Tasuta

Литератор

Tekst
Märgi loetuks
Литератор
Литератор
E-raamat
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Турки тотчас начали стрелять из орудий по генеральской группе, и так метко, что несколько гранат разорвалось совсем близко.

– Да разойдитесь вы, дураки! – сердито крикнул Михаил Дмитриевич на казаков-денщиков, жавшихся к нему с лошадьми своих офицеров. – Ведь перебьют вас всех!

Войска подходили стройно, с музыкою, с развернутыми знаменами. Видимо, общий дух солдат и офицеров был веселый, праздничный.

Сергей, несколько раз ездивший с приказаниями генерала, мимоходом любовался на поле битвы: таких стройных движений войск, шедших навстречу неприятелю, как на прогулку или пирушку, он еще не видывал до сих пор даже и у Скобелева.

Левый фланг наш, состоявший из стрелков и болгарских дружин, пошел в атаку на правый фланг шейновской позиции. Скобелев внимательно следил в бинокль за атакующими; широко расставив ноги и откинув ножны сабли, он так и впился глазами в место действия.

Резервов у атакующих не было или, вернее, во избежание потерь они были расположены далеко, и от этого вышло что-то неладное: солдаты пошли дружно, оттеснили сначала турок, но… неприятеля было много и подкрепления из рядом расположенного лагеря подходили к нему быстро, а наши как оглянулись да увидели, что «сикурса» нет, так и не выдержали, дрогнули…

Сергей, стоявший близ Скобелева, глазам своим не верил: вот наши начали пятиться, все еще стреляя и продолжая кричать «ура!»… Множество раненых возвращаются сначала одиночно, потом группами; вот как будто вся линия наша подалась назад и уже не раненые только, а все повернули домой… все бегут…

– Ваше превосходительство, наши ведь отбиты, – тихо заметил он генералу.

– Это бывает, – ответил тот спокойно, не отнимая бинокля от глаз. – Позовите сюда Пашутина с полком, а потом съездите на левый фланг, узнайте, что там случилось, почему отошли?

Когда устюжане подошли, генерал сказал полковому командиру: «С богом!»

Полковник снял фуражку и перекрестился, то же сделал весь полк и под музыку двинулся вперед.

– Если Пашутина отобьют, – сказал Скобелев стоявшему за ним ординарцу, – я сам поведу войска.

По обыкновению, генерал потребовал музыкантов.

– Жидов сюда! – и стоявшая около него музыка Владимирского полка – вместе с суздальцами они больше всех пострадали под Плевною и были этот день в резерве – огласила окрестность звуками традиционных «Боже, царя храни», «Коль славен наш господь в Сионе» и разных бойких маршей.

Устюжский полк шел хорошо, как на ученье: то быстро двигаясь вперед, то, по команде, припадая к земле для отдыха. Перед самыми турецкими траншеями полковой командир – высокий, тучный и голосистый – изобразил из себя картинку: взял знамя в руки и с криком «ура», бегом, повел войска на штурм.

Тоже стройно, тоже под музыку прошли мимо генерала костромичи, в поддержку устюжанам. Поздоровавшись с полком, Скобелев сказал и им: «С богом!»

Победа, видимо, начала склоняться на нашу сторону, наступавшие полки скрылись из глаз: очевидно было, что они завладели неприятельскими укреплениями и вошли в сады, окружавшие деревню Шейново.

Скобелеву привезли неуклюже посаженного на лошадь пленного пехотного турецкого офицера, бледного, перепуганного, вероятно, ожидавшего, что вот-вот его сейчас убьют. Он несколько раз приложил руку ко лбу перед генералом и быстро заговорил на своем гортанном языке, что дело их окончательно проиграно, русские везде одолели.

Пока офицеры рассматривали пленного, подъехал еще казак с левого фланга и что-то сообщил генералу.

– Где он теперь? – спросил Скобелев.

– Их понесли с перевязочного пункта в деревню Иметли, ваше превосходительство; полковник приказали доложить вашему превосходительству.

