Tasuta

Подруги

Tekst
0
Arvustused
Märgi loetuks
Подруги
Audio
Подруги
Audioraamat
Loeb Dreamer
1,69
Sünkroonitud tekstiga
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава XXI
Задушевные люди

Главная опасность миновала: от дифтерита Клавдия была спасена. Ho у неё оказалась необыкновенно сильная, хотя и ветряная оспа. Это чрезвычайно затянуло её выздоровление. Между тем, дифтерит, скарлатина и всякие горловые болезни продолжали свирепствовать в городе. Софья Никандровна непритворно боялась за старших детей, а меньшую невозможно было еще везти в деревню. Доктор советовал ей отправить их с гувернанткой, но она отговаривалась ненадежностью гувернантки, утверждая, что боится ей доверить дочерей.

– Помилуй Бог! Зачем же вы такую особу держите? – удивлялся Антон Петрович. – Десять лет она в доме, и ей на десять дней нельзя детей доверить?..

– Я не понимаю, – вмешалась раз Надя в такой разговор, происходивший в кабинете её отца, – я решительно не понимаю, зачем вам здесь оставаться?.. Клаве теперь ничего не нужно, кроме внимательного ухода и присмотра, а на это, я надеюсь, меня одной хватит; на что же вам жариться в этой духоте и рисковать здоровьем детей?..

– Как? Ты думаешь… Ты хочешь, чтоб я уехала с ними без вас? – нерешительно спросила Молохова; но блеснувшие удовольствием глаза её выдали, что и ей уже приходило такое соображение, и что она рада предложению падчерицы. – Как вы думаете, доктор?..

Доктор молчал, не глядя на нее.

– И уверена, что Антон Петрович не побоится доверить мне одной Клавочку, – заметила Надежда Николаевна.

Доктор взглянул на неё вскользь, со странной усмешкой.

– Не побоюсь, – процедил он и снова нахмурился, встретив просящий взгляд молодой девушки.

– Нет, так как же вы в самом деле думаете? – повторила генеральша, выжидая его прямого ответа.

Доктор махнул рукой, открыл рот, будто сбираясь сказать что-то решительное и, быть может, не совсем учтивое, но, повстречавшись снова нечаянно с серыми честными глазами, так выразительно на него устремленными, вместо резкого ответа, снова махнул рукой и очень тихо промолвил:

– Ну, что ж?.. Уезжайте себе с Богом… Справлялись без вашей помощи до сих пор, справимся и до конца…

Последнюю фразу он пробурчал едва внятно, отвернувшись к окну, будто бы рассматривал на свет склянку с микстурой, и тут же прибавил:

– Прикажите переменить! Она застоялась… Лучше брать свежую, каждый день.

Госпожа Молохова между тем тот час же приняла к сведению новое положение дела, шумно встала и вышла, чтобы сделать распоряжения.

Когда мачеха вышла из комнаты, Надежда Николаевна, что-то усердно складывавшая на диване, какое-то белье или платье больной, вдруг разогнулась и с улыбкой посмотрела на доктора.

– Вы заставили меня поступить против совести, – сердито сказал он. – Честно ли это одобрить?.. Какая мать может позволить себе оставить больного ребенка?!.

– Такая именно, которой присутствие ему не приносит никакой пользы, – тихо сказала Надя. – Зачем ее стеснять и детей подвергать опасности?.. Бог с ней!.. Пусть себе едут, а я, по правде сказать, этому буду и за себя рада.

– Чего тут радоваться? – буркнул Антон Петрович. – Одиночеству?.. Ответственности?

– Ответственность – вы со мной разделите. Я ведь только послушный инструмент в ваших руках… A одиночества я не боюсь: общество, если оно мне не по душе, для меня гораздо неприятней, – прибавила она с печальной улыбкой. – Да я и не буду одна: Маша Савина целые дни тогда будет со мной.

– Ох! Все бы вам по душе.. A много ли задушевных-то людей найдется? – сам особенно задушевным голосом сказал Антон Петрович, поглаживая её руку в своих.

– A вот вы самый задушевный у меня человек, – лукаво заметила девушка.

– Гм! Гм!.. – крякнул доктор и тот час же, нахмурившись, распрощался, посоветовав ей не забывать каждый день выходить прогуляться.

