Tasuta

Домик на дереве

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

***

– Что в коробке? – поинтересовалась она, когда я разулся и поспешил в свою комнату, держа в руках коробку. Мама последовала за мной.

– Подарок.

– И кому этот не маленький подарок? Случайно не мне?

– Нет, мам, не тебе. Другу.

– У тебя, к моей огромной радости, теперь два друга. Кому из них?

– Насте.

– Я так и поняла. Что в коробке?

– Ролики.

– О, дорогой подарок!

– Я знаю, но дедушка сегодня был щедрым. Дал мне пятерку.

– Балует он тебя. Балует.

– Я просто хорошо выполняю его поручения.

– Я не сомневалась в этом. – Мама задумалась. – А у нее что, нет роликов?

– Есть, но нее. Старшей сестры вроде бы. Они старые, она стесняется их надевать. Вот я и решил купить, чтобы мы вместе катались на роликах.

– Правильно и сделал, дорогой. – Она взъерошила мои волосы на голове. – Папе не слово об этом, ага?

– Я же не себе купил?

– Все равно он не одобрит. И ты знаешь почему.

– Знаю, – согласился я и спрятал коробку под кровать.

– Меньше знает – крепче спит.

До прихода отца, мы решили пересмотреть «Венецианские каникулы». Веселый, добрый и романтичный фильм с ее участием; мы любили его и частенько включали, когда не было настроения.

До замужества мама успела сняться в четырнадцати лентах, которые пользовались успехом как у критиков, так и зрителей; она умела выбирать хорошие проекты из миллиона неудачных, откровенно плохих. Последняя роль принесла ей ворох престижных наград, в том числе «Золотого Льва» и «Бронзовую Софу» за лучшую женскую роль. Зарубежные критики, а так же киноакадемики единогласно признали ее лучшей в данной ипостаси. Газета «Время» написала следующее: «С ролью домохозяйки, которая пошла на фронт, чтобы защищать свой дом, страну от агрессоров, актриса не просто справилась, она прожила этот образ – и достойна всех кинонаград в уходящем году. Другая газета «Истории Империи» написала так: «Ее талант – обезоруживает, ее игра – обескураживает, ее красота – сбивает с ног. Одна из лучших актрис своего времени! Если она продолжит в том же духе – весь мир будет у ее ног». По истечению тринадцати лет ее все еще звали в кино и в театр, но она только и делала, что отказывалась от заманчивых предложений.

Однажды я спросил у нее, почему она перестала сниматься; на что она ответила: «С такой сумасшедшей работой, которая отнимает у тебя уйму времени и сил, я не смогла бы всегда быть с тобой. Надо было выбирать: либо работа, либо семья. Я выбрала семью и нисколько не жалею». Если раньше, лет в семь, я верил ей, то потом ее слова потеряли в весе, потому что я узнал горькую правду – отец запрещал ей сниматься, таков был закон.

Когда пошли титры, мама всплакнула; я с удивлением посмотрел на нее и сказал:

– Мам, надо смеяться, а ты плачешь. Фильм ведь закончилась хорошо.

– Это слезы радости.

Только через годы я понял, что это были слезы разочарования, разочарования от жизни, которая сначала одарила ее любовью всего мира, а потом бесцеремонно и внезапно забрала все, что у нее было.

***

Мало того, что отец задержался на работе на несколько часов, так он еще пришел в отвратительном настроении; мне было понятно, кто его задержал и почему он во время ужина с такой ненавистью смотрел на маму, словно она олицетворяла все зло, усеянное в грешных людских душах. Мама, чувствующая на себе сверлящий и озлобленный взгляд отца, вся сжалась, покрылась испариной.

– Тебя что-то не устраивает? – резко спросила она.

– Нет, – ответил он и откусил кусок хлеба. – Ужин холодный.

– Он был бы горячим, если бы ты вовремя пришел.

– Дерзишь?

– Имею на это полное право.

– А не кажется ли тебе, милая, – он отложил столовые приборы, – что у тебя слишком много прав?

– Нет, мне так не кажется.

Отец вытер губы салфеткой, нервно схватил зубочистку и начал ковыряться ей в зубах.

– Знаешь, почему я сегодня задержался?