– Верховцев опять ранен, – обратился генерал к стоявшему около него ординарцу Коробчевскому, и голос его как будто дрогнул. – Съездите на дорогу к Иметли и узнайте, что с ним. Вечером, когда дело кончится, я приеду проведать! – крикнул он вдогонку.

Со стороны Шейнова марш-маршем прискакал еще казак со словами:

– Ваше превосходительство, турки выкинули белый флаг!

Тотчас же Скобелев и все при нем бывшие вскочили на лошадей и понеслись в деревню, а оттуда влево, к стороне расположения турецкого лагеря, где перед небольшою землянкой, окруженный громадною толпой офицеров, ждал его грустный и сумрачный Вессель-паша, главный начальник сдавшейся турецкой шипкинской армии.

Верховцева между тем несли в деревню; он был с закрытыми глазами, по-видимому в забытьи; но когда догнавший его ординарец заговорил с сопровождавшим носилки молодым стрелковым офицером о том, куда лучше направить его, раненый открыл глаза и выразил желание быть перенесенным прямо в Габрово, в госпиталь.

Офицеры удивленно переглянулись; Коробчевский заметил, что это будет трудно, так как придется нести через Балканы, по дороге, по которой еще продолжают спускаться орудия, вьюки и повозки. Но Сергей повторил просьбу не класть его в грязную избу, а сдать прямо в госпиталь. Он извинился за труд, который налагал на носильщиков, обещал хорошо заплатить им и дружески просил которого-нибудь из офицеров не оставить его.

– Куда он ранен? – тихо спросил Коробчевский санитара.

– Не могим знать, ваше высокоблагородие, должно, в животик.

– Уж, право, не знаю, как быть, – продолжал перешептываться с офицером Коробчевский, – ведь Михаил Дмитриевич хотел наведаться вечером.

– Что такое, в чем затруднение? – раздраженно протянул раненый, неподвижно лежавший на спине и понимавший, что речь идет о нем.

– Ничего, – ответил поспешно стрелковый офицерик, – говорим, трудновато будет нести, но я попробую…

– Пожалуйста, сделайте все, что возможно, – выговорил Сергей, ухватившийся за мысль хоть перед смертью увидеть Наташу в Габрове, куда она с теткой переехала. «Если я могу еще жить, то, конечно, она скорее, чем кто бы то ни было, возвратит мне здоровье», – подумал он, и появление девушки над его кроватью в Бухаресте, с зеленою веточкой в руках, будто символом выздоровления и счастия, мелькнуло в его голове. «Теперь, – подумал он, – коли я выздоровею, Наташу в охапку и домой, в Россию – баста! Довольно воевать, пора за перо!»

Исполняя приказание генерала, Верховцев поскакал на левый фланг и, охваченный волной отступавших солдат, пробовал кричать: «Стой, стой!» – но никто его не слушал. «Да, как же, стой сам!» – проговорил солдатский голос и потерялся в общем шуме. Он обратился к какому-то молодому офицеру, отходившему с саблей наголо, но тот прошмыгнул мимо, даже не подняв на него глаз.

Другой, должно быть, уже сам пробовавший останавливать солдат, сначала, ничего не отвечая, тоже миновал было, но потом, вдруг остановись, досадливо выкрикнул совершенно охрипшим голосом:

– Что вы с этими подлецами поделаете!

Верховцев увидел невдалеке храброго командира стрелков, барона Келлера-Ковельского, собиравшего отступавшие разрозненные части для нового наступления, и только что повернул к нему лошадь с намерением передать вопрос генерала, как схватился за живот. Сопровождавший его осетин видел, что «барин» что-то сначала покривился на седле, потом вздрогнул всем телом, повалился на шею лошади и, тихо перевернувшись, свалился с нее.

Его подняли, положили на носилки, и молоденький стрелковый офицер, не раз видевший этого волонтера с крестом около генерала и в разъездах с поручениями, озаботился доставить раненого на перевязочный пункт.