Молоховы уехали в деревню все, кроме Нади и Клавы. С первого же дня их отъезда, как и говорила Надежда Николаевна, Савина стала проводить все свободные часы у подруги. Эта подмога была как раз кстати, потому что Клавдия, выздоравливая, была ужасно требовательна и капризна, а сестра её выбилась из сил и, вместе с физической слабостью, следствием усталости от неправильной жизни и продолжительного недостатка сна, явился упадок нравственных сил. Смерть маленького Вити с новой силой воскресила в её воспоминании Серафиму, её последние дни, её несбывшееся желание – видеть расцвет нового лета, ту самую зелень, те самые цветы, которые теперь всем били в глаза своей пестротой и изобилием. Бедные дети! Они не дождались их, а уж как бы теперь они были им рады! Как бы играли в тени этих развесистых деревьев в саду, как бы забавлялись роскошными цветами на клумбах!.. Здесь все раздражало горе Надежды Николаевны, напоминая о потерянных сестре и брате, – об этом, всегда веселом, толстом мальчугане, которого она при жизни как-то мало замечала, а теперь не могла себе простить этого равнодушия и того, что она не обратила вовремя внимания на начало его болезни. Это ее мучило несказанно. Она положительно обвиняла себя в смерти ребенка, как ни старался ее разуверить в этом доктор.

О переезде в деревню Надя не могла и думать. Она шагу там не сделает, не вспомнив, как наслаждалась бы этим Фима, и как она, бедняжка, страдала здесь без неё прошлым летом, тогда как, если бы не эгоизм её, если б она поехала с ней в деревню, так, может быть, её болезнь не развилась бы с такой силой, ее можно было бы вылечить, и теперь она была бы жива, могла бы пользоваться ясным Божьим светом вместо того, чтоб лежать в могиле, рядом со своим бедняжкой, недолго ее пережившим, братом…

Все это было просто сильное нервное расстройство. Антон Петрович все это знал и не особенно тревожился. «Молодость и природное здоровье скоро осилят это временное страдание», – думал он и возлагал все надежды в этом случае на возвращение генерала и их поездку за границу. К тому же, зная с детства прекрасное здоровье Надежды Николаевны, ему не приходило в голову, что нравственное расстройство и её, как всякого другого человека, должно было сделать восприимчивее ко всякой болезни…

Оспенные нарывы Клавдии сходили; благодаря заботам сестры, никогда не дававшей ей возможности трогать лица, на нем не осталось ни одной рябинки. Период шелушения, как известно, самый опасный для окружающих больных сыпными болезнями. Доктор предупреждал об этом Надю и просил ее быть осторожной и всегда вымываться уксусом и курить им в комнатах. Кроме того, он нс позволял ей спать возле Клавдии, но этого она не исполняла: ей было жаль девочки, умолявшей не оставлять ее и, к тому же, она не верила заразе. Через неделю или дней десять, Клавдии уже можно было ехать в деревню, но Надя мечтала отправить ее туда с няней, а самой уж не ездить: зачем, когда уж был конец июня, и отец её должен был на днях вернуться?.. Он писал своей старшей дочери всегда отдельно от жены и часто телеграфировал. В последнем письме он говорил, что надеется к десятому числу быть дома.

Но еще не наступил желанный июль, как в одно утро Надежда Николаевна проснулась с сильной головной болью и ломотой во всех членах. Мысль о болезни никогда ее не тревожила; она встала, как всегда, и только решила, что сегодня надо непременно прогуляться после обеда, чтоб расходить головную боль. Так она сказала и Маше Савиной, когда та пришла к ней, по обыкновению, в полдень.

– Мы с тобой, как жар спадет, сходим сегодня на кладбище. Мне надо посмотреть, как идут посаженные на той неделе цветы.

– A мне кажется, если уж гулять и для здоровья, так совсем не надо ходить на могилки, – возразила Маша. – Там тебе лучше не станет; уж лучше просто прогуляться за город…

– Не в сад ли прикажешь?.. Музыку слушать и со знакомыми развлекаться? – раздражительно прервала Надя. – Кроме кладбища, я никуда не пойду!

