Царский угодник

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Человека этого Распутин не знал, хотя изображение его было известно широко, факт этот удивил Бонч-Бруевича, он хотел назвать фамилию старика, но Распутин не слышал его – даже если бы он и сказал, Распутин все равно бы не услышал его.

– Ну и человек! Ах ты боже мой! Самсон! Друг ты мой, вот он, Самсон-то, где! Познакомь меня с ним, а? – Распутин откинулся от портрета, вгляделся в лицо старика. – Кто это? Где он живет? А? – сильно сощурился, стараясь понять душу изображенного, проникнуть в нее. – Поедем сейчас к нему! А где он живет?

Бонч-Бруевич красноречиво развел руками, показывая, что Распутин задает ему слишком трудный вопрос.

– Вот за кем народ полками идти должен, – не останавливался Распутин, шагнул в сторону, посмотрел на портрет сбоку и щелкнул шнурком выключателя – зажег электрическую лампочку. В назидательном движении поднял палец: – Полками! Дивизиями!.. Поехали к нему!

– Не можем, – сказал Бонч-Бруевич.

– Почему-у?

Бонч-Бруевич произнес громко:

– Это Карл Маркс!

Фамилия не произвела на Распутина никакого впечатления, он не слышал о ней.

– Ну и что? Не царь же, чтобы был так занят, и не король.

Поехали к нему, а?!

– Карл Маркс умер много лет назад. Давно уже!

– Да? – изумился Распутин. – Не знал… Не слышал! – Потушил электрическую лампочку. – А жаль, что к нему нельзя поехать. – Под глазами Распутина возникли скорбные гусиные лапки – мелкие, частые морщинки. – А то бы побеседовали! – Он говорил о Карле Марксе, как о живом. – Вот у него-то души хватит на многие тысячи людей, а у нас? Да мы даже сами себя обеспечить душой не можем, никакого запаса. Все киснем да хныкаем, а делать ничего не умеем. Нас тут бьют, нас там бьют-колотят нас, мнут, обворовывают, объедают… А мы? Йи-эх! – Распутин умолк, повесил голову, потом осторожно, словно бы боясь обжечься, присел на краешек стула…

Бонч-Бруевич потом отметил:

«Много мне приходилось видеть восторженных людей из народной среды, ищущих чего-то, мятущихся, взыскующих угада, куда-то стремящихся, что-то строящих и разрушающих, но Распутин – какой-то другой, он отличается от всех, ни на кого не похож. Не имея никакой политической точки зрения, он что-то стремился сделать. Что? И для кого?»

Когда Распутин после разговора уходил от Бонч-Бруевича, то на пороге задержался, помял черную велюровую, не по сезону, шляпу:

– Для народушка жить нужно, о нем помышлять!

Из разговора с Распутиным Бонч-Бруевич выяснил, что о хлыстах тот не имеет почти никакого представления, к секте малеванцев не принадлежит и прикрывает малеванством собственную вседозволенность.

«В один прекрасный момент все это кончится плохо», – подумал Бонч-Бруевич.

Утром Распутин проснулся мрачный, взъерошенный, мятый – он уснул, не снимая с себя ни рубахи, ни штанов, – босиком вышел на середину залы и, глянув на большую, тяжелую люстру, богато посверкивающую хрусталем и свежей бронзой, пошевелил пальцами ног.

– Ангелина!

Дом, похоже, был пуст – на крик никто не отозвался. Матреши, любимой дочки, тоже не было. Может, Лапшинская повела ее куда-нибудь в цирк? Или на благотворительный концерт? Но об этом разговора не было.

– Ангелина! – что было силы выкрикнул Распутин, услышал, как над головой шевельнулись и сладостно запели тонкие хрустальные подвески. Вот за что он любил хрусталь, так за нежный сахарный звук. Из хрусталя хорошо пить вино – в сто крат напиток бывает вкуснее, чем из простого стекла. В чем, в чем, а в этом Распутин знал толк. – Ангелина! – прокричал он в третий раз, ему сделалось жутковато, по коже побежали резвые колючие мурашки.