Точно горячим чем-то ударило Сергея по животу, но боли он не почувствовал. Затем еще удар в голову, – этот раз будто обухом топора, – и он почувствовал, что все окружающее пропадает у него из глаз. Несмотря на сознательное желание удержаться на седле, он понял, что это невозможно: невольно выпустив из рук повод, ударился о землю и на минуту потерял сознание.

«Кажется, я жив», – подумал он вслед за тем, смутно сознавая и свое падение, и беспомощное желание освободиться от чего-то, дергавшего его по земле. Кто-то остановил лошадь и выпутал ногу из стремени, в котором она запуталась.

Как в тумане, услышал он над собою вопрос:

– Убит?

«Голос чей-то начальнический, знакомый, будто барона Ковельского», – подумал Сергей, но не мог поднять глаз.

– Никак нет! Ранены, должно быть, – ответил другой голос.

«Мой осетин», – узнал раненый.

Тот же голос начальника выговорил быстро:

– Вы с ним? Смотрите же, позаботьтесь! Поручаю его вашему вниманию, скажете мне потом, как вы распорядились…

Сергей слышал и сознавал, как подошли санитары и завозились с укладыванием его на носилки, причем перепихивались и переговаривались: «Да бери же! Чего стал? Иди, што ли!» – как понесли его, стараясь попасть в ногу.

Сначала он не чувствовал никакой боли, но только до тех пор, пока не начали его встряхивать, а это случилось тотчас же, как несшие вступили в сферу орудийного огня, направленного по резервам: каждая граната, рвавшаяся вблизи, заставляла людей останавливаться, бросаться в сторону, сбиваться с шага.

Сергей открыл глаза только тогда, когда доктор начал бережно ощупывать и осматривать рану: стала чувствоваться сначала неловкость, потом жгучая боль в кишках, несколько капель крови показалось на рубашке. Доктор знал Сергея, где-то пивали вместе чаек, и отнесся к нему с полною внимательностью: не беспокоя много, старательно осмотрел, снова привел в порядок белье и платье и ласково, ободрительно выговорил:

– Шальная пуля, на излете, не вышла. Бог даст, поправитесь.

Сергей глазами поблагодарил его, и носилки, по приказанию юного офицера, снова потащились по направлению деревни Иметли, как месту расположения штаба генерала; раненый впал в новое полубеспамятство, прервавшееся только, когда офицеры заговорили около него о том, куда его направить.

Путь в Габрово был очень тяжел: чтобы протащить по нем больного на носилках, надобно было немало самоотвержения и со стороны людей, и со стороны офицера, попросившего Коробчевского уведомить на всякий случай барона о принятой им на себя печальной обязанности.

 

– Да ведь он же поручил вам его, как вы говорите, так чего вам беспокоиться?

Верховцева потащили на перевал по той самой прорытой в снегу дороге, по которой сутки тому назад, здоровый и сильный, он спускался с гор. Несшие не раз падали, задевая за колеса и зарядные ящики, роняли носилки с раненым, снова и снова падали и, проведя всю ночь в пути, к двум часам следующего дня, совершенно обессиленные, доставили больного, не раз кряхтевшего, стонавшего и даже впадавшего в обморок, в габровский барачный госпиталь, по ту сторону Янтры.

Твердая надежда скоро увидеть Наташу поддерживала Сергея и помогала переносить страшную боль. Принявший его доктор, вместо того, чтобы выразить удивление прямо геройскому подвигу людей, в сутки перенесших раненого через Балканы и от перевала до Габрова, не утерпел, чтобы не обругаться, – в таком ужасном виде оказалась рана, воспалившаяся от толчков и падений, вынесенных на пути.

Санитары, получившие по золотому, забыли обращенную к ним «дохтурскую» реприманду, а юный офицерик так опешил от нее, что, не зная, как теперь поступить, сел в ногах больного в ожидании чего-нибудь более утешительного, – а ну, как ему достанется от начальства?

