета «Завтра», апрель, 2013, № 16). Восхитительно! Богородица выпестовала Сталина, палача Её Сына, Господа нашего Иисуса Христа, Чьё Тело – Единая Святая Соборная и Апостольская Церковь, растерзанная в России кремлёвским упырем!

В чудесный праздник Успения мы благоговейно приближаемся к Богородице вместе с архангелом Гавриилом, который ласково влагает в ладони Рабе Господней белые цветы. И тут же видим, как летят отсеченные Вселенским собором нечистые руки коварной ереси Нестория, дерзнувшего своим тлетворным учением наподобие еврея Афонии прикоснуться к смертному одру Пречистой, дабы опрокинуть его.

Вся жизнь Невесты Неневестной – жертвенное богослужение, Песнь Песней, путь Агницы на Голгофу. Когда земная страда Ее завершена, Источник Жизни во гроб водворяется, и саркофаг становится лестницей к небесам. Когда на третий день после похорон вскрыли усыпальницу Богородицы в Гефсимании, там сиротела одна плащаница. Нигде на планете нет даже крохи мощей Богородицы. Ибо воскрешена Богоматерь Своим Сыном, с телом и душой взята из мира во славу небесную. Это высота неудобовосходимая человеческими помыслы! Это вторая Пасха!

Аминь.

Витязь византизма

«Ты рождена от звезд или пришла из ада

О, Красота, ответь…»

Ш. Бодлер      

Фридрих Ницше всю жизнь чувствовал себя «пристегнутым» к немцам.

Его графские предки были родом из Польши; в дороге, когда он куда-нибудь ехал, его часто принимали за славянина. Он обожал Шопена, был готов отдать за него всю музыку.

Во время Крымской войны 1856 г. гимназист Ницше с жадностью ловил сообщения о положении на фронте: его симпатии на стороне русских, он удручен взятием Севастополя. Он никогда не узнает, что в этой баталии участвует его alter ego, едва ли не самый близкий ему по духу (как впоследствии и Ф. Достоевский), военврач Константин Леонтьев.

Позже, надев мундир санитара в период очередной милитаристской вспышки, Ницше будет плакать над ранеными на поле боя. Леонтьев в дни Крымской кампании, когда ему в рот брызнет кровь из бока оперируемого солдата, только сплюнет и будет орудовать скальпелем. Он же, сидя на балконе в «милой чистой красивой Керчи», примется распивать кофе на виду у неприятельской эскадры, маячущей в проливе.

Студентом забияка Ницше подерется на дуэли с одним из буршей, да так, что едва не окривеет, чуть не ослепнет, если бы удар клинка попал не в переносицу, а в глаз; Леонтьев, став русским консулом на Балканах, огреет хлыстом французского посланника за оскорбительный отзыв о «немытой России».

У них были одинаковые привязанности: Александр Борджиа, Наполеон вызывали у обоих больше сочувствия, чем все члены нынешних представительных собраний и все кабинетные труженики. Оба не переносили Жорж Санд – «дойную корову с хорошим слогом».

Их неудержимо влекла к себе Греция. Правда, здесь их вкусы несколько расходились: Ницше любил Аполлона, который кенотировал в Дионисе, а Леонтьев предпочитал ему византийского Пантократора.

«Что тебе шепчет на ухо старый колокол?» ‒ спрашивал Ницше на страницах «Заратустры».

«Звон в соборе… этакий прекрасный, величавый…, ‒ отвечал Леонтьев, ‒ «душа полна и грусть ее отрадна, потому что она слышит близость Бога красоты».

Оба были философами жизни: орден Анны 2-й степени, полученный на дипломатическом посту, нравился Леонтьеву пуще говорильни в литературном салоне (хотя его первые опыты в художественной прозе, романы и повести, замечены Тургеневым и Толстым), а Ницше с неменьшим философским удовлетворением наблюдал, как старая торговка на рынке выбирает для него крупную гроздь янтарного винограда.

«Размашистые рыцарские вкусы польского шляхтича, ‒ писал Леонтьев, ‒ ближе подходят к казачьей ширине великоросса».

В «царстве общих мест» (Ж.-П. Сартр) стало привычным сопоставление аналогичных идей в творчестве немецкого и русского писателей. Об этом говорили (сообщая, как выразился бы Стерн, столь невероятную, хотя и бесспорную истину), начиная с В. Соловьева: «В своем презрении к чистой этике и в своем культе самоутверждающейся силы и красоты Леонтьев предвосхитил послушника и оптинского монаха»14, и кончая журналом «Вопросы истории»: философия Леонтьева «отдает… доморощенным ницшеанством, заявившем о себе до появления учения самого Ницше»15.

