Tasuta

Навстречу звезде

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Если можно назвать нормальной жизнь, где люди умирают вокруг тебя.

Если это вообще можно назвать жизнью.

– Так зачем ты пригласил меня сюда?

Она бесцеремонно переходит со мной на «ты», но я даже рад этому. Будто какой-то неосязаемый барьер разрушился.

– Ну, ливень за окном. Тебе укрыться где-то нужно.

Принято считать, что ложь, повторенная тысячу раз, становится правдой. Это не совсем так. Ложь становится правдой не когда ее твердят без остановки, а когда в нее готовы поверить. Истина – очень гибкая штука. Обман сравним с мягким пластилином.

Стоит начать большую ложь с правды, и дальше можно врать напропалую – оглушенный правдой человек и не помыслит, что вы врете. У него не будет причины не верить вам. Это можно назвать, скажем, номинальной правдой.

Или наоборот: исказите кристально честный рассказ в самом начале, и все ваши дальнейшие слова будут восприниматься совсем иначе. Их можно будет подать как угодно, ведь все зависит от того, с чего вы начали. Это можно сравнить с боксером, который не нарушает правил бокса на ринге, но при этом под его перчатками спрятана тяжелая гипсовая прослойка.

Можно вообще не врать – достаточно переставить события местами. Это в математике от перемены мест слагаемых сумма не меняется. В жизни все немного иначе. Любое событие может быть подобно отражению в зеркале: отражение не врет, лишь показывает все наоборот, а то, что вы в нем разглядите, зависит уже от вас.

Еще есть четвертый вариант – разрешить собеседнику соврать за тебя. Промолчать, заставить его первым высказать предположение. Люди любят обманываться, хотят верить в то, во что им выгодно верить. Это всем известный факт, но парадокс в том, что никто в этом не признается, как не признается в ковырянии пальцем у себя в ухе.

И я загружаю Аню отрепетированной ложью про Университет Ломоносова, про желание жить самостоятельной жизнью и возможностью потратить свою юность на диплом, а не на пьянки.

По ее лицу непонятно, верит ли она мне.

– Похвальное желание, – говорит она, утрамбовав услышанное у себя в голове.

Она снимает свою кожаную куртку, под ней оказывается черная водолазка, ворот которой я видел, когда мы стояли у могилы. Она задирает рукава водолазки до локтей.

– И тебя не пугает, что я вот так просто подошел к тебе, познакомился?

Аня морщит лоб:

– А с фига ли меня это должно пугать? Симпатичный парень.

– Но посреди кладбища.

– И что? – ее удивление искреннее. Я готов руку отдать на отсечение, что она говорит честно. – Посреди кладбища, и что? Люди в военных госпиталях знакомятся, на дороге, в лесу, напоровшись друг на друга.

Сердце клокочет.

– Честно говоря, у меня уже месяца четыре секса не было, – спокойно заявляет Аня.

Потом встает из-за стола, подходит ко мне. Я тоже встаю.

Она вминает грубые подошвы своих байкерских ботинок в мои пальцы, притягивается ко мне.

Она шепчет, глядя мне в глаза:

– Почему у меня такое чувство, будто я знаю тебя тысячу лет?

А почему у меня такое чувство, что рядом с ней мое проклятие успокаивается?

Ответа не будет.

Говорю:

– Не знаю. Давай разберемся.

Становится понятно, почему она согласилась войти в эту сторожку, почему проявляет инициативу первой.

С ней тоже что-то не так.

Решаю не форсировать события. Нужно дать голодному организму успокоиться.

– Аня, давай чуть позже. Там чайник вскипел.

Она смотрит на меня, как на конченого идиота.

– Ты забыл включать чайник.

И вправду, звука горящей конфорки за спиной не слышно, а звука свистящего чайника не слышно подавно.

Почему у нее такое чувство, будто она знает меня тысячу лет?

Время замедляется, будто вся наша вселенная попала в декомпрессию.

– А почему ты сказала, что знаешь меня?

С этими словами я кладу свои руки на ее бедра. Не стоять же идиотом.

– Не знаю, – губы Ани почти касаются моих. – Просто как увидела тебя, мне так показалось.

И она целует меня в губы.

Детонация.