Есаул Таранов был послан Скобелевым для извещения командовавшего шипкинскою позицией генерала Радецкого о том, что турецкий главнокомандующий Вессель-паша со всею армией положил пред ним оружие. Он выпросил позволение проехать потом с Шипки в Габрово, чтобы повидать раненого Верховцева, по словам Коробчевского, туда направленного.

– Скажите ему, чтобы поскорее поправлялся, – крикнул в напутствие Скобелев, – вместе пойдем в Константинополь!

Бравый осетин, как кошка, взобрался на гору св. Николая, быстро выполнил официальное поручение и не менее быстро очутился в Габрове.

Но как найти Сергея Ивановича?

В главном госпитале его не было, советовали осведомиться в бараках.

Первые лица, встретившиеся Таранову по выходе из госпиталя на улицу, были Надежда Ивановна с Наталочкою, пробиравшиеся домой от своих больных.

– Вы здесь? – мог только выговорить он от изумления.

– Как видите, а вы? Что? – широко открывши глаза, спросила девушка, знавшая уже о бывшей за Балканами большой битве, выстрелы которой доносились с утра до них. Она заметила сконфуженный вид офицера. – Что Сергей Иванович? Что вы не говорите? Да отвечайте же! – допрашивала она потевшего от смущения под ее взглядом Таранова, не решавшегося сказать правды. – Он ранен? Где он? Да говорите же скорее!

– Здесь он, здесь, только я сам не знаю, где именно… Не бойтесь, он здоров, то есть нет, он ранен, но легко, ей-богу, легко!.. Хочу навестить его, знаете, Михаил Дмитриевич просил непременно… только вы не беспокойтесь. Вы знаете, ведь турецкая армия положила оружие пред Михаилом Дмитриевичем – Вессель-паша прислал ему шпагу… Какой клинок!.. Впрочем, где же вам это знать, я и забыл ведь, что я первый с этим известием… Да, да, надобно поискать! – заговорил он в ответ на нетерпеливое движение девушки. – Где тут бараки?

Не долго думая, женщины потащили его, по хорошо знакомым уже им улицам, к баракам.

В первом же офицерском помещении, на койке только что умершего перед тем майора, положен был Верховцев.

Он был в глубоком забытьи. В ногах, на кровати, сидел, ожидая прихода больного в сознание, молодой стрелковый офицерик, шибко сконфузившийся при появлении Наташи и Надежды Ивановны.

До прихода дам он сидел в жалостном настроении, с одной стороны, жалея боевого товарища, с другой – боясь ответственности за долгое отсутствие из батальона; к тому же он недоумевал, какой принести ответ о раненом своему начальству, давшему такой положительный наказ. Увидев хорошенькую девушку, подошедшую к кровати, он быстро вскочил и еще быстрее улетучился из барака, так что, когда фельдшер захотел указать на него приступившим к расспросам дамам, как на очевидца всего того, что произошло с раненым, его уже и след простыл.

Сергей Иванович открыл через некоторое время глаза, но скоро снова закрыл их, даже не обратив внимания на пришедших, по-видимому, не признавши их.

Доктор, на вопрос Надежды Ивановны о том, в каком положении рана, увидевши, с каким боязливым интересом молодая девушка – родственница, невеста? – ожидала его определения, скомкал свой ответ в несколько неясных фраз: «Есть надежда, что поправится, лихорадки пока нет… после увидим».

Надежда Ивановна и Наташа изъявили желание перенести раненого в более спокойное место, туда, где они занимались с больными, в госпиталь, расположенный в женском монастыре, и доктор, усталый-преусталый от работы над начинавшими уже прибывать ранеными, тотчас дал свое согласие на это.

Таранов, внутренне мучившийся за своего приятеля, тяжесть положения которого ясно видел, чтобы не показать перед дамами своего беспокойства, стал усиленно суетиться и распоряжаться: достал чистые носилки, обещал людям на водку, если понесут в ногу и не будут встряхивать больного, а по улицам, как власть имеющий, расчищал дорогу, что было не легко, потому что она была вся запружена пешими, конными и повозками. В здании монастыря «дикий человек», как его называл Скобелев, в сущности же добрый и бравый, пустил в ход авторитет своего патрона для придания важности и значения своему товарищу, что, пожалуй, было лишнее, так как «сестрицы» были тут у себя дома и все, что можно было сделать для более покойного помещения больного, исполнили.