– Нет. – Мама поднесла к губам бокал с красным вином, но так и не выпила. Посмотрела на меня, на испуганного мальчишку, который от назревающего и неизбежного «унижения» уходил в себя. – Дорогой, рот не разевай, кушай. И так ужин остыл.

– Отца встретил, точнее… он меня встретил.

– Как он поживает?

– Жив. Как обычно сует нос не в свои дела. – У меня по спине пробежала холодок. – Ты с ним накануне не общалась?

– Не помню. – Она задумалась и глотнула вина. – Хотя вру. Вспомнила. Мы в среду встретились в магазине, славно поболтали. А что?

– Ты случайно не рассказывала ему о нашем недавнем инциденте?

– О каком?

– Когда я вышел из себя… и ударил тебя. За что извинился и извинюсь еще раз.

– О таком не болтают. Я ведь не дура.

– Может, случайно лишнего взболтнула?

– Я за своим ртом слежу.

– Тогда откуда он узнал о том инциденте?

– А почем я могу знать?

– Мне кажется, ты знаешь.

– Ты серьезно думаешь, что я стала бы жаловаться на тебя твоему отцу? Ничего больше не мог придумать.

– Если ты не говорила – значит, кто-то другой сказал. Правильно я рассуждаю, сын?

Я оторвал взгляд от тарелки и взглянул в его глазницы, полные ненависти; я не верил, что передо мной сидит тот самый человек, который когда-то катал меня на спине и учил играть в шахматы.

– Наверное, – выдавил я из себя одно-единственное слово, пришедшее на ум.

– Ты ведь с дедом сейчас тесно общаешься в гараже?

– Не совсем.

– И как прикажешь это понимать?

– Ну, когда он работает, он неразговорчив. Обычно материться и приказывает, что поддать, где посвятить, где поддержать.

– Узнаю своего старика. В гараже он сам по себе, на своей волне. Работал раньше там, знаю.

– Он еще часто песни поет, – добавил я.

– Тоже верно. По ходу, ты говоришь правду. А домой вы идете вместе?

– Нет. Дедушка всегда позже уходит. Пока все проверит час-другой пройдет.

– Значит, ты не ябедничал ему, что я ударил тебя?

– Нет. – Сколько мне еще придется врать отцу и терпеть такие унизительные допросы? – Я ничего не говорил.

– Ты – не говорил, наша матушка – тоже. Интересно получается! – Он позволил себе короткий смешок. – Никто не говорил. Никто. А дед знает о том, что его не должно было касаться. Вам не кажется, что тут что-то не сходится? Что кое-кто трусливо молчит и не хочет признаться в содеянном проступке?

– Всё, надоело! – не выдержала мама и встала из-за стола, да так резко, что табуретка, на которой она сидела, грохнулась на пол. – Хватит с меня этих допросов, в горле уже стоят! – Она кричала; на шее вздулись вены; лицо покраснело.– Кто мы тебе, заключенные что ли? Нет! Мы – твоя семья. Если хочешь допрашивать, иди на работу – и допрашивай вволю тех, кто этого заслуживает. Не надо смешивать работу с семьей. Ты понял меня?

Отец сидел, неподвижно и вальяжно, ухмылялся, глядя на жену, глаза которой заполонили слезы.

– Ты закончила? – спокойно спросил он. – Я полагаю, молчание – знак согласия. Можешь садиться.

Мама послушно подняла с пола опрокинутую на бок табуретку и села на нее, попутно поправляя прическу.

– И зачем было устраивать истерику? – Отец задал чисто риторический вопрос; никаких ответов он не ждал; теперь говорил он – хозяин дома, которому вздумали указывать то, что ему можно делать в его доме, а чего нельзя. – Тем более при нашем сыне. Ты напугала его. Видишь, как он дрожит?

– Думаешь, он дрожит из-за меня?

– Ну не от меня же, черт возьми! Я, в отличие от тебя, дорогая, не кричу как полоумный от каждого незначительного эпизода в семейной жизни. Может, тебе стоит проверить нервишки? Записать тебя к хорошему психологу? Я знаю телефончик.

– Засунь себе его в одно место! – Мама не говорила, а шипела, как загнанная в угол кошка.

– Ха, какой поворот событий. Надо же!