Она кусает меня за губу так быстро, что я не успеваю отреагировать.

Наше знакомство, расчерченное могилой зека и этим поцелуем, произошло слишком быстро, слишком неправильно. И это чувство неправильности наталкивает меня на мысль, пока мы с Аней сливаемся в поцелуе, что и с ней что-то не так.

Почему у нее такое чувство, будто она знает меня тысячу лет?

– Почему ты сказала, будто знаешь меня тысячу лет?

Она жмет плечами:

– Не знаю, но я уверена в этом.

Декомпрессия.

Весь мир вибрирует, а мое сердце долбит в противотакт.

За окном прозрачными изломами хлещет дождь.

Аня снова целует меня в губы, захватывает мой язык, и спустя бесконечность отрывается от моих губ и говорит спокойно:

– У тебя есть диван или кровать?

– Не слишком ли быстро все?

– Давай, скажи, что мы познакомились всего полчаса назад и все такое…

Глотаю кисельную слюну стальным горлом.

– Вообще-то да, мы познакомились примерно тридцать минут назад.

– Тебя это смущает? – спрашивает она.

В конце концов, я человек, который не способен забыть о том, что над ним висит проклятие, убивающее живых людей. Разве я не заслужил права быть счастливым?

Хотя бы ненадолго.

Я поднимаю Аню на руки.

– А ты тяжелая.

– Никогда не говори такое девушке. И вешу я всего пятьдесят девять.

Несу ее в комнату, кладу на диван.

– Только я буду сверху, – заявляет Аня, стягивая ботинки, затем джинсы.

Это сумасшествие.

Почему так быстро?

Сейчас она переспит со мной, наутро уедет, а я никогда не узнаю, почему у меня внутри взрывается теплым огнем при виде нее.

Она сказала, что у нее не было ни с кем четыре месяца, но в этом ли подлинная причина?

Она может склеить кого угодно.

– Эй, ты уснул? – Аня пинает меня обнаженной ножкой в пах.

Она совершенно голая.

Пока я буксовал в своих мыслях, она успела стянуть с себя водолазку. Черный лифчик валяется на полу.

И я плюю на все догмы и правила, а рассудок молчит. Ощущение счастья орет во мне. Это счастье такое же аномальное, как живущее во мне проклятие, убивающее людей, если я нахожусь рядом.

Я раздеваюсь, ложусь на Аню, но она быстро и сильно перетягивает меня спиной на диван, оказывается сверху, целует мои губы жадно. Я отвечаю взаимностью.

Да что за связь такая?

Такая любовь с первого взгляда бывает лишь в фильме.

– Где ты витаешь? – спрашивает Аня

Она бьет меня пальцами по губам.

– Сори. Просто я подумал…

Она залепляет мои губы, мои слова своими губами.

И мы сливаемся друг с другом, также, как в эту минуту сливаются тысячи и тысячи людей в мире, предаваясь самому лучшему наслаждению. Лучше, наверное, героина. Мы распалены до тысячеградусной температуры. Мы купаемся в телах друг друга, наши половые органы сходятся и расходятся, Аня кусает меня за шею, шлепает ладонью по щеке…

Все происходит по-собачьи быстро, и у меня внутри, вместе с ощущением наслаждения затухает очарование этой странной девушкой.

– Мне завтра на работу, – говорит Аня.

На часах шесть утра.

Я не хочу чтобы она уходила.

– Я работаю здесь шесть дней в неделю. Только в воскресение меня подменяют, так что приезжай когда хочешь.

Прозрачные капли дождя за окном размывают ночь. Полчаса назад мне казалось, что время не имеет значения. Сейчас я готов признать, что время хотя бы существует.

– Но ты молодец! Два раза смог, – говорит она.

– Я старался. И возьми выходной.

– Нет, – она мотает головой. – Деньги нужны.

– На что?

– Потом узнаешь.

Она стряхивает сигаретный пепел на пол, потом добавляет:

– Может быть, узнаешь.

Она плюхается на меня, на мою грудь – огромная тяжелая анаконда.

– Засыпай, – шепчет она. – Я вернусь, не переживай.

Аня говорит, что она работает по графику два через два.

– Через два дня?

– Да, – кивает Аня. – Через два дня я буду здесь. Что-нибудь привезти?