Сергея поместили очень хорошо вместе с одним офицером генерального штаба; на пол постлали войлоков, войлоком же велели обить стучавшую дверь, – это последнее уже прямо по настоянию предупредительного Таранова, со слезами на глазах простившегося с барынями и с все еще не приходившим в себя другом своим.

Сестры по-прежнему стали дежурить около больного: Наташа днем, Надежда Ивановна по ночам.

Первую же ночь, почти всю напролет, тете пришлось пробиться около раненого, которому было нехорошо: пульс был очень част, в сердце сказывался беспорядок, сознание временами затемнялось… рана, видимо, вступала в какой-то нехороший период развития. Сергей был часто в забытьи, но в сознании, серьезен и как-то мало сообщителен; на вопросы отвечал «да» или «нет» и только раз выговорил доктору, осведомившемуся о том, как он себя чувствует:

– Начинаю слышать какую-то глухую тяжесть, должно быть, конец…

Он не обмолвился ни одним интимным словом с Наташею, даже в часы, когда товарищ его по комнате спал и девушка с замиранием сердца ждала хотя нескольких, хотя одного ласкового слова. Она приходила в отчаяние от его безучастного взгляда, часто подолгу устремленного на нее, как на чужую, – сердце ее холодело от этого металлического взора.

Только раз ей показалось, что, когда она дотронулась до его руки, чтобы пощупать пульс, он тихо пожал ей пальцы, но так ничего и не промолвил. А как бы ей хотелось расспросить его о том, что он чувствует, где у него больше болит!

Наказ доктора был ясен и положителен: «Никакого возбуждения!» – особенно ввиду возможности сотрясения головного мозга, – не вызывать больного на разговоры, и она не решалась спрашивать его ни о чем, так как последствия всякого напряжения мысли могли быть очень печальны.

– Это шок, – объяснил молодой доктор Наташе, удрученной особенно бесстрастием и равнодушием Сергея Ивановича, – состояние, которое иногда следует за травматическими повреждениями. Нервная система ведь не у всякого относится одинаково к одним и тем же раздражениям, к тому же душевное состояние в момент поражения имеет не мало значения.

– Но что же это значит, доктор, что он смотрит и как будто не видит, не узнает?

– Сущность этого состояния заключается в необыкновенно сильном раздражении нервной системы, после которого она уже относится почти безразлично к новым раздражениям… Мысль его и все психические отправления черезвычайно вялы, отсюда то, что вас смущает.

На вторую ночь, когда Надежда Ивановна, как когда-то в Бухаресте, дремала около подушки больного, он тихо окликнул ее.

– Что вам, душа моя?

– Я скоро умру.

– Полноте, душа моя, даст бог… на все его святая воля…

– Возьмите бумаги, запишите… как тогда… помните?

Надежда Ивановна принесла перо и бумаги, но видела плохо от застилавших глаза ее слез.

«Мое единственное желание, – тихо, с расстановкой, но довольно твердо продиктовал Сергей, – состоит в том, чтобы остающееся после меня имущество… было употреблено на дело устройства школ… на моей родине. Поручаю это дело заботливости друзей моих… Владимира Половцева и Наталии Ган…»

– Согласится ли она? – тихо спросил он Надежду Ивановну, которая только кивнула головой, так как душившие слезы совсем отняли у нее голос.

– Что касается той особы, о которой… помните ли?.. я уже распорядился… – проговорил Сергей, делая последнее усилие.

К утру Верховцеву сделалось видимо хуже.

– Если это шок, – наедине советовалась Надежда Ивановна со старшим доктором Пожарным, перевидавшим много ран на своем еще не старом веку и особенно в эту кампанию, – если это шок, то ведь он может пройти… можно ли иметь надежду?

– Надежды покидать никогда не следует, – ответил тот, – но кто вам сказал, что это шок?