Несомненно, вопрос о независимом друг от друга формировании миросозерцаний Ницше и Леонтьева16 определяется понятием алиби. В работах Леонтьева ни разу не встречается имя создателя «Генеалогии морили», как, например, фамилии Шопенгауэра или Э.фон Гартмана (которого Ницше и Леонтьев терпеть не могли). То же самое можно сказать и о книгах Ницше, где совсем не упоминается автор «Востока, России и славянства».

Оба шли нехоженными тропами, зная, что их литературная деятельность преждевременна. Отсюда «лазурное одиночество» Ницше. «Мне надоело быть гласом вопиющего в пустыне», ‒ срывалось у Леонтьева17.

 

Не ясно, однако, почему Леонтьев все же ничего не ведал о «душе самой мудрой, которую потихоньку приглашало к себе безумие»: В. Соловьев и Л. Толстой (с ними Леонтьев поддерживал просторные контакты на уровне личных встреч и публицистической полемики) печатно поносили декадентские каденции Ницше. В «Оправдании добра» (вышедшем при жизни Леонтьева) В. Соловьев дал «радостной науке» Ницше негативно поверхностную характеристику, что, кстати, не осталось незамеченным для Н. Бердяева.

В. Соловьев как-то сознался, что находит Константина Леонтьева «умнее Данилевского, оригинальнее Герцена и лично религиознее Достоевского»18. Употребив гегелевский фразеологизм, он сделал вывод: «Леонтьев представляет необходимый момент в истории русского самопознания.19

В 1922 г. журнал «Печать и революция» (№2) обмолвился о духовном родстве Герцена и Леонтьева. В наши дни в Герцене обнаруживают нечто имманентное С.Кьеркегору20.

Идеалом Кьеркегора был «рыцарь веры Авраам», праотец, к которому люди приближаются «со священным ужасом». Библейский патриарх занес нож над своим чадом, чтобы принести его в жертву, когда этого захотел Бог.

Леонтьев с восторгом говорил, как один из современных ему старообрядцев зарезал сына, ссылаясь на веление Господне. (Позднее эту историю пересказал ученик Леонтьева В.В. Розанов).

Ницше импонировали «философские крохи» Кьеркегора.

Но Кьеркегор старался верить в Бога.

А Ницше?

Обычно хватаются за принадлежащий ему надоедливый трюизм «Бог умер».

Как будто есть на земле хоть один христианин, который с этим не согласен. Бог, действительно, умер. Но и воскрес! В третий день по Писанию.

Выражением «Бог умер» Ницше констатировал лишь первый акт Голгофской драмы.

«Существование Бога, бессмертие, авторитет Библии, боговдохновленность и прочее – все это навсегда останется проблемами. Я сделал попытку все отрицать; о, ниспровергать легко, но создать!…»

«Сила привычки, стремление к возвышенному, разрыв со всеми существующим, распадение всех форм общества, боязнь не сбито ли человечество с дороги и призраком уже два тысячелетия, ощущение в себе смелости и отваги: все ведет продолжительную, нескончаемую, неуверенную борьбу, пока, наконец, болезненные опыты, печальные истории снова возвратят наше сердце к старой детской вере», ‒ размышлял Ницше в 18-летнем возрасте.

Поставив вопрос о смысле бытия, он считает, что жизнь имеет оправдание только как эстетический феномен. Это резюме вытекает из попытки преодолеть нигилизм, подмеченный им и Леонтьевым не только в европейской, но и в мировой истории.

Поклонник Диониса видит истоки западного нигилизма в христианстве, которое разделив мир на «истинный» и «ложный», тем самым внесло диссонанс в целостное мироощущение индивида, и в том, что прежние духовные ценности (вера в Провидение, например) перестали работать, доставлять радость усталому европейцу21.

«Все болит у древа жизни людской», ‒ вздыхал Леонтьев. Он сомневался в силе человеческого разума, подверженного роковым и неисправимым самообольщениям. «Нельзя отвергать бытие Божие рациональным путем; нельзя научными приемами доказать, что Бога нет».

Ницше, рассматривающий разум в качестве эпифеномена, случайного явления на глупой планете, где двуногие создания в уголку вселенной выдумали познание, смеялся над «учеными наседками», воображающими, что они смогут проникнуть в тайну жизни, в этот электронно-кварковый бульон. Верующий для него все же выше, чем потный трудолюбивый образованный атеист. «Любить человека ради Бога – это было самое высшее из достигнутого на земле». Но «выше любви к людям любовь к Отдаленному и Будущему…»22.