Этим вопросом она дает мне понять, что она понимает, что я прикован к этому кладбищу.

Но она не знает причины.

– Двадцать батончиков «Сникерса». И батон хлеба. И газировку. Любую. И еще батон вареной колбасы. Пожарим!

Аня забирается в водолазку, натягивает джинсы, заковывает свои ноги в эти страшные байкерские ботинки.

– Ладно, батончик «Сникерса» привезу, – говорит она, поправляя густую челку.

06

Пробуждение дается мне неожиданно легко. Молодость своеобразный такой займ, который будет выплачивать старость. Чем быстрее сжигаешь себя сейчас, тем тяжелее будет лет через двадцать.

На часах половина десятого. Встаю, одеваюсь сразу в уличное, выхожу в коридор. Лара мечется между пустой миской и дверью на улицу: ей хочется и поесть, и облегчиться одновременно. Открываю дверь и выхожу наружу, под равнодушный ветер.

На небе висит размазанное солнце, бледное и немного неровное, как отпечаток детского пальца. Словно луну спрятали за горизонт, а затем вытащили обратно, попутно обмакнув в рассвет. Оторвавшиеся листья выделывают широкие вертикальные штопоры, не желая мириться со своей судьбой быть забытыми на стылой земле.

Наверное, в такие дни волки в лесах от тоски с обрывов бросаются.

Достаю из сарая лысую метлу, начинаю шоркать ею по дорожкам, разгоняя смирившуюся листву. Широкими взмахами дометаю до конца кладбища. Лара уже традиционно роет носом облюбованную могилу. Мне лень тащить таксу через все кладбище, поэтому даю ей порезвиться.

Проверяю выкопанную накануне могилу, в которую сегодня запакуют еще кого-то. Семен, вчерашний могильщик, потрудился на славу: стены могилы ровные и аккуратные. Бытует мнение, что лучшие работники лентяи: им проще сделать хорошо потому что лень переделывать. Глядя на аккуратные, как тракторным ковшом срезанные стены могилы, я считаю иначе. Лучшие работники выпивохи, так как они хотят побыстрее сделать работу и пойти выпить рюмку. Выпив же, переделывать желания не будет, так что сделать хорошо им приходится с первого раза.

 

Вспоминаю вчерашнее сообщение от Елены Сергеевны про покойника, которого сегодня засыпят землей. Какая-то девочка чуть старше меня. О причинах смерти мне, простому сторожу, знать не полагается, но любопытство чуть гложет.

Траурная процессия обещает быть совсем маленькой, вернее, мне приказано впустить катафалк марки «Газель», и все. Значит, родственники погибшей должны будут уместиться в этом же катафалке слева и справа от гроба. Либо усопшая была весьма одинокой, либо ее друзья приедут сюда своим ходом и оставят свой транспорт за воротами.

Мысли отматываются в сегодняшнюю ночь.

Аня.

Я подошел к ней первым, чувствуя непреодолимую потребность быть рядом с ней, но именно она ворвалась в мою жизнь вихрем. Одна ночь, в ходе которой мы, истомившееся, сблизились быстрее нужного, останемся в моей памяти навсегда. Каким-то гигантским скачком мы преодолели провал притирания друг к другу, отдавшись друг другу с праведным жаром. В ее липких и горячих объятиях я был уверен, что мы поступаем совершенно правильно.

И абсолютно безрассудно.

Но сидя за столом кухни и глотая чай, горький, как слезы обреченного, я гасил эмоции, включая голову. Вчера мне не показалось, что в Ане было что-то необъяснимое, что тянуло меня к ней. И я был уверен, что рядом с ней мое проклятие успокаивается. И ее вопрос о том, почему ей кажется, что она знает меня давно, я тоже помню.

Так не бывает в мире нормальных людей. Так не бывает с человеком, существование которого несет гибель окружающим. Я не нормальный человек, значит, все испытываемое мной вчера не было игрой разума. Я почти полностью уверен, что у меня какая-то странная связь с этой девушкой.

Слишком много мыслей, слишком много чувств: не вместить и не разобраться так скоро.

Будто я просмотрел наполненный событиями фильм и сейчас мой мозг пытается проанализировать это постфактум, не успев сделать это в ходе просмотра; время движется вперед, но я живу сумбурным вчерашним.