Отец взял в правую руку бокал, сделал два больших глотка – на дне оставалось немного вина – на мгновение замер, задумался, а потом бросил его прямо в мамино лицо.

От неожиданного удара мама повалилась с табуретки и упала на спину; разбился хрусталь – еще одно семейное счастье. Я, сдерживая слезы, подбежал к ней – и с ужасом увидел, что на ее лбу зияла кровавая полоска; бровь была разбита. Она плакала, пытаясь спрятать от меня свои горькие слезы. Я обнял маму.

– Герой, помоги ей лучше встать с пола.

– Я ненавижу тебя! – Во мне пылал огонь ярости, пламя несправедливости. Если бы я был старше и сильнее отца, я бросился бы на него – и избил. – Ненавижу! – Слезы текли по моим щекам; внутри что-то клокотало. – Это я сказал деду, что ты бьешь нас! Я! Я! Я! Чтобы он проучил тебя!

Отец, молча, поднялся из-за стола и пошел ко мне; я не растерялся, поднял с пола острый осколок разбитого бокала, крепко сжала его в руке, и рассек им воздух.

– Не подходи! – рявкнул я.

– На собственного отца руку поднял? Не стыдно?

– Не подходи!

Он не послушал и ринулся на меня, как бык на красную тряпку; я размахнулся и поранил его руку. Отец вскрикнул; закапала кровь.

Он на секунду остановился, чтобы нанести ответный удар.

***

Последующие полчаса я помню смутно, отрывками, которые никак не могу собрать воедино, в цельную картину. Отец ударил меня, кулаком по голове, я потерял сознание, а потом раз – я уже бегу по улице, держа в руках помятую коробку с роликами. Бегу к домику на дереве, так как понимаю, что это безопасное место, в котором можно отгородиться от несправедливого мира. В мире, в котором правят такие тираны, как мой отец, лишенный сострадания, доброты и чувства меры.

Я забрался в домик и разрыдался, рухнув на дощатый пол вместе с коробкой; я никогда в жизни так не рыдал, как в тот вечер. Перед глазами плыл фрагмент за фрагментом: вот отец швыряет в маму бокал с вином, та падает и лежит на полу, сгорая от стыда, от унижения, я беру в руку осколок от разбитого бокала и раню отца, который подходит слишком близко к нам.

 

Когда я успокоился, на улицу опустились сумерки. Я выглянул из круглого окна (во время стройки дома мы со Степаном решили, что здорово иметь такое же окно, как у «Холлитов»), занавешенного плотной тканью – и вдохнул свежий лесной воздух. Стало намного легче. На безоблачном, высветившемся небе засверкали спутницы ночи – звезды; на западе преобладала палитра розовых и фиолетовых оттенков. Глядя на вечернее небо, невольно возникали мысли, что небо – это мастерки нарисованное полотно на холсте, на которое невозможно налюбоваться и которое невозможно разлюбить.

Я спрятал коробку с роликами под скамью и собрался идти домой, хотя никого желания возвращаться не было, но тут обнаружил кое-что очень интересное: на пыльном полу остались чужые следы… и явно не мои.

Он был здесь, прошептал я и чисто интуитивно обернулся. Удостоверившись, что никого нет, я принялся обследовать пол и по «горячим» следам понял, что «Дитя» тщательно обследовал наш дом, заглядывая в каждый укромный угол. Он доел шоколадные конфеты, которые лежали на столе; поиграл с футбольным мечом; побаловался с игральными картами; полистал наши взрослые журналы, выкурил одну сигарету. Почему я так решил? До его прихода пачка сигарет «Дальний край» была запечатана и предназначалась для одной цели: на черный день.

– Кто же ты такой? – спросил я и наткнулся на сложенную в несколько раз фотографию, лежавшую под столом. Развернул ее и увидел женщину южной национальности, обнимающуюся с семилетним ребенком; они лучезарно улыбались. Я предположил, что это мама с сыном, так как они были похожи друг на друга: смуглая кожа; черные, как сама ночь, волосы; носы с горбинкой; глаза, большие и черные, которые очаровывали с первого взгляда.

Чья это фотография, подумал я и в тот же миг услышал подозрительный шорох. Выглянул в окно, я заметил тень, пробегавшую среди черных стволов деревьев.

– Черт! – выругался я, положил фотографию в задний карман штанов и вынырнул из домика.