По замечанию Н. Бердяева, Ницше воевал не против Христа, а против исторически слабого в христианстве. Автор «Антихриста», ощущая в образе галилейского пророка «захватывающую прелесть… возвышенного, больного и детского», был преисполнен благоговения к «кроткой и чарующей безмятежности», с которой плотник из Назарета пошел на крест. Подобно человеку, который с диогеновым фонарем в руках мечется по страницам «Заратустры» и стонет от того, что он – богоубийца, философ всю жизнь мучился оттого, что ум его, по словам поэта, искал божества, а сердце не находило.

И тут не могло помочь никакое «нравственное хрюканье», никакая зеленая лужайка, где пасутся демократы, коровы, женщины. «Эта всеобщую истинно проклятую жизнь пара, конституции, равенства, цилиндра и пиджака» не мог вместо Бога принять и Леонтьев. «Материальное благоденствие с нестерпимой душевной скукой, с которой пророчил Гартман», выводила русского дворянина из себя. Его возмущало в современниках уродливое сочетание умственной гордости перед Богом и нравственного смирения перед серым рабочим. «Все изящное, глубокое, выдающееся чем-нибудь и наивное, и утонченное, и первобытное, и капризно-развитое, и блестящее, и дикое одинаково отходит, отступает под напором этих серых людей».

Пафос дистанции как неизменное условие культуры был в равной мере дорог Ницше и Леонтьеву. Христианство не отвергает иерархического расстояния между людьми различных духовных дарований23. «И на небе нет и не будет равенства ни в наградах, ни в наказаниях, ‒ и на земле всеобщая равноправная свобода… есть не что иное, как уготовление пути Антихристу», ‒ думал Леонтьев. И был прав, поскольку, согласно Писанию, звезда от звезды разнствует в славе, поскольку Церковь по сей день опирается на трактат св. Дионисия Ареопагита «О небесной иерархии».

В душу Леонтьева заползал религиозный страх не только перед уравниловкой смерти, но и перед усреднением человека. «Коммунизм,… должен привести постепенно… к стеснениям личной свободы, к новым формам личного рабства или закрепощения». Он пропагандировал страх как начало Премудрости Божией, как Первейший стимул к творчеству, построению мощной культуры духа, как, наконец, актуальное мироощущение, помогающее скудельному сосуду быть личностью не в эфемерной гуще социальных битв, а в контексте вечности24.

Не перевелись еще критики, которые подчеркивали и подчерки-вают, что у Леонтьева «нет Христа25, что «в системе взглядов Леонтьева проповедь красоты противоречила аскетическому христианству», что он («Божусь чердаками!» ‒ Б. Пастернак) «вульгарный материалист»26.

Его, как и Ницше, упрекают в «аморализме», не могут простить «безнравственный и веселый» аскетизм. При этом, как водится, напрочь забывают, что Бог парит над моралью, что Господь не морален, а абсолютно блажен27. Он «по ту сторону добра и зла», считал Ницше28 и искал в этом определении прорыв из тупика нигилизма.

«Одна добрая нравственность, одна чистая этика не есть еще христианство… основа христианства прежде всего в правильной вере, в правильном отношении к догмату». Эти слова Леонтьева почти аутентичны знаменитому афоризму преп. Серафима Саровского: «Лишь только ради Христа делаемое добро приносит плоды Духа Святаго, все же не ради Христа делаемое, хоть и доброе, мзды в жизни будущего века нам на представляет, да и в земной жизни благодати Божией не дает».

Получил ли Леонтьев в свое время православное воспитание?

Как он сам вспоминает: и да, и нет.

Его мучило собственное безверие…

В 1871 н. накануне поездки на Афон Леонтьев тяжело заболел и дал обет перед иконой Божией Матери, что, «если выздоровеет, станет «под широко веющий стяг Православия». С этого момента начинается и не оканчивается до его последнего дыхания метанойя Леонтьева. «Я молился и уверовал. Уверовал слабо, недостойно, но искренне»29.

Сколько подкупающей радости и честности в этом исповедании! Кто из христиан не восклицал: ‒ Верую, Господи, помоги моему неверию? (Правда, Д. Джойс в «Улиссе» по поводу этого евангельского возгласа люциферически усмехнулся: непонятно, чему Господь должен помочь вере или неверию?).

