Изгнанники. Повесть о Гражданской войне

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Китаец постучал ладонью по сиденью, разбудил.

– Сворачивай в поле – коротко сказал Эдвин, выпрямляясь.

Лагерь был офицерским, и с прошлой осени управлялся японским военным командованием. Более половины его обитателей, немцы, австрийцы, венгры и турки ежедневно работали во Влади и возвращались только на ночь. Постоянно проживали около трехсот человек, в основном больные и те, кто трудился в кустарных мастерских. Многие фермерствовали на распаханных под картофельные, капустные и морковные посевы участках. Теперь тут копали дренажные канавы, возили воду, сбивали компостные кучи. В мощном парнике, который возвышался почти вровень с крышами казарм, двое в малиновых фесках, устроившись по-малярному на веревках, под самым сводом стеклянного купола прореживали от волчих ветвей молодые фасолевые и помидорные побеги.

Эдвин соскочил на ходу и поспешил к шедшим навстречу мужчинам, которые своей вычурной жалко сгрудившейся на осанистых армейских фигурах безразмерной одеждой напоминали ряженых. Первый – капитан германской армии с оттопыренными ушами и редкими соломенными усами на усталом лице – пылил отбившейся подошвой на одном из красных австрийских ботинок и, ругаясь, отряхивал на ходу рыжие галифе. На нем висела просторная ниже пояса гимнастерка под коротким сюртуком русского солдатского сукна и черная спортивная фуражка. Второй – хромоногий немецкий доктор с тростью – щеголял английскими военными сапогами с заправленными в них синими крапчатыми от чернильных пятен штатскими брюками, рваным коричневым пиджаком и желтой китайской шляпой.

– Добро пожаловать – поздоровался капитан на французском.

– Grüss Gott – доктор чуть не до головы радостно приподнял трость.

– Капитан. Доктор. Как обстановка?

– Все готово. Начальник с большинством личного состава на похоронах в городе. Остались только два лейтенанта, не считая охраны.

– Не будем терять времени. Прошу ко мне.

Вместе с Эдвином офицеры поднялись в коляску. Развернулись, тронулись к лагерным воротам, где у караульных будок очередью вытянулись австрийские музыканты. Нарядные при полной форме, они грустно напевали родное, держали инструмент: коробочки угловатых скрипок, оплетенные лошадиной кожей барабанные кадушки, кастрюли и оленьи рога, с пропущенными грубыми струнами. Предъявляли пропуска. Тут же встали несколько дровяных возов с разобранными бобровыми хатами. Из послушной рябины и ореха, нависших гребешками сморщенной зелени по бортам, высовывались искривленные в призывном жалобном жесте сосновые кисти. Их подминал собранный у моря влажный трухлявый намыв. Высилось среди коряг и досок целое мачтовое бревно, с глиняным мшистым опояском, с щекотными колтунами веревок и ломаным рангоутом. Правили полногрудые в чистых белых платках хохотливые бабы. Певуче перекликались. На задках курили уморенно строгие остроносые смуглецы, чернобровцы. Темные лица со стертыми печатями должностей и званий, с намеченным не по годам кантом проседи, но по-прежнему устремленные, независимые, довольно светились: не скучно – славно поработали.

Проверяли сосредоточенные японские часовые под надзором низенького лейтенанта. Новичок. Под пушистыми бровями – выслеживающие охотничьи глазки, что, опережая нос, тянули всего его за собой. Лицо непростое с потаенным изъяном человека страстного, но не улыбающегося – показывающего зернышки зубов, мнительного. Руки за спиной в белоснежных перчатках, в зеленых рукавах френча смотрелись нежно, милующимися лебяжьим шейками. Зверь повадками, ступавший как хорь по курятнику, он двигался почему-то чуть вразвалочку, словно поднывал где-то хрящ. И сразу понятно стало вблизи, донесло спиртным.

– Представитель миссии Шведского Красного Креста во Владивостоке, Гарольд Эрлингтон. По делам инспекции санитарного состояния лагеря «Первая Речка» и подготовки плана очистительных работ – сказал Эдвин по-английски, чеканно, подавая бумаги. Сопровождавшие его немцы спустились заранее и вместе с музыкантами уже проходили за ворота.