Только я выбежал на протоптанную лесную дорожку, вьющуюся среди вязов, как мне навстречу вышла знакомая фигура в плаще – это был он, «Дитя тьмы». Я естественно остановился и замер; он тоже, тем самым преградив мне путь к дому. Так мы простояли друг напротив друга, наверное, минуту-две. Он смотрел на меня, я – на него; я слышал стук собственного сердца; чужое дыхание; и ветер, шепчущий с помощью листьев.

– Что тебе надо? – спросил я. В ответ – тишина, напряженная и вязкая. Я набрал в легкие побольше воздуха, сжал кулаки и решился сказать. – Если не хочешь общаться, то, пожалуйста, отойди с дороги, мне нужно домой идти.

Он молчал и стоял как истукан, словно пустил корни. Я не знал, что делать и что предпринять, чтобы выбраться живым и невредимым. Я действительно думал, что моя жизнь под угрозой и еще чуть-чуть она оборвется от его острых, как нож, когтей.

Я, на свой страх и риск, сделал шаг вперед; он как стоял на одном месте, так и стоял, внимательно наблюдая за мной. Сделал второй шаг – и снова никаких результатов.

Если так пойдет, думал я, то мы неминуемо столкнемся лицом к лицу, в неравном бою, после которого мне уже не встать с земли.

– Оставь! – крикнул он каким-то неестественным, механическим голосом, когда я шагнул еще раз. – Нельзя! Не подходи!

Я замер, в ожидании худшего, непоправимого, в ожидании смерти, подобравшейся ко мне так близко, что я даже почувствовал ее дурной, вонючий запах. Или это этот запах исходил от него?

– Мне нужно то, что ты собрал у меня, – сказал он.

– Но я ничего у тебя не забирал.

– Отдай! Она принадлежит мне!

– Что тебе принадлежит?

– Ты положил ее в карман!

– Фотография что ли? – удивился я. В голове сразу же пронеся вихрь вопрос. Неужели она его? Зачем ему фотография с людьми? И почему она так ценна для него? Что в ней такого особенного, чтобы пришелец с другой галактики заинтересовался ей? Мало того что заинтересовался: он ради фотографии, по сути, незначительного клочка глянцевой бумаги, вступил со мной в контакт.

– Да. Ты украл ее!

– Я не крал. Она лежала под столом в нашем домике. Я просто поднял ее с пола…

– И положил в карман!

– Прости, я не хотел ничего такого. – Пришлось оправдываться, чтобы сохранить жизнь; запах-то смерти я продолжал чувствовать. Конечно, хотелось спросить у него, какого черта он вторгся на частную территорию – и бесцеремонно там шарился, как у себя дома; но не зря говорят, что молчание – золото. Я достал из заднего кармана брюк фотографию и протянул ему; правда, он был в десяти метрах от меня. – Я рад, что фотография нашла своего хозяина.

– Положи ее туда! – приказал он и указал на ближайший от меня вяз. – На землю! И не замарай ее!

– Хорошо, хорошо.

Я сделал то, что он просил.

– Теперь двадцать шагов назад!

Я сделал шагов тридцать назад, не меньше; как говорится, на всякие пожарные. Когда я остановился, он торопливо зашагал к дереву, поднял с сухой земли фотографию, проверил ее целостность, а потом убрал в глубокий карман плаща. Взглянув в мою сторону, и убедившись, что я стою на месте и никуда не собираюсь бежать, он сказал:

– Я не буду тебя убивать, если ты закроешь глаза и посчитаешь до ста.

– Обычно так говорят, когда хотят убить.

– Так говорят люди, а не я! Закрывай глаза и считай! Или широко открой их – и умри!

Я как можно быстрее закрыл глаза и начал считать.

– Вслух! – скомандовал он.

– Один, два, три…

– У меня хороший слух! Я слышу взмах ресниц! Так что не открывай глаза раньше времени!

– Четыре, пять, шесть.

Досчитав до ста, я открыл глаза и увидел только лес, забранный в густую темноту, в тихую и теплую ночь, умиротворенную пением сверчков и приятным для слуха воем ветра. Я расплылся в улыбке и даже позволил себе такую вольность: попрыгал на одном месте, радуясь, что столкнулся лицом к лицу с пришельцем и остался жив, хотя шансы выжить были минимальными. Или… он был не таким опасным, как я себе это придумал?