Сдержи она слово и приедь ко мне еще раз, я разберусь в чем дело, смогу дать окраску своим чувствам и мыслям. Лишь бы она не обманула и вернулась через два дня, как обещала. Кажется, стоит мне просто увидеть ее еще раз – и все встанет на свои места, всему найдется объяснение.

Закипает робкая надежда, что я не один такой, живущий с невидимым проклятием внутри, и есть еще кто-то, и значит, я не одинок в этом мире. Если с Аней все действительно так, и она тоже помечена хоть Богом, хоть дьяволом, вдвоем будет гораздо проще.

У мусульман принято хоронить покойника сразу, желательно в день смерти. Это связано с тем, что раньше последователи ислама редко использовали гробы, отчего труп начинал разлагаться и дурно пахнуть. Есть и более религиозная причина: чем быстрее умерший магометанин будет похоронен, тем быстрее он попадет на небо и узрит Аллаха. В православии же хоронят на третий день, но с утра или днем. Поэтому когда часы на стене лениво перевалили за десять утра, я не удивился, услышав за воротами кладбища требовательный гудок.

Выхожу на улицу и распахиваю мерзко скрежещущие ворота. Черная «Газель» стоит на холостом ходу, боковые окна тонированы, а за лобовым видно равнодушное лицо водителя. Катафалк заезжает внутрь, катится по кладбищу неспешно, будто выражает свое уважение к мертвым и их обители, но уверенно, явно зная куда.

И едва немая черная машина проезжает мимо, как во мне закипает и расплывается чувство спокойствия и тихой радости. Как рядом с Аней. Как рядом с отцом Валентином. Мне нужно в сторожку, но первые метры я бездумно плетусь за «Газелью», как крыса за Гамельнским Крысоловом, но в ушах моих не звуки флейты, а то, что можно назвать безмятежностью, если бы у этого чувства был звуковой окрас.

Бью себя по уху несильно, прихожу в норму и закрываю ворота. С территории кладбища меня смывает секунд за десять.

Я снова в сторожке, у своего окна-поста. Слежу за похоронами.

Из катафалка вываливаются водитель и его напарник. Оба в черном. Открывают задние двери и начинают с аккуратно вытаскивать гроб с помощью специальной наклонной дорожки.

Тем временем из боковой дверцы выходят всего два человека: до серебристости седая женщина средних лет и…

Отец Валентин!

Подумал о нем мимолетом, а в машине действительно был он. Теперь объясняется моя неробкая радость, дающая мне невидимые крылья.

Но я по-прежнему не знаю ответа, что общего у этого батюшки с Аней и со мной.

Похороны проходят весьма быстро. Гроб опускают в могилку, под жалобное рыдание матери. Отец Валентин поет прощальную молитву, затем могильщики закапывают могилу и занимаются монтажом надгробия. Постояв для совести несколько минут, водитель и его напарник забираются в свою «Газель» и уезжают через открытые мной ворота.

Меня тянет к оставшимся двоим у нового дома усопшей. А именно к матери и батюшке. К первой я хочу подойти просто из чувства жалости и сострадания, ко второму из-за странного чувства связи, которое я испытываю. Ноги несут меня сами. Это схоже с чувством страха убегающего животного, когда оно может управлять своими лапами, но не приказывает им остановиться, дав опасности приблизиться.

– Здравствуйте, Женя, – священник замечает меня сразу.

– Доброе утро. Вот, решил подойти, поздороваться. Может, поддержать как-то, хотя бы словом.

– Похвально. Сочувствие к чужому человеку говорит о многом, – отец Валентин смотрит на меня добродушно.

А вот закутанная в черное мать не видела, как я подошел и явно не слышала нашего короткого диалога: ее глаза были залиты пеленой горя, а уши забиты мыслями-несчастьями. Впрочем, всхлипывала она уже тише и реже, как ребенок.

Я не знаю, как плачут матери, хоронящие своих детей. И я не знаю, как плакала моя мама, когда окончательно сломалась в мысли, что я вот-вот вернусь или найдусь. Наверное, так же. Мне думается, что единственное, что в этом мире не изменится никогда, так это слезы безутешной матери.