Японец мельком, не взяв даже, небрежно взглянул на документы, ухмыльнулся на сиреневый жилет и начал обходить коляску, развязно, по-хозяйски, как умели в этом краю одни только японцы.

– Что в ящиках? – произнес он, повернувшись к Эдвину, демонстративно кривя челюсти, почти гримасничая, чтобы показать свое презрительное коверканье ненавистных уродливых слов.

– Медикаменты… Открой – попросил Эдвин своего возничего, и как только тот потянулся вполоборота назад, лейтенант, мгновенно рассвирепевший, заорал по-японски, хотел ткнуть китайца тростью в бок под руку, но тот, и не посмотрев, необычайно легко, словно это не потребовало от него и малейшего усилия, вдруг распрямился и уклонился. Трость лишь скользнула по спине возничего, и тогда японец, подпрыгивая, принялся тащить его на землю за рукав.

– Какие медикаменты? Где писал? – кричал японец уже Эдвину, а тот в бешеном прыжке летел ему навстречу, теснил с бумагой и тростью в одном кулаке и, выдыхая прямо в лоб, рычал:

– Ты читать разучился, уличная обезьяна? Никчемный син-то. Ты окосел от водки? Ну, скажи мне еще что-нибудь! Подними свою руку еще раз! Я – глава международного отдела… первейшей комиссии…

Японец отступил на шаг изумленно, запрокинул голову. Под воротником френча обнажился ожог, который розовым платком дурной вязи в узелках и швах криво полз по шее к уху. Другой шрам вылез над перчаткой на левой хватавшейся за саблю руке. Но тут же рывком одернул гневливца подоспевший с солдатами второй японский лейтенант. Преграждая путь, попытался увести. Прибежали немцы. Доктор быстро шепнул Эдвину по-французски:

– Да что Вы! С такими-то документами! Не встревайте. Его лишь задел вид Вашего кучера…

Но Эдвин весь трясся, кипел:

– Куда? Эй ты! Ээээй! Оставаться на месте! Ничтожество!

Японцы хрипло спорили друг с другом за спинами солдат, державших дулами вверх винтовки. Наконец, лейтенант, Эдвину знакомый, подошел размашисто и сухо на хорошем английском зачастил:

– Господин Эрлингтон! Прошу Вас, сэр. Произошло досадное недоразумение. Лейтенант крайне сожалеет, что был так вспыльчив, и приносит свои искренние извинения…

– Какое недоразумение? Какой лейтенант? Дайте мне его название. У Вас пьют на службе при оружии!

– Нет-нет, господин Эрлингтон, это вовсе не так – сменив тон, японец принялся делать вид, что крайне обеспокоен и от волнения с трудом подбирает слова – Прошу Вас войти в положение, сэр… Лейтенант прибыл недавно с сердечной… от грудной клетки… Видите ли, он прибыл из госпиталя. Была тяжелая контузия, сэр… Кроме того, опасный день сегодня… прошу прощения, траурный день. Вы, должно быть, застали похороны в городе. Очень много японских офицеров было убито в недавнем бою с партизанами…

– Все это совершенно неинтересно мне. Вы что же оправдываетесь… за него? Он должен представиться немедленно и объясниться с моим работником. Я доложу начальству и то, в какой форме это будет сделано, зависит исключительно от лейтенанта самого.

– Насколько мне известно, господин Эрлингтон, разрешение споров между военными и гражданскими лицами находится в компетенции местных…

– Что ж, если Вы выбрали подобную линию, лейтенант… Если Вы полагаете, что Вашему почтенному главнокомандующему, будет приятно ознакомиться с официальной нотой глав Британской, Французской и в особенности Американской миссий… – не уступал Эдвин.