– Мы слышали, здесь говорили…

– Шок совсем не то. В данном случаем мы имеем дело с «септизэмией», или гнилостным воспалением брюшины. Вы видите эту подавленность, безучастие к окружающему, тусклые глаза, подернутые как бы легким флером, – больной не просит ни есть, ни пить, так ведь?

– Да, он ничего не требует, только по нашему настоянию проглотил немного бульона.

– Ну, да, вот видите, обратите внимание на сухие, потрескавшиеся губы, сильно обложенный язык…

– Но ведь он ни на что теперь не жалуется, доктор.

– Это-то и дурно, нервная деятельность его тихо угасает…

– Значит, рана очень опасна?

– Сама по себе – нет, бывают и хуже; но вследствие дурных условий она загрязнилась или дорогою, или от пули, которая могла затащить с собою клочья платья, белья… Меня беспокоит температура его, – он сгорает. Кроме того, возможно, что есть сотрясение мозга.

– Сказать правду, доктор, с первого взгляда он поразил меня своим осунувшимся лицом и каким-то темно-желтым цветом… Скажите правду, доктор, есть ли надежда или ждать…

– Повторяю вам, что надежды не надобно терять, – у него крепкий организм, – ответил доктор, стараясь не глядеть в глаза тетушке и делая вид, что ему пора идти к другим больным. – Может быть, в борьбе с септическим или заразным началом организм победит… – и доктор прописал к мускусу, дававшемуся внутрь, еще подкожные впрыскивания эфира, для поддержания падавшей деятельности сердца.

Надежда Ивановна поняла, но поостереглась сообщить свои опасения Наташе, как-то застывшей в страхе и ожидании всего худшего.

* * *

Володин начальник князь ***, переезжая в Казанлык, остановился на время в Габрове, где он должен был осмотреть лазареты и сделать кое-какие распоряжения. Одно из первых посещений было в монастырский госпиталь, где он пробыл довольно долго в беседе с ранеными и докторами.

Там лежал между прочим и полковник Перепелкин, начальник штаба Скобелева, один из лучших офицеров армии, раненный в спину, в то время как он вместе с неуязвимым генералом рекогносцировал дорогу спуска с гор.

Его светлость долго говорил с ним, а потом хотел посетить и Верховцева, но доктор заметил, что раненый находится в крайней степени опасности, так что всякое возбуждение может привести прямо к «концу».

Владимир переехал в Габрово за своим начальством, более чем когда-нибудь занятый мыслью о том, что теперь уже скоро, не далее как завтра, увидит своего бывшего приятеля и, наконец, сведет с ним счеты: без задора, но и без слабости, потребует от него объяснения побуждений, заставивших его нарушить самые элементарные правила дружбы – отбить у него невесту.

Полковник Воллон, бывший при обходе госпиталя и встретивший потом Половцева, спросил мимоходом, видел ли он своего приятеля Верховцева?

– Нет, не видал, – ответил Владимир, покрасневший от волнения при этом вопросе, – разве он здесь?

– Здесь, умирает…

Володе показалось, что он ослышался.

– Что такое? Кто умирает? – переспросил он.

– Сергей Верховцев умирает, говорю тебе.

– Где? Ты видел его?

– Нет, не видал. Его светлость хотел войти, но его не впустили. Я спрашивал доктора, есть ли надежда, – он ответил, что ни «малейшей», больше часу, говорит, не проживет, так что если ты хочешь застать его в живых – поторопись!

Владимир схватил фуражку и опрометью бросился на улицу.

О! как жалки, как ничтожны показались ему теперь его счеты с Сергеем! «Неужели он умер? неужели я его не застану в живых?»

Он – не застал.

 

Сергей лежал с спокойным величием неостывшего еще трупа молодого, красивого человека, осмысленно жившего, браво умершего и как будто не расставшегося еще с мыслями, наверное, не злобными, наполнявшими его голову при жизни. Едва заметная ироническая улыбка как будто блуждала на губах почившего, и лицо показалось Владимиру таким привлекательным, каким, может быть, оно никогда не было при жизни.