Смотрю на надгробие. Над фамилией, именем и отчеством с датами фото умершей. Девушка лет двадцати пяти. В меру симпатичная, но на улице на нее не обернешься.

Та самая девушка, которую сбил таджик на КАМАЗе в день, когда я шел устраиваться на работу на это кладбище.

– Мария Матвеевна, – обращается священник к женщине, – выговоритесь, расскажите, какой была ваша дочка. Я по опыту знаю, что когда говоришь о человеке хорошее, то и на душе легчает. У меня своих детей нет, но родителей похоронил. Я разделю ваше горе.

Благоразумно молчу, затем киваю Марии Матвеевне, когда ее глаза выныривают через слезы.

Скорбящая мать вздыхает, уже не плачет, но дышит спазматически, будто ей просто очень холодно. Говорит она неожиданно спокойно, но ожидаемо глухо:

– Спасибо, отец Валентин. Спасибо большое за поддержку. Мы с Никой достаточно уединенно жили. У меня из подруг мало кто был, да и встречались редко, а Ника вообще одиночкой была. После школы она мало с кем водилась, в институте тоже ни с кем не сошлась. Даже на выпускной без желания пошла, молча, знаете, как на работу. Как-то нравилось ей одиночество. Дома сидела в компьютере, выбиралась куда-то без энтузиазма… Даже со мной в магазин. Я ей в душу не лезла, да и она откровенничать не хотела. Я думала, это пройдет, ведь девушка молодая, жизнь горит. И потом, гормоны бьют, думала, найдет она себе парня. Думала, тоска заставит. Но она хорошая была, не подумайте! В приюте для животных волонтером работала, бомжикам всегда мелочишку подавала. Даже бродячих котов подкармливала; у нее в рюкзаке всегда был кошачий корм в целлофановом пакетике. За одним котом даже в подвал полезла накормить, когда он деру от нее дал. Животных любила, а к людям холодна была.

Отец Валентин трет подбородок, в этот момент и этим жестом похожий на любого, кем представишь без рясы: хоть преподавателем, хоть, военным, хоть сельским плотником.

Священник берет слово:

– Мария Матвеевна, тем горестнее воспринимать ее гибель как несчастный случай…

– Примерно за полгода до смерти что-то с ней случилось, – не слыша священника, продолжала мать. – Куда-то уходила на несколько часов, а возвращалась общительная, с улыбкой. Аппетит проснулся, а раньше ела как птичка. Я допытывалась до нее, что с ней. Может, влюбилась в кого. Но она и не врет, и правду молчит. Просто, говорит, переключилось в ней что-то. Спрашиваю, где она пропадает, а она говорит, что с девчонками с работы гуляет. Знаете, кафе, магазины, кино. Я не верю до конца, но и проверить не могу. Недоверием же обидеть боюсь. Думаете, как родитель может ребенка по-настоящему обидеть? Ударить? Так она выше меня была. Для ребенка родительский удар воспримется как попытка проучить, наказать. Мне же правда была нужна. А вот как узнать эту правду, я так и не придумала.

Смягчается тишина, свойственная, пожалуй, любому кладбищу. Мария Матвеевна втирает слезу в свое лицо, и продолжает:

– А на следующий день после ее смерти ко мне полиция пришла. Говорит, ваша дочка взломала какой-то фонд и перевела все деньги оттуда в местные приюты для животных. И теперь якобы много людей без этих средств обречены на смерть. Включили ее компьютер, ковырялись в нем часа три, сказали, что у нее куча хакерских программ. Какие-то незнакомые слова, какие-то домены, какие-то шеллы…

Для справки: «шеллом» называется скрипт, который начинающие хакеры заливают на чужой сервер, чтобы потом управлять им.

– Что еще сказала полиция? – мягко спрашивает священник.

– Они забрали компьютер как вещественное доказательство и сказали, что Ника, вероятно, тот самый хакер, которого они долго пытались поймать, – отвечает Мария Матвеевна. – Они сказали, что, вероятнее всего, на ее совести много таких… Слово такое… Наполовину наше, наполовину чужое. Что-то про «кибер».

– Кибепреступление.