– Но, чего Вы добиваетесь? Ведь нужно понимать, что любое принуждение будет крайне унизительным для лейтенанта… Мидзуно… в таком его возбужденном состоянии… Я повторюсь – он сожалеет, сэр. Ему показалось, что Ваш работник вооружен и собирается достать револьвер. Нервы подвели лейтенанта. Но в итоге никто не пострадал. Не беспокойтесь, я обязательно доложу начальнику лагеря. Он Вам известен, сэр. Его решение будет справедливым, без сомнения… На этом инцидент исчерпан, я полагаю.

– Я не могу понять никоим образом, почему мне приходится повторять Вам? Лейтенант повел себя не просто оскорбительно, но прямо преступно. Все здесь привыкли к подобному, как я вижу, но я не стану сносить и одной даже грубости со стороны кого угодно, с любыми возможными полномочиями. Если лейтенант Мидзуно опускается до недостойного вранья, я вынужден отстаивать свое достоинство и убеждения как офицер запаса Британской армии. Я призываю его к ответу сейчас же. Прошу Вас передать это – заскрипели зубы.

Японец взволнованно посмотрел на Эдвина и лишь покачал головой.

– Подождите, пожалуйста.

Он вернулся к лейтенанту-зверьку и, склоняясь над ним дугой, закрывшись от солдат, стал шепотом внушать. Тот явно не соглашался. Точно, урод – думал Эдвин, наблюдая с ненавистью за их разговором. Наконец, маленький японец подошел к возничему, которому был чуть выше груди, что-то стремительно проговорил вверх и удалился. Китаец, улыбнулся, махнул Эдвину – едем.

***

Коляска вместе с телегой остановились между рядов казарм у пекарни. Мучные, похожие на привидения, на неясно-дымчатые образы павших солдат с бедных антивоенных плакатов, выходили разгружать военнопленные кондитеры и булочники. После происшествия – подавленные, мрачные. В тишине говорил один только Эдвин. Он наслаждался полным своим всевластием над хаосом, над непостижимым в вечном раздоре Вавилоном. Здесь, где абсурдные порядки порождали лишь бесправие, сумасбродство и смерть, где не могло быть спасения, ему не просто удавалось противоборствовать безумию, но использовать его для созидания.

– Итак, начнем с одежды. Сразу скажу, летнего ничего достать, увы, не получилось. Проверяйте и сразу заносите внутрь… Шубы, восемь штук. Кожаные перчатки, ботинки. По пятнадцать пар. Все – американское обмундирование. Распределяйте как обычно, между всеми, чтобы не бросалось в глаза… Керосин, три канистры. Порошок от насекомых, 150 фунтов. Из лекарств. Тут уж, доктор, какие имелись. Не выбирал… Вы сами лучше смотрите. Теперь к документам. Пустые бланки королевского датского вице-консульства с печатями и автографами. Тридцать экземпляров для австрийцев и венгерцев. Семнадцать удостоверений посольских делегатов с подтверждением национальности предъявителя: тут у нас вышло восемь словаков, четыре эльзас-лотарингца, три русина и два грека. Четыре удостоверения врачебных комиссий Красного Креста об освидетельствовании с признанием инвалидности. Четыре удостоверения за подписью дежурного генерала штаба местных войск на право проживания в Приморской области. Используйте, понятно, крайне осмотрительно, только поодиночке, с интервалом в несколько дней. Вот эти восемь карточек не взяли. Как я и говорил – лица ни них слишком тусклые, и на новых документах это может вызвать подозрение, особенно у придирчивых чешских патрулей. Передайте, что нужны новые… Далее. Вот кое-какая литература для вашей библиотеки. Гёте, Шиллер, Мольер – все, что было на немецком. А вот Монтеня, извините, не нашёл. Может быть, в следующий раз. Вы уверены, что его переводили на немецкий? Англоязычная пресса, ее – в изобилии и французские переводы свежих русских и китайских газет. Для вашего оркестра… Где-то здесь ноты… Да. Концерты и увертюры Шумана. Сонаты Грига… Грампластинки… сам такое не слушаю. Ну и, наконец, последнее. По Вашей личной просьбе, доктор, привез Вам около 100 фунтов лимонов.