Хуже нет одиночества, человек в нем очень быстро теряет самого себя – звереет либо превращается в тряпку, да и убить его, когда он один, много легче – почти ничего не стоит. Распутин видел, как убивали людей, и удивлялся, с какой легкостью это происходило, – ничего, оказывается, не стоит вышибить дух из двуногого, и что главное – в большинстве случаев человек совсем не цепляется за свою жизнь. Почему?

Если бы знать, почему. Может быть, жизнь осточертела, потеряла ценность? Распутин передернул плечами, ожесточенно потер одной рукой другую, потом поменял руки, отер лицо, замер: почудилось, что в соседней комнате раздались тяжелые, грозные шаги. Это что же, выходит, он совсем один остался в большой, холодной квартире и любой обидчик, спрятавшись за портьерой, может запросто напасть на него со спины?

Распутин перекрестился, бесшумно двинулся обратно, в спальню, ступая вперед пятками. Пожалел о том, что до сих пор не купил себе револьвера; Муня Головина много раз советовала получить разрешение в полиции и купить револьвер – время-то надвигается опасное, шалого народа много на улицах и в домах, и приходящий секретарь Симанович, который посмышленее и попроворнее Лапшинской, тоже советовал, но что-то не лежала у Распутина душа к оружию; зайдя в пороховую лавку, он повертел в руках новенький бельгийский браунинг и отдал продавцу:

– Дорог больно!

– Есть и подешевле. – Продавец наклонил блестящую, намазанную маслом голову. – Но будет хуже!

– Не надо мне ничего, ни хуже, ни лучше, – сказал Распутин и покинул лавку.

А выходит, напрасно он отмахнулся от напомаженного продавца – револьвер-то надо было купить. Оружие делает человека храбрее, увереннее в себе. Даже несмелый, с трясущимися коленками человек становится смелым, когда в руке держит дуру, способную сделать в поросенке дыру.

Ну если уж не револьвер, то хотя бы топор под кроватью надо бы держать. Распутин растерянно втянул сквозь зубы воздух. «А эта тля, что приходила вчера… Может, она сейчас что-нибудь учудит? Нет, револьвер надо обязательно купить, с револьвером спокойнее».

Он облегченно вздохнул, когда услышал внизу легкие, почти летящие шаги, узнал их – у Лапшинской была особая, птичья, походка.

– Ты где была? – спросил он, когда Лапшинская появилась в зале. – Что-нибудь случилось?

– Слава богу, нет. Звонили от госпожи Лебедевой…

– И что же? – Распутин привычно пошевелил пальцами босых ног, вспомнив о вчерашнем, улыбнулся. Лицо осветилось изнутри, сделалось приятным, с черт исчезла жесткость, глаза посветлели.

– Велели сказать, что будет приятный сюрприз, просили не отказываться.

– Ладно, от подарков таких женщин, как госпожа Лебедева, отказываться нельзя. – Распутин пошарил рукою в кармане брюк и выгреб горсть бумажных ассигнаций. – Ты вот что, Ангелина… Бери мотор, поезжай на вокзал и купи мне билеты до Тюмени.

– Сколько билетов?

Распутин наморщил лоб, соображая.

– Возьми четыре купе. Целиком четыре купе. Задача ясна? – по-военному спросил он.

– Так точно, – тоже по-военному отозвалась Лапшинская, взяла желтый кожаный портфельчик, положила в него деньги и через десять минут на автомобиле укатила на вокзал.

Оставшись один, Распутин достал из буфета номерную бутылку горькой крымской мадеры – благородного напитка, подаваемого только к высоким столам, потом, подумав, достал еще одну бутылку, тоже номерную – «Слезы Христа» – сладкого, душистого вина, которое любил царь, налил в узкий хрустальный штофчик мадеры, выпил, сощурился довольно, в другой штофчик налил «слез». также выпил махом и отрицательно покрутил головой.

– За что он эту пакость любит? Сладка уж больно! Так сладка и так липка, что, помажь палец, приложи к носу – приклеится. Не оторвать, вот как приклеится – мертво берет. Йй-эх! Интересно, а что за сюрпризец приготовила госпожа Лебедева? – Он поднял бутылку со «слезами». – «Слезы Христа» – это не вино – варенье! Если не запить – сдохнуть можно! – Он снова налил себе мадеры, похвалил: – А это – да, это вино. Совсем другое дело.