Около тела сидела, нагнувшись, молодая девушка, в которой, раньше чем она подняла голову, Владимир узнал Наташу. Когда она взглянула на него, Половцев чуть не вскрикнул, – до того ее личико изменилось: оно осунулось и похорошело, в то же время глаза расширились, блестели лихорадочно, – видно, много пережила и перечувствовала она за то время, пока сначала строилось, а потом разрушалось ее счастье.

Владимир заплакал; он крепко поцеловал рано надломившегося товарища и, вглядываясь в дорогие черты чуть-чуть улыбавшегося лица – такая знакомая улыбка! – мысленно извинился за все дурные предположения и намерения, долго не выходившие у него из головы.

На вопрос, с которым Владимир обратился к Наташе, девушке было так трудно, по-видимому, отвечать, что он не настаивал и стал расспрашивать подошедшую Надежду Ивановну, прямо обнявшую его и откровенно выплакавшую на его груди горе своей Наталочки.

– Как это случилось? Как же я не слышал об этом раньше? Мы узнали только, что турецкая армия положила оружие, – быстро стал расспрашивать Володя тетушку в углу комнаты.

Потом он стал расспрашивать о Наташе: как она это переносит – как она похудела!

– Я ведь знаю, что они близко… сдружились за это время… Что делать?.. Вам необходимо скорее уехать отсюда домой, дорогая Надежда Ивановна, – чем скорее, тем лучше. Расстояние, время умалят, сгладят потерю…

– Да, милый Владимир Васильевич, уехать, уехать! Помогите мне уговорить ее! У нас не было еще с нею разговора об этом, – все случилось так неожиданно, – но она способна еще остаться, совсем убить себя… Конечно, я могу употребить власть, заставить ее послушаться, но ведь я всегда избегала этого, да и, сказать вам правду, душа моя, боюсь прибегнуть к этому теперь – она на себя не похожа.

– Конечно, конечно, – ответил Владимир, и они решили, что сейчас он уйдет, но затем, сказавшись по начальству, придет скоро снова и поможет уговорить Наталочку уехать в Россию тотчас же после похорон Сергея Ивановича.

Против ожидания девушка не выказала сопротивления и выслушала, не прерывая, все, что сказал Владимир в пользу немедленного отъезда; не прерывала его и тогда, когда он говорил о своем сочувствии ее горю.

Они похоронили Сергея на другой же день, просто и скромно, на общем кладбище.

Владимир, получив разрешение князя остаться в Габрове на сутки, чтобы проводить до могилы тело своего приятеля, торопился выпроводить барынь из зараженного города еще при себе. Он говорил, что не будет покоен, пока не посадит их в дорожный экипаж.

Перед отъездом он еще раз просил Наташу, когда-то его Наталочку, не думать теперь ни о чем, кроме своего покоя и здоровья.

– Она так много поработала, принесла столько жертв своим ближним, что имеет право на покой и… на счастье, – прибавил он, едва сдерживая слезы.

Надежда Ивановна умилилась, слушая Владимира: «Милый молодой человек, золотая душа!» – шептала она и решила сделать все от нее зависящее, чтобы загладить рану его сердца и снова сблизить молодых людей.

Наташа, с своей стороны, очень серьезно слушала пожелания Владимира, и можно было думать, что она хорошо понимает, ценит его дружбу, может быть, даже не теряет надежду на счастье…

Они простились хорошими приятелями и горячо, со слезами на глазах, пожали друг другу руки. Кто знает, однако, к кому относились ее слезы?

События на театре войны шли быстро. Главная квартира перешла в Казанлык, откуда сначала кавалерия с Докторовым и Струковым, а потом и пехота со Скобелевым выступила по дороге к Адрианополю[33].

Скоро было получено известие о том, что Струков встретил и отправил к главнокомандующему турецких послов, Намика и Сервера пашей, для переговоров о мире.

Потом стало известно, что тот же бравый генерал занял с отрядом кавалерии Адрианополь.