Я не стал ломать голову над этим и другими вопросами, всплывающими в голове, и помчался домой; бежал быстрее ветра, не желая себя.

Бежал и бежал…

***

– Ты должен извиниться перед отцом, – сказала мама, когда мы лежали на кровати в моей комнате, освещенной прикроватной лампой, стоявшей на тумбочке молочного цвета.

– За что я должен перед ним извиняться? – сердито спросил я, посмотрев на подсвечивающийся аквариум, в котором плавали крапчатые и голубые сомы, зеленые меченосцы и бойцовские рыбки.

– Ты ранил его, – напомнила она, держа мою холодную руку.

– А он – тебя! – Отец разбил ей бровь, оставил несколько царапин вокруг глаз и синяк на пол-лица. Без слез на маму невозможно было смотреть; сердце обливалось кровью и одновременно наливалось гневом, который просился наружу, прямо-таки рвался на волю, как бешеный пес, когда я думал об отце и о его поступке; я хотел восстановить справедливость!

– И все равно ты должен извиниться, – настаивала она. – Он твой отец.

– Я жалею, что он мой отец.

– Не смей так говорить! – Она разозлилась на меня и отпустила мою руку. – Это неправильно.

– Он бросил в тебя бокал – это правильно?

– Я сама виновата.

– Почему ты защищаешь его? – Теперь и я злился на мать, которая выгораживала отца, совершившего поступок, который не имел оправданий.

– Я не защищаю…

– Защищаешь!

– Не кричи на меня! Мал еще! – Я извинился и сжал ее руку; она через дымку печали в глазах попыталась улыбнуться мне; улыбка вышла: уставшей, загнанной, потерянной. – Я понимаю, что ты сейчас чувствуешь. Понимаю. Но извиниться, так или иначе, тебе придется. И лучше это сделать сразу же, немедля, когда он явиться домой из бара, а иначе будет хуже только нам с тобой. Ты знаешь, на что способен отец. И если не предпринять меры – последствия будут ужасными.

– Не будут.

– Будут.

– Не будут, если мы уйдем от него.

– Ты предлагаешь уйти из дома?

– Да.

– Хорошо. И куда мы пойдем?

– Куда глаза глядят.

– Хорошо. А где мы будем жить?

– Как где? У дедушки!

– Не самый лучший вариант. Отец быстро найдет нас.

– Тогда мы сядем на первый попавшийся автобус, уедим в другой город, снимем квартиру или номер в гостинице – и будем жить вдвоем. Согласись, будет здорово?

– Будет здорово несколько дней. А что потом? Что будем делать без денег?

– Ты станешь играть в кино или в театре. На худой конец я буду работать после школы. А что, ботинки начищать – самое-то!

– Ты обо всем подумал.

– Ага.

– Но главного не учел.

– Чего?

– Твой папа найдет нас где угодно, даже на краю света – и вернет обратно, в этот дом! А если мы сбежим снова, он сделает так, чтобы мы больше никогда не захотели никуда убегать.

– Как это?

– Запрячет за решетку. Или расстреляет.

– Нас? Расстреляет? Ты шутишь что ли?

Но мама не шутила; она говорила на полном серьезе; открывала мне глаза на правду жизни, правда которой заключалась в следующем: не жди от жизни справедливости, ведь по большей части она несправедлива, жестока, непостоянна и уродлива, как сам человек.

– Наш папа – собственник, – спокойно объясняла она. – Если мы не его, значит ничьи.

– Но он не посмеет! Он не сможет! Это преступление! – упирался я, не веря в мамины слова, которые казались мне в те секунды безумными и лишенными простой логики. Как мог убить отец свое дитя и жену? Как? Для моего разума – это было слишком, слишком невероятным!

– Он может все… в Романдии. И если он скажет, что мы преступники, недостойные жить среди людей – значит, это истина, которая не терпит упреков и разбирательств. И все потому, что он служит в самых прославленных, элитных войсках государства, правящих миром. Он лично знаком с Силиным. Ты никогда не задумывался об этом? Твоего отца знают и почитают в нашем городе.