– Как хочешь; я для тебя же…

Савина замолчала, не без удивления заметив её раздражительность. Доктор теперь наведывался к ним не каждый день; выходя из дому, они с ним повстречались на подъезде. Он был очень озабочен и спросил торопливо:

– Ну, что, как?.. Хорошо?.. Гулять идете?.. Ну, отлично. Так уж я не зайду… До завтра.

– До завтра, Антон Петрович! Клаве сегодня совсем хорошо. Она ела бульон и цыпленка и еще просила сладкого. Я ей велела сделать желе. Можно?

– Можно. А?.. Просила кушать?.. Это хорошо, – улыбаясь, говорил доктор, направляясь к своим дрожкам. – Значит, к своим нормальным вкусам возвращается? Это хорошо…

– Клавдии хорошо, – собралась с духом заметить Савина, – но посмотрите, Антон Петрович, на Надю… Мне что-то кажется ей не ладно…

– Что-с? – быстро обернулся доктор. – Кому не ладно? Вам, Надежда Николаевна?

– Ах, какие пустяки! – укоризненно вскричала Молохова. – Ну, что ты городишь, Маня! Просто, я сказала ей, что у меня голова болит, а она уж и Бог знает, что сочинила.

– A нет, в самом деле?.. Дайте-ка руку… Постойте! Куда вы бежите?.. Ах, беспокойная, ах, своевольная какая!..

– Да, уж не вам меня укрощать! – засмеялась Надя, убегая от пытливого взгляда доктора и его протянутой руки, готовой взять её пульс.

Сделай он это – все бы ограничилось, может быть, легкой болезнью; но молодая девушка так быстро увернулась и, замахав на него руками, так искренно рассмеялась, что озабоченный, спешивший к опасным больным доктор только покачал головой и, проговорив:

– Ну, смотрите! Уложу я вас, чуть что, в постель, до возвращения Николая Николаевича! – поехал себе дальше, никак не думая, что его пожелание так скоро сбудется.

Девушки пошли за город, на кладбище.

Вечер был облачный, но очень тихий. Кладбище было красивое, на высоком берегу реки. Осмотрев цветы, посаженные вокруг общего памятника детей, посидев на скамеечке у могилы и не чувствуя облегчения, Молохова предложила пройтись к краю обрыва.

Савина следила давно с беспокойством за воспаленными глазами подруги, за необыкновенным её лихорадочным оживлением и несколько раз предлагала вернуться домой, пугая тяжелыми тучами, надвигавшимися с запада. Но Надей овладел дух упрямства, а Савина к тому же не противоречила ей слишком решительно, боясь её раздражать. Надя сняла шляпу; ей хотелось, чтоб ветерок обвевал её горячий лоб, но в воздухе не было ни малейшего движения, напротив: чем более небо заволакивалось, тем становилось тише и душнее. Они посидели на выступе берега, а потом Надя легла на высокую траву, доложив голову на маленький надгробный памятник, вполовину ушедший в землю, и промолвила:

 

– Славно тут!.. Тихо… Иногда, право, так и тянет полежать вот так…

И она сложила руки на груди, закрыв глаза и вытянувшись.

– Это глупые шутки и бессмысленные слова, Надя! – с неудовольствием возразила Савина. – Перестань!.. Все успеем там належаться, а таким, как ты, надо думать не о смерти, а жить как можно дольше.

– Жить?.. Кабы так жилось, как хочется!

– И это пустые слова; кому живется, как хочется? Нет таких людей… Тебе лучше, во всяком случае, жить, чем многим, чем огромному большинству. Пожалуйста, не выдумывай хандрить!..

– Я?.. Хандрить!.. Вот уж вздор!.. Нет, душа моя. Я иногда могу побалагурить вздор; пожалуй, и в самом деле погоревать, если, как теперь, печаль на сердце заведется, а уж хандрить да скучать – спасибо! Таких слов в моем лексиконе не полагается. Вот, когда бы я себя навеки несчастной сочла, если б ко всем удовольствиям жизни я бы еще приобрела милую способность скучать… Не дай Бог! Ты знаешь, как я терпеть не могу это бессмысленное, унизительное, по-моему, чувство в других…