Молодежь в штабе не утерпела, чтобы не подшутить над почтенными пашами, чересчур торговавшимися с нами и искренно уверявшими наших дипломатов, что те не должны быть слишком требовательны, так как в Адрианополе войска наши встретят новую Плевну. Когда один раз ночью пришло известие о занятии города передовым кавалерийским отрядом, пашей нарочно тотчас же разбудили для того, чтобы поздравить со сдачею этой второй Плевны. Бедные паши чуть не заплакали.

Для Владимира были как-то смутны и все эти события, и то, что происходило в его внутренней жизни. С одной стороны, сожалел он о потере своего товарища и друга, с другой – все происшедшее было уж очень горько и для сердца его, и для самолюбия.

Самолюбие, впрочем, начало утешаться тем, что, по всей вероятности, Наташа увлеклась не столько собственно Сергеем, сколько его положением одинокого, беспомощного, страдающего, – ведь женщины любят самих себя в лице тех, которым они оказывают помощь. Значит, дело тут было не в предпочтении ему Верховцева, а чисто в сострадании к больному, раненому.

Также и сердцу делалось легче от размышления о том, что памятные ему слова сказаны были Наташею не столько потому, что она решила окончательно соединить свою судьбу с его, Владимира, судьбою, сколько выразить свою привязанность ему, уезжавшему тогда на войну, казавшемуся ей героем, жертвою… Это ведь натурально! Так что в тогдашней близости их многое было не досказано и нарушение этой близости, наверное, не могло быть названо неверностью, – измены не было.

К тому же нельзя было не видеть, что она держала себя теперь совсем не как виноватая в чем-нибудь, кому-нибудь изменившая, а как ни в чем не повинная, честная девушка, открыто оплакивающая свое горе. Вот Надежда Ивановна скорее как бы заискивала в нем, будто сознавала за собою что-то неладное, но и ее винить нельзя, так как ей, конечно, не под силу направлять побуждения сердца такой независимой девушки, как Наташа.

Словом, Владимир, умягченный неожиданною смертью друга, сам собою, без всякого постороннего заступничества, совершенно выгородил Наташу, Сергея и даже Надежду Ивановну и признал во всем несправедливым себя, а свое намерение мстить за обиду, на три четверти созданную его воображением, прямо ребяческим.

Этому полному примирению со всеми помогло и то обстоятельство, что Наталочка еще похорошела за последнее время; красота ее расцвела, развернулась за дни ее счастья, дни любви к Сергею, хотя Владимир относил перемену совсем к другому, именно к ее трауру, к черному платью, которое, казалось ему, поразительно шло к ней.

«Она никогда не была хороша так, как в эти два последние дня, – черное к ней положительно идет!» – и он представлял себе эффект появления Наталочки в черном бархатном платье в Петербурге…

Неужели, однако, он в самом деле думал жениться на ней?

А почему бы нет? Ведь эта глупая история с Сергеем никому не известна, и девушка теперь больше, чем когда-нибудь, оценит его любовь и поймет его великодушие; нет сомнения, что теперь она ответит полною, беспредельною взаимностью. Тщеславие при этом подсказывало, что красота Наташи непременно будет замечена в столице, и воображение рисовало самые блестящие успехи с нею в обществе.

Он опять сравнил Наталочку с тою светскою барышней, которая намекала на свое приданое и свою привязанность, так же как и на готовность выйти за него замуж, и сравнение выходило опять в пользу первой; правда, Наташа не так богата, как та, но, во-первых, и у Наташи, с имением тетки, кругленькое приданое; во-вторых, за нее все остальное: способности, ум, красота и неиспорченность; нет уменья жить и держать себя в свете, но ведь это пустяки, это само собою придет с годами и привычкою.

Владимир уверен был, что ко времени приезда его в деревню, по окончании кампании, и ко времени свидания с Наташею мимолетная смута в хорошенькой головке ее пройдет и отношения их сделаются еще более искренними, чем были до отъезда его в армию.

33Адрианополь – город в Турции, современное название Эдирне.