 

– Благодарю вас, мистер Эрлингтон. Особенно за перекись и соду. От шведов больше двух месяцев не могу добиться – ответил доктор, разворачивая завернутые в бумагу стеклянные сосуды. Отвлекшись, он потер и с удовольствием понюхал лимон. Капитан кивнул Эдвину – все по договоренности. Из пекарни начали выносить мешки с пахучими буханками хлеба.

– По 100 фунтов в каждом.

Загрузив телегу, китайцы плотно накрыли мешки холстинами и вместе с капитаном отправились на окраину лагеря, где горой высилась свалка. Эдвин остался ждать в кампании доктора. Из дверей напротив пахло баней, влажным теплым деревом. Пышными раскаленными клубами кидал оттуда то вишневый, то лиловый дым снизошедший божественный Гелиос – железная дезинфекционная машина. На крыше здания на одной из труб белело гнездо, в котором стоял небольшой каменный аист. Голова его была изящно запрокинута и лежала на спине, глаза зажмурены, клюв распахнут. Скульптуру высекли два немца в память о событиях весны 1917 г. Как и во всякой трагедии, в ней было донельзя нелепого.

Тогда из-за сильных паводков лагерь оказался на несколько недель отрезан от железной дороги, по которой доставляли провизию, а как вода сошла, стали наезжать представители новой русской власти. Иногда сразу по 5-6 человек. Много спорили и пытались драться друг с другом, вежливо беседовали с военнопленными и совершенно ничего не знали и не делали. Через месяц, когда совсем прекратилось еще поступавшее по инерции снабжение, наступил голод. Начальник лагеря, человек порядочный, предпринимал, что мог – экономил, сокращая пайки, закупал на собственные средства провизию у окрестных рыбаков и охотников, даже отпускал под честное слово целые офицерские артели и духовой оркестр на заработки во Владивосток, но возобновления поставок так и не добился. В довесок рухнул поврежденный водопровод. Разразились цинга и дизентерия. Питавшиеся отбросами люди ожесточались, обособлялись, схлестывались из-за сухарей и водянистой похлебки.

Наконец, группа венгров решила изловить и пустить в котел гнездившихся на крыше бани аистов. Уже несли ставить лестницы, когда путь им преградили пятеро русинов. Веселые земляки с Придунавья – единственные в лагере славяне – попали сюда случаем после крушения поезда и лежали в лазарете. Услышав о жестоком намерении, все они немедля вышли, как были в исподнем, кто на костылях, кто с забинтованным лицом – столь сильно почитали в их краях чудесных птиц. Вспыхнувшая перепалка привлекла всеобщее внимание. Самые изможденные и отчаявшиеся приняли сторону венгров, большинство же, среди которых оказались даже турки, варварство осудили. Назревало столкновение, однако вовремя вмешался начальник. Людей разогнали по казармам, во двор выставили вооруженную охрану. Русины же, посовещавшись, определили одного из своих, самого здорового, сторожить гнезда на крыше.

Той же ночью озверевшие венгры с простынями незаметно пробрались через чердак, по карнизу подкрались к русину и, зажав ему рот, перерезали горло, но не удержали. Тело рухнуло вниз. Встревоженные аисты подняли крик, перебудили лагерь. Началась драка, и сонная охрана, не разобравшись, открыла сплошную пальбу по вывалившейся на улицу толпе, а затем и по крышам. Утром на месте метался птичий пух, лип к кровавым лужам, лежали на простынях убитые венгры и пострелянные аисты. Розовели в разбитой скорлупе их мертвые птенцы. Гнезда были пусты. Оставшиеся яйца собрали и попытались выходить в тепле, но все они через пару дней погибли. А через неделю прибыл поезд с продовольствием.

Вспоминая поведанную доктором историю и особо того по рассказам уже немолодого дунайца, гибель которого отзывалась в душе страстной жалостью, до рези в носу, Эдвин спросил:

– Скажите, доктор, наш обмен не вызывает в лагере каких-либо недовольств?

– Doch.