Сюрприз госпожи Лебедевой был необычен – в квартире Распутина появились два дюжих молодца с рыжими усами и бритыми затылками, наряженные в одинаковые костюмы, с одинаковыми шляпами, очень похожие друг на друга.

– Вы что, братья-близнецы? – спросил Распутин.

– Никак-с нет-с, – ответил один из молодцов, старший, – ростом он был на несколько сантиметров выше своего напарника.

Госпожа Лебедева, которой не понравилось пришибленное, угнетенное состояние Распутина – она уже прослышала и про странных нищенок, осаждающих квартиру «старца», – прислала Распутину двух охранников, наняв их в специальном бюро. Охранники владели приемами бокса, ловкими подсечками, подножками, знали также тайны китайской борьбы, умели хорошо стрелять из револьверов, прыгать и бегать, читать по глазам мысли и угадывать желание хозяина.

– Спасибо, – растроганно пробормотал Распутин, – вот не ожидал… Действительно сюрпризец! – Он засмеялся тихо, расслабленно, подивился в эту минуту тому, что какой-то час назад его могли допекать разные страхи, по коже бегал мороз, кололся, в душе было пусто, а сейчас состояние совсем иное – возвышенное, будто у ангела, солнечное, легкое. И все благодаря госпоже Лебедевой.

– И все-таки, ребята, я откажусь от ваших услуг, – сказал он охранникам.

– Почему-с? – удивился старший, приподнялся на цыпочках, чтобы быть повыше. Распутин заметил это, усмехнулся, прикрыв рот рукой. – Все уже оплачено! – сказал старший.

– Да разве дело в оплате? – высоким резким голосом проговорил Распутин. – Совсем не в этом! Не могу я, чтобы меня охраняли! У меня уже есть охрана, да и народ от меня отрекнется. Сейчас люди ходят ко мне открыто, а когда вы будете – как станут ходить? – Распутин покачал головой. – А? Ясное дело – будут бояться. Нет, спасибо вам. – Распутин поклонился охранникам. – А госпоже Лебедевой я сейчас позвоню. Прямо при вас!

Он набрал телефон Лебедевой и тихим, в себя, голосом – разговора охранники не слышали, хотя стояли рядом, – объяснил ей, что сюрпризец хоть и хорош, но не может он принять охрану. Минуты две Распутин втолковывал это Лебедевой, потом повесил трубку и сказал охранникам:

– Все! Ступайте, ребята, по домам. А я, пожалуй, буду собираться. Давно у себя в Покровском не был.

 

Через полчаса Лапшинская привезла билеты – она купила четыре купе в вагоне второго класса.

Слукавил Распутин либо забыл – у себя на родине, в Покровском, он был не так давно – весной, когда пространство бывает сплошь залито светом, снег блестит так, что глаза краснеют даже у лошадей – у бедных одров текут слезы и мутнеют зрачки, воздух пахнет мочеными яблоками, льдом и свежими муксунами – сладкой обской рыбой.

Утренний выпуск петербургских «Биржевых ведомостей» тогда сообщил: «27 марта в Тюмень прибыл Григорий Ефимович Распутин. Он снял обычный свой костюм и теперь в шубе на дорогом лисьем меху, в бобровой шапке производит впечатление франта. Тюмень еще не признает в Распутине ни пророка, ни деятеля, поэтому его приезд не вызывает ни встреч, ни толков.

День 27 марта Распутин провел у своего приятеля – господина Стряпчих, ездил по магазинам, больше по гастрономическим. Не обошлось и без поклонниц… Затюменские обыватели могли в доме Стряпчих видеть его пьющим чай на диване между двух барынек, из которых одна – пышная брюнетка со жгучими глазами, а другая – более пожилая, но не утратившая еще следов былой красоты.

Утром рано, по холодку, 28 марта Григорий Ефимович на своих лошадках поехал в село Покровское, где он проведет Пасхальную неделю.

Не обошлось и без просителей и посылки Распутиным телеграмм на имя важных чиновников».