Надежда Николаевна протестовала с необычайным, собственно говоря, не стоившим дела, жаром. Она говорила скоро и долго, смотрела по сторонам как-то беспокойно. Странные манеры её и вид не на шутку начали пугать Савину. Она заметила на лице и руках Молоховой какие-то неровности, красные пятна. Прежде у неё не было этих пятен…

– Ну, право же, Надечка, ты нездорова! – говорила ода несколько раз. – Право, пойдем лучше…

– Вздор! Ну, что ты заладила: пойдем да пойдем! Я рада, что вырвалась на свежий воздух из больничной комнаты, рада подышать вольным воздухом… Какое там нездоровье! Голова, правда, болит и глаза что-то режет; да ведь головная боль скорей пройдет на свежем воздухе, чем дома… Ах, как хорошо! Ведь это же прелесть, как пахнет сеном. Ты чувствуешь? Это из-за реки, с лугового берега… Там стога, покосы… И как это красиво, это солнце там, вдали… Погляди!

Она с наслаждением втягивала в себя воздух, пропитанный ароматами лугов, и показывала за реку. На том берегу было очень живописно. Солнечные лучи прорвались сквозь густые тучи и, как золотые стрелы, прорезав наискось воздух, вонзались в землю, играя на зелени, мимоходом задевая вершины деревьев, стога сева, озлащая береговой кустарник и дальние нивы. Янтарем, изумрудом и пурпуром горело все, к чему прикасались лучи по берегам; яркой бирюзой отливала под ними спокойная река, и все эти яркие пятна, все это волшебное освещение выступало еще красивей по сравнению с однообразно-серой пеленой, затянувшей все окрестности и все небо.

Надежда Николаевна стояла под руку со своей подругой и любовалась, восхищаясь этой необыкновенной картиной, как вдруг что-то отрывисто зашлепало по траве и широкому лопушнику. Савина огляделась: это были крупные капли дождя. Свинцовая туча подкралась к ним сзади и висела над их головами…

– Ах, ты Господи! – вскричала она. – Вот и дождались!.. Что теперь делать?!.

– A что такое? – равнодушно спросила Молохова.

– То, что сейчас будет страшный ливень! Ты промокнешь и простудишься… Пойдем поскорее!..

Они побежали. Дождь, точно приноравливаясь к их поспешности, тоже зачастил. Савина чувствовала, что Надя с трудом переводит дыхание, все сильнее опираясь ей на руку, и все замедляет шаг, приставая, будто на ногах у неё привязаны свинцовые гири. Она боялась остановиться, боялась взглянуть на нее, чтобы не убедиться, что она не может идти. Все её помышление стремились только к сторожке, где можно было приютиться и послать за извозчиком.

«Если дождь будет сильным, заедем к нам, – думала она, – к нам здесь близко. Возьмем зонтик, платки… Ведь, вот, напасть! Я уверена, что она заболеет… И как это я не приметила, как подошла эта туча?!.»

Дождь усиливался. Становилось очень скользко, а сторожка была еще довольно далеко. Вдруг Савина увидела впереди какую-то фигуру под большим дождевым зонтиком, которая быстро шла им навстречу. Человек с зонтиком часто останавливался, осматриваясь. Вдруг, завидев их, он добежал к ним. Маша Савина узнала своего брата.

– Паша, – закричала она, – сюда! Скорее!.. Вот, спасибо!.. Как ты узнал? Кто послал тебя?..

– Никто меня не послал. Я давеча из дому видел, как вы шли, и думал, что, верно, сюда. Ну, а как дошел дождь, я и подумал: как же теперь Надежда Николаевна, – вымокнет, пожалуй!.. Вот, схватил – и побежал.

Павел едва переводил дух, но улыбался, пока не взглянул на спутницу своей сестры. Взглянув, он вдруг перестал улыбаться и, передавая ей зонтик, вопросительно посмотрел на сестру.

На горевшем лице Надежды Николаевны, в её сдвинутых над отяжелевшими веками бровях, в губах, полуоткрытых, но болезненно прижатых к зубам, как это бывает у людей, с величавшим трудом справляющихся со своим дыханием, – все в ней ясно выказывало ненормальное состояние, болезненное страдание. Савина тоже взглянула на подругу и отчаянно пожала плечами.