– Я должен признать ужасающее впечатление от лагеря – вальяжно произнес Эдвин, оглядываясь – С прошлого визита размеры отходов на вид умножились вчетверо, а весом, должно быть, удесятерились! За две недели и при отсутствии всяких средств производства! Несколько опровергает Энгельса, не находите? Поражающее искусство людей – у них ничего нет, но сколько, однако, производится мусора! А все потому, что здесь совершенно исключен честный труд. Достаточно лишь сравнить территорию с огородом, где абсолютный, прямо геометрический, порядок. Я полагаю чудовищным, что люди так скоро опускаются морально. Даже не верится, во что превращаются европейцы, когда хотят есть. Трудно поверить, чтобы… – Эдвин помедлил, рассматривая доктора – чтобы Гёте, голодая, обнаружил в себе подобную глубинную дикость.

– Честный труд – повторил доктор, опустив голову и в смущении оправляя свои брюки, – мне памятны сибирские зимы на прокладке железнодорожных путей. Люди, сидевшие по сквозным баракам в дырявых интендантских мешках вместо штанов. Они оставляли зубы в конских жилах, которые застывали, только их вытаскивали из котлов. А крутившиеся в снежном буране казаки гнали и гнали нас на работы. Шпалы и рельсы, абсолютная геометрия. Вот встреча народа-Гёте и народа-Достоевского. Настоящее трудовое знакомство Deutscher Michel с Иваном. Без петербургских нежностей.

– Есть ли новости от ваших товарищей? – резко сбил тему Эдвин, вспомнив, что в разговорах с доктором всегда отчего-то становится рассеянным, опасно углубляется и рассуждает на отвлеченные темы. Он решил вернуться к делам и сосредоточиться на каких-нибудь цифрах.

– Благодаря вашим документам, господин Эрлингтон, пятеро наших товарищей смогли добраться до Харбина. Двое новообращенных славян получили разрешение заключить брак с русскими женщинами. Еще двум австрийским прапорщикам и одному вольнонаемному, владельцам химической лаборатории, позволили свободно жить во Влади.

– Я рад…

Доктор по привычке предложил Эдвину папиросу, и канадец, в очередной раз отказываясь, подумал, что и немец, возможно, в его обществе впадает в некую рассеянность, и что это, возможно, некое особенное обоюдное воздействие умов. Мысль показалась любопытной.

Разговор прекратился. Немец курил глубоко и сладко, неспешно выпускал через ноздри синие струйки, отчего походил на усатого, погруженного в усталую задумчивость дракона. Сhinoiserie – усмехнулся про себя канадец – всюду Китай. Незаметно он вновь погрузился в размышления и против воли вновь обратился к немцу.

– Скажите, доктор, как вы, ваше, то есть, общество, воспринимаете в лагере мировые события? Я интересуюсь наблюдениями за человеческой реакцией.

Мои наблюдения – протянул доктор, – они весьма посредственны, я все же хирург. Полагаю, большинство из нас в этом отношении просто вынуждены как говорится Auf der Bärenhaut liegen. Впрочем, могу заинтересовать вас таким фактом. Спустя несколько месяцев в плену, я обнаружил за собой и за многими другими офицерами навязчивую необходимость вычитывать газеты между строк, что пагубно воздействовало на наше состояние. Посудите, настоящих новостей, как правило, крайне не хватает, газеты, которые вы привыкли читать в клубе, вовсе не желают исполнять условия подписки, так что остается довольствоваться чем-то наподобие «Lorraine Nachrichten» или социалистическими бумажками, что печатают солдатские комитеты, или в лучшем случае общением с экземплярами местной интеллигенции. Так вот, получая в два месяца одну достойную германскую газету, вы изучаете ее до дыр, однако содержимое не утоляет всю вашу жажду. Эту жажду сведений. И вы начинаете подозревать, уж не скрыт ли намек на истину между строк. Этого намека, разумеется, нет и, чем старательнее вы его отыскиваете, тем быстрее сходите с ума. Не забывайте, как шутит дьявол…

Вы загнаны на другой конец света… неудивительно.

Да, вот только именно здесь, у Тихого океана, прочь от несчастного Fatherland, люди перестают зваться пруссаками, баварцами, ганноверцами, швабами и становятся немцами. Даже на фронте они не чувствовали себя такими братьями, как здесь. Дружба с самыми истинными основаниями укрепляется в изгнании. Одни лишь лотарингцы в замешательстве несут свой крест… И все же отсутствие новостей…

Доктор страшно закашлялся, пугая Эдвина, и желтая его шляпа упала в пыль.