– Спасибо, молодой человек, – женщина снисходит до взгляда в мою сторону. – Да, оно! Следователь сказал, что за ней тянется хвост из таких преступлений, будто она лет восемь этим промышляла.

Мария Матвеевна замолкает. Ветер взвихривает листву над землей. Я чувствую себя лишним.

– Мне кажется, – говорит отец Валентин, – это появилось в ней из-за одиночества. Когда человек отстраняется от мира, у него формируются свои законы и понятия морали. Он не слышит и не хочет замечать сигналов от жизни. Он может с невинной убежденностью ребенка считать, что поступает правильно в той или иной ситуации, и в его поступках нет ничего предосудительного. А когда ты один, тебе кажется, что весь мир против тебя. Если вы позволите, я процитирую Экклезиаста.

Интересно.

Он помолчал немного, сглотнул и заговорил сильным голосом:

– «Двоим лучше, нежели одному; потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их: ибо если упадет один, то другой поднимет своего товарища. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его. Также, если лежат двое, то тепло им; а одному как согреться? И если станет преодолевать кто-либо одного, то двое устоят против него: и нитка, втрое скрученная, нескоро порвется».

Слезы еле держу. Последний год, трясясь от холода в прозябших лесах, я был живым примером этих слов.

Еле живым примером.

И моими лучшими друзьями был костер и заплесневевшие соленья (если удавалось развести огонь и найти закатанную банку).

Но теперь я не один.

Отец Валентин еще утешает горюющую мать недолго, я стою из вежливости, потому что развернуться и уйти будет неприлично. Затем она уходит, прося не провожать ее. Я смотрю на ее просевшую от усталости спину. Мне жалко эту женщину; пусть никто не может пожалеть меня (ведь, напомню, мне никто не поверит), но я могу пожалеть кого-то. И в меня вползает мысль, что пока человек способен жалеть посторонних, он еще не потерян. Я мог сказать, что на фоне моих злоключений, я заслужил не меньше сочувствия, но вот странное дело: я абсолютно уверен, что имей я возможность помочь этой женщине в ущерб себе, я бы сделал это.

Смотрю на деревянный крест, возвышающийся над землей. На кресте распятие, а уже под крестом тоже деревянная плита с фотографией, с данными и датами дочери, этой Ники. Деревянные надгробия самые дешевые. Вряд ли Мария Матвеевна сэкономила на похоронах дочери, так что, нужно предполагать, жили они небогато. Никто в этой маленькой семье (очевидно без мужчины) не собирался умирать ближайшие лет двадцать-тридцать, поэтому явно не откладывали деньги на похороны. Либо же вообще ни на что не откладывали; возможно, не получалось, не могли.

Смотрю на распятие передо мной, а под ним вижу череп. Контужено понимаю, что всегда замечал это череп под распятием: на нательных крестиках, здесь, над могилами, еще где-то, но почему-то не фиксировал его сознанием, не задумывался, зачем он, что значит?

 

– Отец Валентин, а что означает череп под распятием?

– Голова Адама, – охотно-добродушно поясняет батюшка. – Священное Предание гласит, что на Голгофе, под местом, где был распят Христос, покоится прах Адама. Согласно Провидению, кровь Христа омыла череп Адама. То есть, Иисус омыл своей кровью все человечество от скверны духовной.

– Хотите сказать, самопожертвование Христа было необходимо?

– Женя, каждый из нас должен жертвовать чем-то ради другого.

Язык опережает мысли, спрашиваю быстрее, чем успеваю обдумать вопрос:

– А вот если я жертвую кем-то во имя общего блага, есть у меня такое духовное право?

Священник задумался, погладил усы жестом капитана корабля, сказал раздумчиво:

– Мне кажется, у человека есть право пожертвовать кем-то для общего блага, выкорчевать зло, но если в этот момент он и сам готов пожертвовать собой.

Почему-то я абсолютно согласен с этими словами.

Да, совершенно верно: у тебя есть право жертвовать кем-то, если ты готов пожертвовать и собой. Это вроде как искупает твой грех за распоряжение чужой жизнью, уравнивает благое дело с отъемом чьей-то жизни. Ведь, наверное, зло в этом мире нельзя искоренить безболезненно.

– Как устроились, кстати? – перебивает мои мысли священник.

– Спасибо. Хорошо.