Странно осознавать и понимать, что твой отец не только дома всемогущий и беспощадный, но и за его пределами – за горизонтом. Нам не скрыться от отца – только не в этом мире, где правит нацистская армия – и до конца дней быть в плену у властного и жестокого тирана, уже неспособного полюбить и сострадать.

– И что же нам делать?

– Жить так, как мы жили.

– Простить отца?

– Да. Простить – и отпустить. Попытаться забыть.

– Как такое можно забыть?

– Со временем. Со временем.

– Но если он снова взбеситься?

Она ничего не ответила; предпочла промолчать, чтобы потом спросить:

– Ты извинишься?

У меня было огромное желание сказать матери «нет», но порой желания так и остаются желаниями.

– Я извинюсь перед ним, когда он придет. Обещаю.

– Спасибо, дорогой. – Мама обняла.

– Но я больше не дам тебя в обиду. И это я тоже обещаю.

– Я рада, что у меня есть такой защитник.

Глава 6

Мысли о последней встрече с «Дитем тьмы» не давали мне покоя; с утра пораньше и до поздней ночи я думал, почему инопланетное существо дорожило фотографией, сделанной человеческими руками. Сей факт заставлял взглянуть на «Дитя» с иного ракурса. Знаете почему? Ну, во-первых, я не сомневался в том, что «Дитя» был знаком с мамой и ребенком, запечатленными на фотографии; не просто знаком, а, скорее всего, он всем сердцем любил и уважал их (как еще объяснить его стремление обладать этой фотографией?). И, во-вторых, я проникся к нему некой симпатией, сменившей страх; знать, что неземное существо может что-то чувствовать, относится к людям с преданной любовью – значит, знать, что оно для тебя – для других людей – не предоставляет опасности; по крайней мере мне хотелось в это верить. Правда, меня смущало одно маленькое «но», которое постоянное лезло в голову: почему он полюбил одних, маму с сыном, а с другими, то есть с нами, даже не захотел познакомиться? Боялся огласки, быть пойманным и уничтоженным нацистами? Вряд ли. Если бы по-настоящему боялся, спрятался в более укромном – нелюдимом – местечке, а не шнырял по лесу, расположимся в черте города, в непосредственной близости от нашего домика на дереве; да и с теми, кто был на фотографии, не вступил бы в контакт (а вступал ли он вообще?). А может, его последняя встреча с людьми была омрачена какими-то трагическими событиями, поэтому он больше не с кем не желал знакомиться?

Как вы уже заметили, у меня была куча вопросов и не одного ответа, что, несомненно, приводило в уныние. Конечно, такой расклад дел меня не устраивал; и я решил: во что бы то ни стало докопаться до истины, тем самым избавиться от терзающих меня дум и раздумий.

Я посудил, что лучше следить одному; чем больше народу, тем повышалась вероятность быть услышанным и соответственно быть пойманным; а в мои планы этого «пункта» не входило. Чтобы мой план осуществился, мне пришлось прибегнуть ко лжи; порой без нее никуда. Я сообщил друзья, что мой трудовой день у деда начинался ровно с девяти утра и заканчивался ближе к пяти вечера; при этом отметил, что дед не любил, когда я уходил раньше положенного времени. Они мне на слово поверили; хотя я рассчитывал, что Степан уж точно заподозрит что-то неладное, но тот лишь покивал и сказал: «Ну да, с твоим дедом лучше не шутить». Степан был знаком с ним и знал, что дед у меня не из робкого десятка; если что-то не по «его», сразу же об этом скажет, причем в жесткой форме.

 

На самом деле дед не издевался надо мной, особенно когда солнце палило без всякой меры, нагревая воздух до тридцати пяти градусов по Цельсию, и отпускал меня уже ближе к обеду; да и сам уходил сразу же после меня; не мог долго работать в такую жару. Поэтому с часу – максимум, с двух – до пяти я был свободен, а этого времени вполне хватало, чтобы заняться наблюдением вкупе с расследованием.