– Я с удовольствием введу вас в курс – спешно прокричал канадец, будто бы это могло при необходимости спасти доктору жизнь – В Париже завершается конференция. Германия получает по заслугам, а Клемансо, говорят, так прямо и сказал: боши заплатят за всё. Удивительно, как кайзер мог столь бездумно втравить нас всех в эту бойню! Сколько жизней, сил и ресурсов потрачено попусту! Четыре года позора и тщеславия для этого мерзавца, сбежавшего в итоге к голландцам!

– Занятно. Вам, господин Эрлингтон, очевидно, не приходит в голову мысль, что я являюсь подданным Германии, и что вы говорите о моём Отечестве… Закон и право… как вечная наследная болезнь, государству передается государством, а разум, подобный шелухе, чуме лишь служит – сдерживая кашель, с трудом проговорил доктор. Он наконец выпрямился и стал приминать и возить тростью по грязи свою шляпу.

Вы правы, я вас совсем не отождествлял. Вы же немец.

Я-то?.. – тихо и обессиленно переспросил доктор – Да, пожалуй, что я немец и предпочту Rheinwein… Ich bin deutsch. И сейчас даже более, нежели в четырнадцатом году. Hier stehe ich, ich kann nicht anders. Так, неужели вы думаете о Клемансо лучше, чем о Вильгельме? Мы должны отдать французам нашу землю? Разве это справедливо?

– А разве нет? Я, доктор, мало озабочен принадлежностью Эльзаса. Но я помню поля Фландрии, вот уж отлично удобренная лакомая земля – тут Эдвин замер и погладил костяшками пальцев бородку – когда я был там по делам миссии, то всюду сплошь тухли тела. Их, знаете ли, не успевали хоронить, а вскоре с наступлением оттепели уже и нельзя было никого распознать, и бригады брали только тех, что лежали поверх, чья форма позволяла установить армию. Чем ярче светило солнце, тем сильней тонкий кондитерский запах гниения терзал противогазы. С заморозками смрад исчезал, с теплом возвращался вновь, и я знал тех, кто пускал себе пулю в рот, избегая мертвецкой карусели. Я полагаю, раз уж безумный кайзер явился виновником мясорубки, то отчего бы французам, поседевшим в траншеях, не заполучить себе Страсбург.

– Я – император и облачаюсь в доспехи, как солдат – пробормотал немец.

Эдвин заметил, что доктор более обычного подавлен и с момента встречи в поле ни разу на него не взглянул. Неужели это из-за стычки с лейтенантом, из-за грубости? От беседы складывалось неприятное ощущение бессвязности, словно каждый говорил сам с собой, и ответы служили лишь формальным звеном для продолжения монолога. Эдвин понял, что говорит гораздо больше собеседника, чего с ним почти не случалось. Впрочем – сразу подумал он – тут ведь и не я, а от лица Эрлингтона – пускай болтает.

– А как вы находите, между тем, дело доминионов? Возьмем, скажем, Канаду. Благодаря пронырливости Бордена страна имеет нынче суверенное представительство в Париже, визирует, так сказать, Версальский договор, членствует в Лиге Наций. Достойное ли возвышение? Как бы на то посмотрел теперь Бисмарк из своего поместья на Гельголанде?

– Войны начинают одни, гибнут в них другие, а расплачиваются третьи – продолжил доктор.

– Я не соглашусь. Вам это признать будет прискорбно, но тут уж все три роли за немцами – на этих словах Эдвин, ощупывая подушку под сюртуком, твердо решил и погрубить, и похвастать, не так ли, в конце концов, ведут себя упитанные люди – я, дорогой доктор, прежде назвал кайзера безумцем, однако же и народ германский разве отличен разумом? Вы потворствовали и развязали ад, да еще и потерпели поражение, а, как известно, просвещенный суд судит проигравшегося, пускай даже повинных и множество, и я их вины не умаляю. Я только к суду не принадлежу и нахожу честным помогать во Владивостоке каждому, не разбирая наций, ведь все мы из казарм побежденных, пока эта кошмарная война, голод и страдания военнопленных и беженцев не окончены.