– Ты устала, Наденька? – спросила она. – Опирайся на меня крепче… Теперь нам можно идти потише, под зонтиком…

– Да, – как-то безучастно отвечала Надя, – Потише… Пойдем… Хорошо…

Павел молча взял ее под руку с другой стороны, бережно закрывая ее одну зонтиком, и так они вдвоем довели ее, с величайшим трудом, до избушки кладбищенского сторожа и там усадили на лавке. Тогда Павел побежал за извозчиком, и только чрез добрый час привезли они ее, под сильным ливнем, домой.

Глава XXII
Долг платежом красен

Едва Маня сняла с неё бурнус, как она упала на диван, в обмороке. Савина, вместе с горничной и няней, раздела ее и уложила в постель. Она вся горела, а когда приехал доктор, за которым, никого не спросясь, побежал Павлуша, то застал ее уже без памяти. Лицо её и веки ужасно распухли и покраснели и по всему телу её были красно-багровые, бугристые пятна. Доктор так и всплеснул руками, увидав, в чем дело.

– Этого ещё недоставало! – вскричал он. – Что теперь делать?.. Одна в целом доме; отец еще когда вернется… Надо телеграфировать… Вот напасть!

– Да что у неё такое? – со страхом спросила Савина.

– Что такое?.. Оспа, чистейшая оспа-с!.. Если боитесь заразы, извольте немедленно уходить.

– Я-то уйду?! – воскликнула Савина. – Напротив, теперь я здесь Поселюсь.

Доктор нервным движением поправил очки, посмотрел на Савину и сказал:

– Что ж, это, пожалуй, будет хорошо… Только предупреждаю вас: это серьезная болезнь… Заразиться – не шутка!

– Это – как Богу угодно, а если болезнь серьезна, тем более причины мне её не оставлять: другие, может быть, побоятся.

– Да, может быть, – согласился Антон Петрович, садясь за стол – прописать рецепт и составить телеграмму Софье Никандровне.

Как глубоко возмутило Софью Никандровну известие о болезни Надежды Николаевны! Что за несчастье легло на семейство Молоховых?.. Опять болезнь, – серьезная, прилипчивая! Только что было успокоились, ожидали ее с Клавой сюда – и вот опять новое беспокойство, новая опасность, новое горе!.. Как же быть? Ехать самой к ней? Очевидно, телеграмма на это и рассчитана… Но зачем ей ехать? Чем она может оказать помощь, со своими несчастными нервами? Только еще сама заболеет и больше ничего. Какая польза Наде в том, что она себя подвергает опасности?..

Госпожа Молохова еще раз прочла телеграмму: «Надежда Николаевна больна серьезно. Нужен уход. Меньшую дочь возьмите в деревню немедленно».

Да, ясно, что болезнь прилипчивая, иначе доктор не требовал бы немедленного удаления Клавдии, которую он думал продержать с неделю в городе. Необходимо за ней съездить… Неужели самой? Но если она не может?.. Если она… Больна?.. Да, конечно, она нездорова! Совершенно разбита и больна сама так, что не в состоянии ехать, решительно не в состоянии. Она пошлет гувернантку за дочерью, а потом, быть может, съездит и сама… M-lle Наке узнает, чем именно больна Надя… Тогда – «Посмотрим!» – заключила свои размышления Софья Никандровна и отправила ответную телеграмму: «Не жалейте расходов. Возьмите лучших сиделок. Приехать не могу. Больна. За Клавдией посылаю гувернантку».

В мелкие кусочки изорвал Антон Петрович на другой день эту телеграмму.

– Мать, – ворчал он. – Хотя бы из благодарности… Да ну ее!.. Все равно только бы мешала. Еще Савина, пожалуй, сбежала бы от неё, а она понужнее будет для больной.

Доктор всегда любил сердечно Надежду Николаевну, зная ее с самого детства, но теперь относился к ней с совершенно отеческой нежностью.