Свои наблюдения, сдобренные с размышлениями, я записывал в специальную тетрадь, чтобы не упустить самого важного. Да и записи – лучшее доказательство к подтверждению моих слов и догадок. Я ведь хотел доказать друзьям и прежде всего себе, что «Дитя тьмы» не тот, за кого себя выдает, что он пришел к нам с миром и так далее и тому подобное. Ох, если бы я знал, к чему меня приведет мое расследование…

У меня, как и положено, для следователя, была контрольная точка для слежки в ста метрах от дома «Дитя»: два серых камня, облокотившихся друг на друга, которые обступила высокая трава. Одежда тоже была соответствующая: костюм и бандана цвета хаки, черные сапоги на шнуровке, обрезанные перчатки. Обычно я ложился на землю, пролезал промеж двух камней и через сладко пахнущие травинки наблюдал за инопланетянином. В первые три дня мне не везло; дом пустовал; даже собака не попадала в поле зрения; я стал задумываться: а не поменял ли «Дитя тьмы» место жительство после нашей внезапной встречи? На четвертый день опасения ушли прочь, дабы я воочию увидел Его, несшего в руках мертвого зайца; рядом с ним семенила запыхавшаяся собака. В тот день они скрылись в доме и до пяти часов не выходили; я снова ушел ни с чем и расстроился, что не имею возможности заглянуть в дом. В последующие дни было лучше, больше информации.

Начну по порядку. Каждый день «Дитя» ходил в лес: либо охотиться, либо собирать ягоды, корни, крапиву и другую съедобную лесную растительность. Обычно приходил с добычей: или с подстреленным из лука рябчиком; или с мешком корневищ; или с «человеческой» едой, спрятанной в белые коробочки. Иногда он был дому уже в двенадцать дня, иногда в четыре; тут невозможно было предугадать; видимо, все завесило от того на сколько быстро он насобирает необходимой еды. После «охоты» он сидел на крыльце дома; собака лежала в его ногах и просила хозяина, чтобы тот погладил ее. И что примечательно, когда он разговаривал с собакой; не было никакого хрипа, каких-то механических и неестественных звуков; обычно человеческий голос. Еще меня смутило то, что он в основном ходил пешком; непонятно почему, но он не использовал крылья (я на его бы вместе только и делал, что летал). Как и то, что он любил музыку; слушал обычно один и тот же альбом известной в широких кругах попсовую группу, играющую вполне себе сносно; многие песни я знал. Редко до моего слуха доносилось его корявенького пение; во время его сопрано меня не покидало ощущение, что это поет мальчишка моего возраста. Когда я прекращал следить за ним, ближе к пяти вечера, он обычно уединялся в саду, и что-то там химичил. Почему я так решил? А все потому, что в это время постоянно что-то взрывалось; что-то поджигалось; что-то разбивалось; что-то дымилось, причем запах от горения был едким, химическим.

Но все эти наблюдения в течение трех недель меркнут по сравнению с тем, что мне открылось на двадцатый день. Если я еще мог понять «Дитя» и свыкнуться с мыслью, что он души не чаял в земной собаке, обожал нашу музыку, в совершенстве владел романдским языком, питался земной едой – ведь это нормально любить то, что любит человек. Но когда он во время игры с собакой (он кидал ей теннисный мяч на поле, усеянной пахучей травой), отцепил крылья, как ненужный тяжелый рюкзак, и принялся радужно бегать по полю, я вполне резонно засомневался: а инопланетянин ли «Дитя тьмы»? А может, это человек, который скрылся под толстым слоем грима, чтобы его оставили в покое?

Именно в этот день я рассудил, что пора рассказать обо всем Степану; у меня было достаточно доказательств, чтобы у друга не осталось никаких сомнений, что «Дитя» не представляет для нас опасности, что «оно», по сути, безобидное и вполне себе доброе существо. Так же я надеялся, что у Степки закономерно появятся сомнения, которые одолевали и меня, в частности, что «Дитя» может статься обычным, заурядным мальчишкой нашего возраста. Но не только по этим причинам я хотел поведать Степану о моем тайном расследовании, я рассчитывал, что после этого мы решимся на следующий шаг: обыскать дом «Дитя», пока «оно» будет охотиться в лесу вместе с собакой.

Прибежал я к Степкиному дому около шести часов вечера; дневную жару сменила долгожданная вечерняя прохлада – и улицы города заметно оживились. Когда Степка открыл входную дверь, он изрядно удивился моему внешнему виду; это и понятно, я был в странной одежде, запачканной землей и соком травы, весь потный, уставший от дневной жары, но при этом сверх меры возбужденный, со странным блеском в глазах.