 

– Я знаю и ценю вашу заботу, господин Эрлингтон… – дрожа ответил доктор и тут же резко спросил: Могу я задать вам вопрос? О сегодняшнем происшествии?

– Пожалуйста – Эдвин с любопытством следил за немцем, довольный собой. Он рассчитывал на будущее, что для убедительности характера следует чаще упражняться в изложении чуждых и даже, может быть, вообще идиотских мыслей.

– Вы так ревностно вступились за вашего работника. Ein Sturm im Wasserglas! Неужели он Ваш близкий друг? Ведь вы в Приморье не первый месяц и осведомлены, что у местного населения, особенно азиатского, человеческая жизнь не ценится, не говоря уж о вовсе эфемерной гуманности. Почему же вы тогда… да еще в таких выражениях… А если лейтенант решит изучить бумаги? Японцы внимательны и злы. Если он поймет? Как полагаете, не затруднится ли теперь ваша миссия в лагере?

О лимонах беспокоится – несколько разочарованно заключил Эдвин.

– На вас, я вижу, произвело плохое впечатление… За последние годы, доктор, я привык постоянно менять мнение об окружающем мире. Очень полезно. И я привык притом не изменять себе… Я не вы-но-шу хамства. Наглой, бездумной демонстрации силы. Физически не выношу – у меня от подобного страшная мигрень. И я не прощаю хамства. Я не остаюсь простым свидетелем. К тому же, вся эта ситуация быстро забудется. Но вот в другой раз, я уверен, эти двое син-то задумаются, прежде чем избивать человека. Большие избиения, о которых мы с вами рассуждали, начинаются с позволения вот таких оскорблений и оплеух. И неважно, бьёт ли японец китайца, унтер солдата или полицейский бродягу.

– Так вы лишь преподали им урок? – ободрился доктор – в таком случае, господин Эрлингтон, позволю себе заинтересовать вас напоследок одним замечанием на ваш счет. Сегодняшний инцидент продемонстрировал так называемый Verhaltensentwicklung или «поведенческий изыск» по-французски. Как считается в психологии, всякая бурная деятельность в условиях тотального хаоса, подобная той, какую ведете и вы, может в сущности развиваться двумя путями – организации и дезорганизации. Проще говоря, первый путь – это бюрократия, тогда как второй – авантюра. Оба эти пути, конечно же, могут пересекаться и соединяться, допустим в делах дипломатических. Так вот, наблюдая за вами… – тут доктор вновь ужасно закашлялся и, откинув голову, стал глубокими вдохами сбивать приступ.

– Я вижу в вас, господин, путь крайней… дезорганизации – с силой выговорил немец и прикрыл глаза – я имею ввиду именно реакцию на всякое событие… Желание не только участвовать, но исправлять, утверждать свои решения наперекор. Это желание – не что иное, как опасная форма апатии, признак человека дезориентированного, глубоко фрустрированного. Что я желаю сказать, а именно, что позволяют высказать мои познания в этой области, так это предостережение. Мое вам, господин, дружеское предостережение – ослабьте, непременно ослабьте свой натиск на этот мир, хотя бы теперь, во Владивостоке. Вам, конечно, представляется, будто вы действуете расчетливо, прочно опираетесь на факты, но то, что вы принимаете за факты, и, поверьте, со стороны это замечательно видно, это есть тульпа, феноменально резонирующая с реальностью. Ваши действия, ваши идеи обернутся против вас катастрофой…Wo Rauch ist, ist auch Feuer – последние фразы немец произносил, задыхаясь.

– Вы, доктор, кажется, перечитали ваших венских коллег… – с улыбкой прервал его Эдвин.

***

Заставленная поверх мешков с хлебом ящиками, куда свалили кости, лохмотья, дырявые подошвы и консервные банки, тележка тяжело гремела за серебристой коляской. У ворот Эдвин, отвалившийся на сиденье с локтями позади и выставивший в расстегнутый сюртук надутый сиреневый жилет, махнул нагло уставившемуся на него маленькому лейтенанту.