Тяжелое время пережили они вдвоем с Машей Савиной, да и вся семья её вместе с ними, пока они оба неотходно ухаживали за одинокой девушкой, зараженной злым недугом. К несчастью, Надежде Николаевне привита была оспа только раз, в раннем детстве, а потому она была тяжко больна настоящей, а не ветряной оспой. Девять дней она была на краю могилы. Девять дней молодость и все лучшие врачи в городе оспаривали ее у смерти. Девять дней и ночей Маша Савина не отходила от изголовья своей подруги, сестры своей по душе… Антон Петрович оставил почти всю свою практику и мало чем более Савиной отсутствовал из опустелого дома Молоховых. На его денное дежурство только и полагалась Савина, чтобы прилечь отдохнуть часа на два, и снова являлась ему на смену, уверяя, что отдохнула, освежилась и вполне готова служить больной. Доктор любовался неусыпной энергией в таком, с виду слабом, создании. Не раз он бывал в продолжение многолетней его практики свидетелем высоких подвигов любви к человечеству, но сознавал, что ему не приходилось еще видеть такой изумительной силы любви, какая подвигала эту девушку ухаживать за больной подругой без отдыха и сна и находить в себе во всякую данную минуту готовность на всякие подвиги и самопожертвование, лишь бы могла она послужить в пользу Надежды Николаевны. Мысль о личной безопасности, которой мучилась за нее мать её, ей самой и в голову не приходила. Своих домашних она берегла: почти не виделась с ними все четыре недели, которые продежурила над больной; во когда раз маленький брат проговорился, беседуя с ней издали, из саду, тогда как она стояла на балконе, что мать очень горюет, что она заразится оспой, Маша пристыдила их:

– Как не горевать! – сказала она. – Большая потеря, что такая красавица рябой станет!.. Небось, и с рябинами проживу на свете, благодаря милости той же Надежды Николаевны! Она, дорогая моя, ничего не боялась: никаких огорчений, никаких неприятностей, когда за меня работала на вас, или когда дни целые просиживала над больным Пашей… A мне теперь её болезни бояться?!. Да я бы на свет после этого стыдилась смотреть!..

На десятый только день Молохова стала немного спокойнее, пришла в себя и тихо позвала:

– Кто здесь?… Отчего темно?.. Что со мной?..

Савина чуть не закричала от радости. Сдерживая свой голос и слезы, она наклонилась к подруге и прошептала:

– Лежи смирно, милая… Ты была очень больна. Теперь лучше, слава Богу… Только будь спокойна, ради Бога. Не трогай лица.

– Лицо?.. Зачем меня закрыли?.. Откройте мне лицо, глаза…

– Глаз ты не можешь еще открыть: они опухли у тебя. Но теперь скоро откроешь. Тебе еще нужна темнота, чтобы после глаза не болели…

– Ах, зачем это мне?.. Зачем темно?.. Мне душно… Откройте окно! Кто здесь?.. – заволновалась больная, к крайнему ужасу Савиной.

Она боялась, чтобы Надя не сорвала бинтов, не повредила себе лица, еще не очистившегося от язв. Теперь, когда самая тяжкая опасность миновала, когда надежда на восстановление здоровья подруги утвердилась, Савина захотела во что бы то ни стало спасти не только жизнь её, но и красоту. До сих пор, пока она была в беспамятстве, не трудно было уберечь её лицо, бинтуя ее почти как ребенка, но теперь, когда наступило время полусознания, становилось гораздо труднее уберечь ее от самой себя…

К успокоению Савиной, её подруга скоро утихла и забылась продолжительным спокойным сном, какого давно у неё не бывало. После этого отдыха она проснулась уже в полной памяти, и хотя силы её возвращались очень медленно, но опасность миновала. Антон Петрович и его неусыпная помощница могли, наконец, вздохнуть спокойно.

«Не могу быть дома ранее нескольких дней. Как здоровье Нади? Отвечайте правду». Такова была телеграмма, полученная доктором в конце второй недели июля от генерала Молохова, но сколько душевной муки скрывалось под этим простым вопросом – никто не мог догадаться.

Дело в том, что Молохову доктор не дал знать о болезни дочери, не зная точно его адреса; а жена не писала, чтоб не тревожить Николая Николаевича. Вынужденная ответить прямо на его настойчивые телеграммы, Софья Никандровна только что известила его о том, что «Наденька была больна, но теперь, слава Богу, поправилась». Генерал поспешил покончить все свои дела и выехал в тот же день, но на пути он был задержан все тем же делом, по которому послан был в командировку, и поневоле замешкался.