– Ты откуда такой выпал? – шутливо спросил Степан и пригласил меня в дом. Я зашел и закрыл за собой деревянную дверь.

– Мне нужно срочно поговорить с тобой, – отрапортовал я. И добавил. – Наедине. Желательно в домике на дереве.

– Что за срочность?

– Скоро узнаешь. Так ты идешь?

– Только переоденусь. И что за прикид, товарищ?

– Потом все расскажу.

– Одни сплошные секреты… мне нравится.

До штаба мы шли почти молча; пару раз Степан пытался выцарапать из меня хоть какую-нибудь «секретную» информацию, но у него ничего не вышло: я молчал, как рыба. Наедине поговорить не удалось, ибо скрывшись в домике на дереве, мы там обнаружили плачущую Настю.

– И чего ты плачешь? – нескромно спросил Степан.

– Ох! – Мы явно застали врасплох Настю. – Хотела уединиться, проплакаться. Не думала, что вы так рано придете.

– Что случилось-то?

– Да так, пустяки.

– Неужели ты как все девчонки из нашего класса, которые ревут и даже рыдают по пустякам?

– Реву я крайне редко и уж точно не по пус… – Она не договорила и смокла; поняла, что противоречит сама себе.

– А говорила, что пустяки, – заметил я и сел рядом с ней. Хотел обнять, но передумал. – Расскажи нам, тебе станет легче.

– Не думаю.

– Если расскажешь, то Сашка поведает нам о чем-то очень важном и секретном. Правда, дружище?

– Ага, – подтвердил я.

– Поэтому ты в такой одежде? – Я загадочно кивнул. – Ладно, я расскажу вам, но вы сами напросились. Я сегодня поссорилась с родителями. Сама не знаю, как так все вышло. Они у меня строгие и очень правильные.

– Ну, это все родители такие! – заметил Степан и гоготнул.

– Тебе заставляют каждый день в летние каникулы читать по сто страниц в день? – спросила она у Степки.

– Нет. Они по этому поводу не парятся. Я люблю читать.

– А тебя? – Настя посмотрела на меня, и я заметил блеск в ее глазах, зарождающиеся слезы.

– Я читаю, но не по сто страниц в день.

– Значит, ваши родители не такие строгие, как мои. – Настя замолчала, в ее глазах витали воспоминания из недавнего прошлого. – Я люблю читать. Но не всегда. Бывает я читаю и не понимаю, о чем читаю. Иногда мысли не дают сконцентрироваться на тексте, хочется отложить книгу, но ты знаешь о ста страницах и продолжаешь читать. Через силу. И ладно бы они ограничились только книгами. Каждый день и через день ко мне приходят репетиторы по алгебре, физики и химии. Мой мозг скоро лопнет от этих формул и задачек! Репетиторы задают домашние задания, которые я должна решить к их следующему приходу. Так вот, сначала я читаю через себя, через силу, а потом решают задачки через себя, через силу. Я буквально заперта с утра до вечера в своей комнате, как пленница какая-то. Смотрю в окно, и плакать хочется. Ну не глупость ли заставлять меня учиться летом, когда все мои сверстники отдыхают и радуются жизни? Зачем? Зачем? Сегодня я спросила у родителей: зачем? Знаете, что они ответили мне? Они заверили меня, что каждодневные прогулки не приведут меня ни к чему хорошему, только к лени, разболтанности и к запретным плодам. – Степан засмеялся. – Я тоже засмеялась Степан при упоминании плодов. Ну не шутка ли? Где они таких словечек набрались? А самое смешное было потом, когда отец сказал мне, что лучше сидеть дома, учиться, думать о будущем. Вы представляете? Думать о будущем! Не хочу я думать о будущем, меня от него мутит уже! Я хочу жить сейчас! В настоящем! Хочу гулять, резвиться, отдыхать, быть нормальной девчонкой, а не ботаником, который трясется над каждой четверкой. Об этом я сказала родителям. Им не понравилось. Отец даже разозлился, а я его не так просто разозлить. И предупредил, что если я не успокоюсь, он запрет меня в доме до окончания летних каникул. Тут-то я не выдержала и заплакала. От слез стало стыдно. Я бежать из дома сюда. Вот такие дела.