Как можно укорять в неверии во Христа того, кто писал, что им движет «вера в… Назарянина, Который учил, что на земле все неверно и все неважно, все недолговечно, а действительность и долговечность настанут после гибели земли и всего живущего на ней»… «Пошли, Господи, нам, русским, такую метафизику, такую психологию, этику, которые будут приводить просто-напросто к Никейскому символу веры, к старчеству, постам и молебнам».

«Безблагодатный и безбожный»30 эстеизм Леонтьева, по мнению П. Флоренского, увлекал красоту далее всего от религии. Но разве не Леонтьев кричал, что во времена безбожия эстет обязан быть верующим?!

Если допустить, что «эстеизм был… религией Леонтьева»31 если в отношении ко Всемогущему у него превалировал эстетический, а не нравственный аксеологический аспект, можно ли это с религиозной точки зрения вменять ему в трансцендентальный грех? Ведь подлинная красота неотделима от Истины. Дьявол тоже может быть красив. Такой неодномерный человек, как Леонтьев, может им даже залюбоваться32. Но только на миг! Коли возникнут рецидивы, он будет наступать им на горло. «Подлинная вера не может быть не внутренней борьбой»33?

Царство Божие нудится и употребляющие усилие восхищают Его с помощью Свыше, поскольку сам человек, собственными силами, почти не в состоянии обрести веру, в той же степени, в какой он может добыть себе свое персональное бытие34. «У Шопенгауэра была воля, было желание не верить в Личного и Триединого Бога, а моя воля верит в Него», ‒ упорствовал Леонтьев. – «Логика веры такова: «мой разум недостаточен,… я… не выпущу его из железных пределов веры. И больше ничего».

Как не слышал этого Н.Бердяев? Как полагал, что мы должны разделить богоборческие страдания Ницше, поскольку они насквозь религиозны, и отказывал в религиозности человеку, который (напомним слова В.Соловьева) был «лично религиознее Достоевского»? Леонтьев, хмурился Н.Бердяев, не любил Бога и «кощунственно» (?!) отрицал Его благодать. Где? Когда?

Уж не тогда ли, когда воспевал «византизм, т.е. Церковь и царя?».

Уйма чернил пролита по поводу «мнимой» церковности Леонтьева. Никто однако из его оппонентов не сообразил, что разносимый в пух и прах «мистик на хищной покладке» лучше многих в России – вслед за В. Соловьевым – понимал, что Церковь в ее историко-эмпирическом шествии лишь тогда будет в силе, когда ее руководство сосредоточится вне государственности, каким был экс-дипломат на Балканах. И тем не менее: Соловьев для него «тем хорош, что… дает цель: подчинение папству», ибо «церковное устройство вовсе не таково, чтобы могло усиливать и утверждать… личные чувства», на которых «держится Православие в России».

Против парализующего ощущения всеобщего разрушения и неоконченности Истории Ницше выдвинул известную еще в древности идею Вечного возвращения35. Может, это номинально ближе к христианству, ко Второму Пришествию, чем концепция исторического фатализма, циклически замкнутых культур-организмов Леонтьева.

Но теория исторической «эволюции» Леонтьева не имеет того отношения к религии, а, следовательно, и к культуре, какое она имеет, в первую очередь, к государству, цивилизации. Государство в своем развитии проходит три стадии – период первоначальной простоты, период цветущей сложности, период вторичной «смесительной простоты» (бумажные обои вместо шитого золотом камзола): детство, зрелость, старость. Срок его существования: 1000-1300 лет.

Предвидение Леонтьева свершилось, хотя он до этого и не дожил, не где-нибудь, а в России; 1917 год кровью и железом подписался под его пророчеством: простояв почти тысячу лет рухнула династия русских царей. 36

В. Соловьев поколебал веру Леонтьева в национально-государственное величие родины, склонив его в последние годы жизни к сугубо религиозному пониманию нутра русского духа, к предчувствию близости царства Антихриста.

«Призвание России» стало для Леонтьева «чисто религиозным.. и только!»37.

Подтверждение того, что теория «трех стадий» автоматически не распространяется Леонтьевым на религию, служит следующее обстоятельство: видя, как на его глазах чахнет любимый им византизм – синтез Церкви и Самодержавия, призывая «подморозить Россию», отчаянно борясь за спасение корабля монархии, он сошел с него одним из последних, на закате своей жизни, приняв монашество.

«Вера, ‒ писал он, – должна взять вверх, и отчизна должна взять вверх, и отчизна должна быть принесена в жертву уже потому одному, что всякое государство земное есть явление преходящее, а душа моя и душа ближнего вечны, и Церковь тоже вечна».