Ветер успокаивается, не мешает нам говорить своим шумом, но мы молчим.

Мне почему-то хочется иметь какую-то связь с батюшкой, хотя бы чисто символическую.

– Отец Валентин, а вы можете дать мне номер своего телефона? Я уверен, что в трудную минуту мне полегчает, если я вам позвоню. Я понимаю, у вас много дел, но все же…

– Держите, – он вытаскивает из рясы визитку, протягивает мне. – Звоните.

Визитка довольна простая. Самая обычная визитка на бумаге плотностью двести граммов, матовая, с инициалами, номером телефона и краткими данными о себе: Гаврилов Валентин Петрович, священник, Николо-Карельский монастырь, номер телефона. На визитке не было ни одного рисунка креста, ни одного изображения распятия. Было видно, что визитка носит строго деловой характер. Еще более деловой, чем у обличенных властью или серьезных капиталистов. Становилось ясно, что он не размахивал своей верой, но нес ее в себе.

И ведь даже фамилия Гаврилов. В честь одного из архангелов. Если точно, то Гавриила. Если не ошибаюсь, Гавриил предсказал Деве Марии ее смерть.

– Когда можно звонить?

– В любое время, Женя.

Испытываю смущение.

– Спасибо, конечно… А если я позвоню ночью?

– Если почувствуете необходимость, звоните ночью. Коли у Бога выходных и отдыха нет, значит, нет их и у меня, а души людские нуждаются в помощи всегда.

Затем отец Валентин прищуривается, глядя на меня, говорит рассудительно:

– Евгений, можете считать это тоже Провидением… Но что-то мне подсказывает, что вы позвоните. Обязательно позвоните.

– Спасибо, батюшка.

– Удачи вам, Женя. Звоните.

Он идет по остывающему следу Марии Матвеевны. Я пялюсь на визитку.

Вспоминаются слова из старой песенки, из тех, что слушал отец: «Труби, Гавриил, глухим на радость своим небесам! Труби, Гавриил, другим! Пока не оглохнешь сам».

Вот и отец Валентин трубит немо о вере и покаянии перед Богом но мы, замызганные грешники, не всегда способны услышать его и ему подобных. Он старается отмыть этот больной мир, прекрасно понимая, что ему не хватит для этого лет земных. Но он будто пытается хотя бы на миллиметр сдвинуть этот локомотив невежества и порока, в котором мы все с удовольствием сидим. Он будто встречает тьму своей грудью, готовый к этому. Своим спокойным видом он явно показывает, что отречься от веры может любой, а вот чтобы верить, нужна сила духа. И крепость этой веры должна быть сильнее всего на свете.

Мне вспоминаются японские камикадзе, которые сознательно шли на смерть. Многие из них на фото улыбались. Значит, они были готовы умереть за то, во что верят. А вот отец Валентин, когда нес веру, не улыбался, и не гордился своей преданностью ей. Мне кажется, что он понимает, что его вера – его крест. Я думаю, он несет ее, не надеясь на вознаграждение в раю. А это значит, он в своей вере сильнее и истовее тех камикадзе, что расшибались о борт авианосца «Банкер-Хилла» в 1945. Для них было честью умереть. Для него честь жить, сея добро…

– Наф!

Тьфу ты!

– Лара, что?

Вездесущая такса крутится передо мной, смотрит преданно. Срывается в сторону сторожки, затем возвращается на место, где застала меня в раздумьях. Явно хочет есть.

– Няф! – она тявкает рьяно, как лисенок, а ее длинные уши при этом подпрыгивают.

– Жрать, да?

Прусь в сторожку. Возможно, это последний бастион в моей жизни. Лара семенит впереди, стуча когтями по каменной дорожке.

– Я тут, между кстати, о важных вещах размышлял, ясно тебе?! А тут вылезла ты и тявкаешь! Все мысли как в сливное отверстие. Мне о чем-то высоком хотелось подумать, а тебе лишь бы пожрать…

07

– Пакет возьми, – Аня протягивает мне пакет из супермаркета и кидает на пол небольшой серый рюкзачок. На часах почти одиннадцать ночи.

В этот раз она изволила разуться.

Сую нос в пакет. Пицца в коробке, четыре банки пива, батон хлеба и колбаса в вакууме. Батончика «Сникерса» нет.