– Хорошего дня, мистер Мо-ет-сун-ко – громко крикнул он для всего лагеря, переврав название японца – Ждите скорой встречи.

Во Владивосток возвращались другим путем. Долгим. Не доезжая и не видя еще городских окраин, свернули к песчаному карьеру, в котором застыла красноватая помойная топь. Было пусто. В шалашах по взгорью трепыхались серые полотна, завалились расставленные для сбора воды треноги с бычьими пузырями, запылились кострища. Ни ворон, ни собак, кроме отбившейся от хозяев лайки, что обидчиво щурилась из ложбины у дороги. Больше месяца прошло, как здесь выловили трех изрубленных казаков. Велось следствие, что-то рыли в нечистотах полицейские в противогазах, искали, по слухам, головы. Потом мели и долго вычесывали граблями соседние холмы, повыселив всех квартирантов. Так и забросили съестной прииск.

– Что это? Откуда тут канделябры? – спрашивал Эдвин, уставившись в опустошенную наполовину телегу.

Ящики с мусором раскидывали бегом, вместе, и китайцы, и Эдвин, раздевшийся до сорочки и таскавший на вытянутых руках, задерживая дыхание.

– Мне любопытно – спросил он своего возничего, обмахиваясь кепи и поправляя накладную бородку – каково это, получить извинения от офицера японской армии?

В ответ высокий худой китаец в черной тоге, с золотой медалью на груди, с заплетенной бородой до медали, в котелке лишь повторил без интонации:

– Каково это… – он стоял неподвижно, разглядывал свою тень. Потом шепотом произнес – раскаяние твоего врага – как мертвая змея, принесенная бешеной лисой…

– О-о-о, да ну сколько же еще просить… – Эдвин даже застонал – …не переводи свои сельские мудрости! На европейских языках это совершенная бессмыслица. Я после каждой такой фразы чувствую какую-то удрученность. Не Конфуций же ты и не странствующий философ, ну так и скажи прямо!

– Недосягаемая мысль – широко улыбнулся китаец, прикладывая палец к виску – умаленный тот офицер всего лишь поведал, сколь возможно передать его, что я есть безвольный стебель камыша, выученная падчерица, упоенно прелюбодействующая с отчимом-чужеземцем – иноверцем и корыстолюбцем, кто опутал и попрал родную мою кровь и землю, опустив ладонь на глаза и ногу на живот… Но он сам – не великий воин, и не заступник, и недостойный славного подвига – примет все же судьбу мою отныне в свои руки, и вырвет предательский дух мой, и придаст позорной казни…

– Да о чем же ты? Ведь там было не более пары слов? – Эдвин опустил ящик и, поворачивая головой, захрустел шеей – скажу Герги, как ты его своей речью дразнишь и перевираешь.

– Так вот тот син-то и сказал: «отыщу и вздерну» – ответил, засмеявшись, китаец и перекрестился.

– Чёртов скот… Почему же ты не объяснился на месте? Сейчас обратно уже не время… Но в следующий раз. Доведу дело до конца. Будет при мне говорить…

– Не стоит переживать, тот офицер, мышиное лицо, приговорил себя теперь…

Покуривая у коляски после, китаец вдруг показал на Эдвина пальцем и спросил:

– А вот ты посещал местные иллюзионы? Размыслить примечательно, в нашем городе только многие американские воины впервые побывали на кинофильмах и увидели наездника Уилла Харта. Известно и иное. Трехзначное число обозначает число картин, ввезенных для просвещения народа миссией страны Канады во Владивосток. Чрезвычайно меня интересует, что за коллекция. В Харбин прошлым годом специально с верующими ездил смотреть «Отца Сергия». После распутинских дел у нас не дозволяется. Дочерей еще водил видеть «Культуру мексиканской агавы». Сам ученый Аксенов в путешествии запечатлен. О лесном промысле, скажи, нет ли новых каких фильмов? О корабельной сосне особо?

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?