Тюмень Распутин любил больше, чем Тобольск, хотя губернское начальство обреталось в Тобольске. Тюмень была богаче, вольнее, шумнее, расхристаннее чопорного, застегнутого на все пуговицы губернского Тобольска, и Распутин, если не было дел, в Тобольске не останавливался – душа не лежала, а вот в Тюмени мог жить сколько угодно.

Один из тюменских знакомых «старца» не расставался с запиской, которую хранил при себе, как самый дорогой документ, – записка была ему дороже паспортной книжки. Состояла она всего из двух слов: «Выслушай ево» и подписи: «Распутин». Знакомый широко пользовался запиской, и не было людей, которые бы отказали ему, – брал все подряд: от икры и свежей пеляди до мануфактуры и леденцов-монпансье в огромных жестяных банках, устраивал знакомым продвижение по службе, а в соборе стоял в первом ряду вместе с предводителем тюменского дворянства и городским головой.

После мартовской Тюмени Распутин поехал в Крым – и снова газеты дали о нем репортажи, снова шустрые корреспонденты скакали по всей Ялте, будто блохи, стараясь не упустить «старца». Корреспондент «Ялтинского вестника», патриот своего города, особо отметил, что Распутин занимал просторный светлый номер с видом на море. В открытое окно залетал вкусный ветер с запахами недалекого ресторана, жареной баранины и морской соли, были слышны крики чаек, очень похожие на детские, – весной чайки всегда кричат, как обиженные дети.

Репортер не стал ходить вокруг да около, а задал Распутину вопрос в лоб:

– В петербургских газетах на днях были напечатаны заметки о том, что вы, Григорий Ефимович, намерены в скором времени выступить в печати с какими-то сенсационными заявлениями. Правда ли это?

«Старец» начал отнекиваться:

– Нет, неправда. Я далек от всяких выступлений. Да и на что мне это?

Видать, вопрос уязвил его, за живое задел. Распутин неожиданно сморщился, будто съел горькое дикое яблоко.

– А теперь, молодой человек, покиньте мой номер!

На этом интервью закончилось.

Когда репортер покидал номер Распутина, то услышал, что чайки начали кричать громче обычного, а одуряюще вкусный запах жареной баранины исчез.

Другой репортер был более осторожен, он лишь спросил у Распутина, сколько времени тот пробудет в Ялте.

– Через четыре дня уеду, – ответил Распутин.

Не знал, не видел Распутин, что буквально по следам его, иногда приближаясь на расстояние двух десятков метров, ходила женщина, одетая в черную длинную юбку и в темную вязаную кофту сажевого цвета, застегнутую под самое горло, на голове у женщины был повязан тускловато-темный платок, надвинутый на самые глаза. Походка у нее была бесшумная и легкая, как у рыси.

Никто раньше в Ялте эту женщину не видел, она появилась здесь впервые.

– В Тюмень сегодня же, курьерским поездом! Ах, какая благодать! – радовался Распутин и довольно потирал руки. Подгонял дочку: – Ты, Матреш, суетись-ка, суетись! Попроворнее будь! Уже взрослая! Собери кой-чего в дорогу. Яиц испеки, на рынке купи индюка жареного, в ресторане на Мойке найди Яблокова, попроси у него севрюги свежего копчения, икры паюсной да языка, у Елисея купи баранок, три связки бубликов с маком, конфет и этих самых… – Распутин сложил два пальца продолговатым колечком, показал Матрене.

– Маслин? – догадалась та.

– Во-во, два фунта, – кивнул отец, – крупные чтоб были, проверь, мелкие не бери. И еще купи сушек. А вот эти мелкие должны быть – чем мельче, тем лучше! Поняла?

– Не слишком ли много одного и того же, папаня: баранки, бублики, сушки? Может, взять чего-нибудь одного?

– Делай, что тебе говорят! – Распутин повысил голос. – А чтоб тебя не обдурили, возьми с собой Ангелину!

– Мотор взять можно, папаня?

– Мотор мне нужен самому, – проговорил Распутин сердито.