– Круто, но я не пью алкоголь, у меня же…

– А я на тебя не брала, – говорит она, скидывая с себя кожаную куртку. – Пиццу в микроволновку, пиво засунь в холодильник.

– Женщина! Как ты смеешь приказывать хозяину царства мертвых?!

– Микроволновку не забудь включить. А то получится как с чайником в тот раз.

Плетусь на кухню, загружаю пиво в холодильник, ставлю пиццу на разогрев. Аня приходит и садится на тот же стул, на котором сидела в прошлый раз, и с которого тогда поднялась, чтобы сокрушить меня слепым жарким соблазном.

– Мне казалось, ты больше не приедешь. Ты даже номер телефона не оставила.

– Я и не собиралась приезжать, – Аня подбирает ноги под себя. – Просто я забыла у тебя свою заколку для волос, решила забрать, а автобусы уже не ходят. Придется переночевать у тебя еще раз, а с голоду пухнуть не хочется.

Про заколку шутка, конечно же, видя Анины короткие волосы.

– Как на работе?

Аня морщится:

– Как обычно. Представляешь, стены покрасили, а они такими же тускло-зелеными остались. Зря краской дышала, пока они сохли. Окон-то нет. Хозяин даже одну камеру временно расселил: зеки стали жаловаться на головные боли.

– Кто расселил?

– Ну, так начальника тюрьмы называют, – терпеливо поясняет Аня. – Хозяин тюрьмы. Настоящий, а не царства мертвых.

Звякнула микроволновка. Я достал и нарезал пиццу на треугольники.

– Пиво из холодильника зацепи, – просит Аня. – Кстати, у тебя что?

«Кстати». Спасибо, что поинтересовалась.

Впрочем, у меня ничего нового.

– А, ничего нового. Позавчера девочку хоронили, а вчера листву прибрал и весь день на диване валялся.

Я не говорю ей, что эта девушка погибла частично из-за меня.

Спохватываюсь:

– Стоп! Кладбище я уже запер. Как ты сюда попала?

Она смотрит на меня так, что я чувствую себя недоразвитым, и это чувство уже второй раз за неделю.

– Жень, стены вокруг кладбища созданы для двух целей. Либо не пускать внутрь синяков за чей-нибудь упокой выпить, либо не распустить мертвых, если начнется зомбиапокалипсис. Нормальный человек легко перемахнет через эти кирпичи.

– А постучать? Позвонить?! Дверной звонок был изобретен еще в тысяча восемьсот семнадцатом году!

– А так не интересно, – Аня смотрит на меня по-партизански лукаво. – И стой здесь, никуда не уходи.

Аня встает, исчезает в проходе коридора, возвращается со своим рюкзаком. Достает оттуда какие-то вещи.

– Я тебе водолазку и джинсы купила, – она достает названное, не прекращая жевать пиццу. – Потом примеришь.

Я тронут.

– Спасибо, конечно, но зачем было тратиться? Мне вчера аванс пришел, я сам мог бы себе купить.

Да, на мою новую карточку вчера действительно пришел аванс в четырехкратном размере. После закрытия кладбища я сбегал в продуктовый магазин у дороги и купил себе еды. Я купил картошку, макароны, вакуумную колбасу и два огурца.

Кажется, при этом никто не пострадал.

Аня встает от своего рюкзака, подходит ко мне, говорит спокойно и убежденно:

– Ты же не думаешь, что я поверила в сказочку про твое желание самостоятельной жизни и заочку в универе? Если бы у тебя было, чем платить за учебу, то деньги на пару новых вещей у тебя точно нашлись. Я не знаю, зачем ты пристегнул себя к этому кладбищу. Я не знаю, что за связь между нами. Но ты мне это расскажешь. А сейчас ты должен выглядеть более-менее прилично. Или думаешь, кладбищенский сторож должен ходить в драном ватнике? Ты единственный представитель кладбища. Ты первый, на кого смотрят скорбящие родственники, когда ты открываешь ворота катафалку. И что же они видят? Глаза-провалы, щеки-ямы, еще и одетый, как пугало. Если тебе плевать на людей и на их мнение о тебе, то прояви уважение хотя бы к самому себе.