Через двадцать минут на арендованном заранее моторе он уехал к госпоже Лебедевой – надо было нанести прощальный визит, поскольку предстояла разлука: в Покровском Распутин намеревался провести не менее полутора месяцев, Петербург давил на него, здесь много враждебных лиц, их стало еще больше, надо было постоянно держать себя в собранном состоянии, а в Покровском он расслаблялся, он там был среди своих, там не надо было играть, там – никаких ролей. Покровское знало его с той поры, когда он ходил под стол пешком и макушкой ни за что не задевал – все перекладины были над ним. И с другой стороны, госпожа Лебедева получила телеграмму от мужа – светский советник прибывал в Санкт-Петербург через два дня.

Насчет Петербурга и квартиры, в которой он жил сейчас, Распутин уже решил окончательно – с Гороховой надо съезжать и перебираться в дачную тишь, пахнущую крапивой, жасмином и парным молоком. Еще зимой Распутин ездил по селам и дачным станциям, присматривая себе дом.

В селе Мартышкино нашел подходящий особняк – высокий, с большими чистыми окнами и молодым яблоневым садом, сработанный добротно, со вкусом – не тяп-ляп, как принято сейчас, лишь бы не завалился, и подъезд к дому был хороший: веселое зеленое село Мартышкино находилось между Петергофом и Ораниенбаумом, а дорога, что связывала Петергоф с Ораниенбаумом, как известно, отменная. Распутин уже несколько раз приценивался к дому, охал – просили слишком много, – но по лицу его было видно – за дом он отдаст и много. Дом стоил того.

В машине он думал о мартышкинском доме, едва слышно шевелил губами:

– Вот где можно будет вздохнуть в полную грудь. Тишина, спокойствие. Это Мартышкино – все равно что мое Покровское. Беспременно перееду туда жить. И делом займусь, да грамоте подучусь, благо есть учителя. Без грамоты никак нельзя. Григорий, говорят, безграмотный. Вот то-то и оно. – Распутин вздохнул. – Плохо, что это говорят. Грамотой займусь сразу же, как поселюсь в Мартышкино!

Чувствовал он себя устало, разбито, одиноко, лишь мысль о том, что сейчас он увидит красавицу Лебедеву, согревала его.

Через двадцать минут после отъезда Распутина на Гороховой вновь появились странные нищенки.

– Вот черт побери! – выругалась предводительница нищей оравы. – Так мы никогда и не застанем его!

Она как в воду глядела, старая, мудрая ворона, – Распутина ей так и не удалось застать в Петербурге.

– Может, мы подождем его здесь? – обратилась нищенка к Лапшинской.

– Нет, здесь ждать нельзя, – сухо проговорила Лапшинская, – не положено!

– Так что же нам делать?

– Не знаю!

А ведь кто ведает – дождись эти побирушки Распутина, переговори с ним, может, и история государства Российского сложилась бы по-иному: иногда крохотный винтик, треснув, заставляет останавливаться огромную машину либо, выдержав непомерную нагрузку, позволяет ей идти вперед. Распутин в этот момент тоже подумал о нищенках – он словно бы почувствовал, что они находятся в его доме, лицо его потемнело, от носа вниз потянулись морщины.

– Кыш! – махнул он рукой, отгоняя от себя мысль о нищенках. – Вот привязались!

Вжался поглубже в пухлое кожаное сиденье автомобиля, раздраженно подумал о том, что мотор пахнет краской, шофер слишком сутул – горб налезает ему на затылок, – молчалив и очень любит тихую езду: автомобиль Распутина легко обгоняли лихачи-извозчики, втянул сквозь зубы воздух, стараясь остудить себя, и понял, что в таком раздерганном, нервном состоянии к Лебедевой ехать нельзя – впечатление он произведет самое дурное, но и не ехать тоже нельзя – это тоже произведет дурное впечатление. Распутин заколебался… Протянул руку, чтобы хлопнуть сутулого шофера по плечу – стоп, мол! – но до шофера не дотронулся, задумался тяжело, взгляд его сделался незрячим. Распутин и не заметил, как автомобиль затормозил у дома Лебедевой.

Поворачивать назад было уже поздно, Распутин вышел из автомобиля, встряхнулся, сделал несколько резких движений – ему надо было прийти в себя, – хотел было присесть, но то было неудобно, и он медленно и важно вошел в дом Лебедевой…

Не все трепетали перед именем Распутина и стремились оказать ему услугу, надеясь, что услугой этой поимеют для себя выгоду, были и другие. Во время одного из заседаний председателю Совета министров И.Л. Горемыкину <см. Комментарии, – Стр. 75. Горемыкин Иван Логгинович… > было передано письмо Распутина.

Горемыкин вскрыл письмо, прочитал его сам, затем дал прочитать тем, кто сидел рядом, усмехнулся и медленно, демонстративно, с каким-то внутренним наслаждением порвал его.

Курьеру, который привез письмо, сказал, что ответа не будет.

Газеты писали, что в Петербурге Распутиным интересуются больше, чем погодой и температурой воздуха.

– Как Распутин?

– Как термометр. Все поднимается!

В.М. Пуришкевич – член Государственной думы, человек яростный, упрямый, твердолобый, – ненавидел Распутина, считал его позором России.

Распутин о Пуришкевиче говорил так:

– Пуришкевич искренен, работает он правдиво, только вот одно у него, что вредит, – язык его. Потому и сказано: «Язык мой – зло мое».

Пуришкевич же, руководивший черносотенцами <см. Комментарии, – Стр. 76…руководивший черносотенцами…>, говорил о Распутине следующее:

– Левые газеты, желая запачкать Союз Михаила Архангела, председателем которого я состою, и меня, клевеща, говорят, что Распутин выбран то почетным членом Союза, то действительным и так далее. Где состоит Распутин, мне неизвестно, но в Союзе Михаила Архангела нигде по империи он не состоит в рядах союзников. И если бы я узнал, что какой-либо отдел Союза позволил себе войти в соприкосновение с Распутиным, я немедленно – слышите? – немедленно по телеграфу закрыл бы такой отдел!

Эта фраза была произнесена Пуришкевичем 21 июня 1914 года.

Были и другие очень сильные люди, не любившие Распутина. Но тех, кто верил в него, ловил каждое слово и повиновался, было больше, и это Распутин знал, потому и мог позволить себе благодушное подтрунивание, считая резкость и выпады, когда люди не выбирали слов, признаком слабости.

Когда Распутин делал в Петербурге первые шаги и был обычным «некрасивым грязным мужичком», но очень говорливым, услужливым, он познакомился с царицынским священником Илиодором – в миру Сергеем Труфановым, Красиным, большеглазым, статным, с бледным нервным лицом и изящными женскими руками Илиодор, так же как и Распутин, пробивался в свет, думал покорить Санкт-Петербург, был представлен царской семье и лично самой царице, но ничего у Илиодора не получилось. Санкт-Петербург он не покорил, в свете своим не стал и царице не понравился – визит этот был единственным, больше в семью Романовых его не приглашали, и Илиодор решил уйти в тень, вернуться в Царицын и забыть то, что было.

В Царицыне же Илиодор был любим и почитаем – не существовало проповедника популярнее его.

Несколько своих проповедей Илиодор посвятил «блаженному старцу Григорию».

– Я скажу вам, кто такой старец Григорий, – громыхал Илиодор с амвона сочным медовым басом, от которого млели царицынские молодицы. – Старцем я его зову не по седым волосам, как у стариков царицынских купцов, ум которых не поспорит с умом самого неразвитого юноши, а зову его старцем за его ум и подвижничество. Старцу Григорию всего сорок лет, родом он из Сибири, фамилия его Распутин, но впоследствии он переменил эту фамилию на другую…

Григорий в двадцать пять лет бросил пьянствовать и захотел посвятить себя Богу Целый год ходил по святым местам. По возвращении же на родину стал усердно молиться. Домашние его, видя в нем такую перемену, стали уговаривать его возвратиться в семью, а односельчане всячески над ним насмехались. Но вот в один из рабочих дней, когда брату Григорию наскучили все увещевания и насмешки, он воткнул в землю лопату, перекрестился и в чем был, в том и ушел из родного угла. Целых три года он ходил по святым местам. Оставил жену и детей.

 

Возвратившись домой, Григорий занялся домашними и полевыми работами, я на дворе у себя вырыл землянку, где молился и в продолжение двух недель не утолял голода пищею, а жажды водою. Затем брат Григорий говорил мне, что, когда косили они сено или во время жатвы, товарищи его раз по двадцать утоляли жажду, а он за целый день ни разу не утолил своей жажды… Да вытерпит ли простой смертный в такую жару и при такой работе?

Передергивал брат Илиодор в своей проповеди, сильно передергивал, отсутствовал будущий «старец» не три года, а несколько меньше, и две недели не сидел без еды в землянке, да и землянки на распутинском подворье в Покровском не было – во всяком случае, односельчане такого не помнили. Моленье – да, это было, Распутин молился неистово, бил поклоны, на лбу у него даже образовалось земляное пятно, но кто в Покровском не молился?

Наметившаяся дружба между Распутиным и Илиодором вскоре треснула – сосуд не выдержал испытания, Илиодор стал ненавидеть старца, он завидовал Распутину. Глаза Илиодора вспыхивали ярко, зло, когда он говорил о Распутине, Распутин же относился к Илиодору снисходительно.

В 1911 году специальная комиссия из семи лиц – в комиссии было три священника, один писатель, один блаженный и два «ревнителя веры и чистых дел», как они себя называли, епископ Гермоген <см. Комментарии, – Стр. 78. Гермоген (Долганов Георгий Ефремович)…>, человек суровый, неистовый и дурной, и царицынский инок Илиодор (фамилии первых пяти человек неизвестны), – собравшись в архиерейских покоях, учинила Распутину суд с пристрастием.

Обвинительную речь произнес Илиодор. Гермоген, держа в одной руке крест, другой схватил Распутина за голову, сдавил что было силы. А сила у Гермогена имелась – Распутин от боли даже заплакал.

– А ну, антихрист, признавайся в грехах своих! Кайся! Ну! Что ты натворил? И как только тебя ноги по белу свету носят!

Понимая, что дело худо, его просто могут не выпустить из глухих покоев, куда не проникает ни один звук, и крик его все равно никто не услышит, Распутин стал сознаваться а своих грехах.

Первой он назвал девушку – царицынскую монахиню Ксению, которую мучил четыре часа, требуя, чтобы она легла к нему в постель. Потом назвал еще два десятка женских имен.

– Почему первой ты назвал монахиню Ксению? – загромыхал Гермоген мощным басом.

– Она… Она… – Распутин громко сглотнул. – Она была очень несчастная. Несчастнее всех. Плакала!

– Красивая? – неожиданно спросил писатель.

Распутин утвердительно мотнул головой, в глазах его заплескался страх – он боялся этих людей.

Ему удалось выбраться из архиерейских покоев живым – Распутин был бледный, исцарапанный, испуганный настолько, что не мог говорить, но живой. От дома, в котором собралась страшная семерка, до своей квартиры он несся, как ветер – ноги его почти не касались тротуара, Распутин бежал, как по воздуху, дома заперся на все засовы, лег в постель и накрылся одеялом.

Уснуть в ту ночь ему не удалось – Распутин никак не мог успокоиться, у него жутко стучали зубы – дробь временами слабела, но не проходила, перед глазами стояло страшное, бледное лицо Гермогена и еще его рука – сильная, со вздувшимися в суставах пальцами и вспученными сизыми жилами. Распутин стонал от бессилия и обиды, закусывал губы и открывал глаза. Видение проходило.

Конечно, с монахиней Ксенией он обошелся круто, не надо было бы так с нею, но Ксения – нежная и бледная, как свеча, красивая, с крупными синими глазами – не желала подчиняться Распутину, и он потерял над собою контроль – сдирал с Ксении одежду, хлестал ее по лицу, таскал за волосы, намотав их одной большой прядью на руку, хотел даже прижечь ей пятки, но одумался… Ксения плакала, захлебывалась слезами, у нее перехватывало дыхание, потом плакать у Ксении не стало сил и вообще не стало сил сопротивляться, и она сдалась.

Соблазненным женщинам Распутин говорил следующее:

– Только через меня и можно спастись! Для этого необходимо слиться со мной душой и телом. Все, что от меня исходит, есть источник света, очищающий от грехов!

Женщины верили Распутину, верили, что, ложась с ним в постель, навсегда освобождаются от греховной одежды, и ощущали физическое облегчение, им делалось спокойнее, уютнее в жизни, теплее, легче, прочь уходили худые мысли и никогда не возвращались, мужья становились привязаннее и внимательнее к ним, дела у этих женщин шли на лад.

«Он – опасный авантюрист, преступник, – писала о Распутине провинциальная печать, в частности, газета “Русские новости”. – Он очень добрый и честный человек. Он пророк. Он святой черт. Он просто хитрый, неискренний, недалекий мужик с бородой. Он очень нервный, постоянно возбужденный человек. “Бескорыстный ходатай за крестьянский мир честной”, хотя самым плутовским, самым бессовестным образом обирает своих поклонниц.

И европейцы – немцы и французы – удивляются: откуда такое взялось? И как это может в России конституция уживаться с “Гришкой Распутяшкой”, которого в архиерейских покоях именем Христа стукают по голове кулаками и который делает международную политику, хотя не умеет написать двух слов на своем родном языке? Что это такое? Откуда это взялось? Как и какими силами существует?

И теперь… к этому святому грешнику, очищаемуся с дамами в бане, вопросов стало больше».

Распутин тщательно собирал все, что писали о нем, складывал газеты в папку, а потом, когда газет стало слишком много, велел Лапшинской вырезать заметки и наклеивать на страницы специального альбома.

Западная печать тоже уделяла внимание Распутину и тоже удивлялась: откуда он взялся такой? Впрочем, удивлялась не всегда. Вот что написала германская газета «Vossische Zeitung»: «Распутин – не мистик и не юродивый. Его единственное оружие – мужицкая хитрость. Пресыщенным владелицам будуаров между Сергиевской улицей и набережной Невы надоели необуддизм, m-r Philippe < cм. Комментарии, – Стр. 80…надоели необуддизм, m-r Philippe…> и прочее, и они ухватились за мужика из Сибири: это было нечто новое для них. Хитрый мужик сумел использовать положение, в которое попал, и сделался диктатором России».

Распутин болезненно морщился, когда к нему попадали такие заметки, покашливал в кулак и утомленно закрывал глаза – он уставал от нападок, он не понимал, чего от него хотят? Живет себе человек и живет, тихо живет, дышит воздухом, хлеб ест, чай пьет… Ну за что же его травить? За то, что к нему неравнодушны прекрасные мира сего? Хорошо, что хоть Маска пока молчит.

Ну так кто мешает вам, господа хорошие, иметь столько же женщин? Вопросы супружеской верности, преданности дому, семье, детям не волновали Распутина – он был выше этого.

Заметки, появляющиеся в печати, в том числе и у черта на куличках, где-нибудь в Хабаровске, Распутин перечитывал по нескольку раз и, если его шпыняли острым словом, страдал.

Впрочем, когда Распутину задали вопрос, слышал ли он о том, что бывший монах Илиодор собирается выпустить о нем книгу за границей, Распутин зевнул со скучающим видом и равнодушно проговорил:

– Ну и что же? Пусть себе пишет, коль охота есть. Да пусть не одну, а хоть десять книг испишет, потому что бумага все терпит. А что касаемо Илиодора, то ведь песня его спета уж, так что, что бы он ни писал аль ни хотел там писать, прошлого не вернешь. Все хорошо во благовремении.

Ему нравились поезда, веселая суета вагонов, хмельная обеспокоенность пассажиров, одолеваемых истомой предстоящей дороги, – дорога всегда сулит соленый хрустящий огурчик, купленный на перроне у казанской бабы, и екатеринбургские рыжики, такие мелкие и верткие, что их никак нельзя насадить на вилку – ускользают, но зато лучшей закуски под холодную водку не придумаешь; радует горький угольный дымок, тянущийся из вагона-ресторана, и барабанно-дробный перестук колес на звонких рельсах. Распутин любил дорогу, любил ездить и всегда путешествовал весело – с шумом, в больших компаниях.