 

С каким удовольствием доктор успокоительно отвечал на его телеграмму – можно себе представить. В тот же день он поехал к Надежде Николаевне с известием о скором приезде отца. Он застал девушек, занятых чтением, то есть Молохова по-прежнему лежала в темной комнате, но Савина, подсев к самому окну, оставила маленькую щелочку в ставне и при свете её читала ей что-то.

– Ну-с, за ваше хорошее поведение, я принес вам приятное известие, – начал доктор, обращаясь к больной.

– Что такое?.. От папы, да? – встрепенулась Надя. – Вот, мне сейчас прислали из деревни три письма от него. Он думал, что я уже там; не знал, видно, что я больна!.. Что же, что ж он пишет?

– Он телеграфирует, что через несколько дней будет дома. Вот телеграмма; нарочно для вас захватил.

– Слава Богу!.. Теперь только бы мне скорее поправиться, чтоб не задержать его. Я так боюсь, что ему нельзя будет меня ждать… Как вы думаете, Антон Петрович, долго мне еще нельзя будет ехать?

– Теперь летняя пора, недельки через две – и поезжайте с Богом.

– A если ему нельзя будет ждать? – волновалась Надя. – Ведь вы знаете, он едет по казенному поручению, не для своего удовольствия – и вдруг ему скажут, что ждать нельзя, что надо сейчас же ехать?..

– Не беспокойтесь, никто этого не скажет. Николай Николаевич волен выехать, когда ему удобнее, а свою дочку балованную он подождет не то что две недели, а хоть два месяца, если бы пришлось.

– Да ведь он сам же тебе пишет, что ему надо только поспеть вернуться к ноябрю, – сказала Савина, – что ж беспокоиться? Во всяком случае, два-три месяца перед вами; успеешь покататься.

– Еще захочет ли папа катать по Европе такую рябую кукушку.

– Рябую?!. – воскликнула Маша. – Что за вздор! Да у тебя и следа ряби на лице не останется.

– На то мы вашим рукам воли не давали, пока вы были без сознания, – засмеялся доктор. – Еще я церемонился: ну, как же так барышню обижать? Ручки ей связывать, словно грабительнице, думаю, а вот эта ваша подруга – прекрепко полотенцем вас связывала, право!

– A кто меня надоумил? Кто первый это велел? – отшучивалась Савина. – Я до того перепугалась, голову потеряла, что и сообразить-то ничего не могла, только и думала об одном: чтоб ты жива была, а вот Антон Петрович не забыл ничего… Если ты не обезображена, можешь его благодарить…

– A если вы теперь с нами беседуете, а через месяц будете нам с ней письма из Парижа писать, так не меня, а вот эту барышню должны благодарить, – прервал доктор. – Мы, доктора, ничего без неё не поделали бы! Вас не лекарства, а неусыпный уход спас, Наденька. Так-то! Надо правду сказать: у неё, Бог милостив, не будет ничего, но она сознательно, ни минуты не колеблясь, готова была за вас всю жизнь положить.

– Бог с вами, Антон Петрович! Что тут такого? У вас в больницах сестры милосердия всякий день то же самое для совершенно посторонних делают. Уж будто всем надо заражаться!

– Не надобно, но можно заразиться, и очень легко, – сказала Надежда Николаевна, глубоко растроганная. – И вот видишь, какая я гадкая эгоистка! – прибавила она, сжимая руку своей приятельнице. – Теперь я сознаю, что делаю; мне бы надо гнать тебя, а я вот держу тебя при себе…

– Да если б ты и не держала, я бы сама не ушла, – прервала Савина. – я дала себе слово, что сдам тебя Николаю Николаевичу, и больше никому; так и сделаю. Я ведь тоже держу свои обещания и нарушать их никому не позволю…

– A разве кто-нибудь повинен в таком посягательстве? – с удовольствием покуривая, спросил доктор.

– Нет… Это раз Надя меня упрекала. Я запомнила её фразу навсегда. Помнишь?.. «Кто посягает на исполнение чужого слова, тот сам своих обещаний в грош не ставит!» – напомнила она её слова.

– О, я никогда этого не делала, ты не можешь в этом упрекнуть меня, Маня!.. A вот, я теперь тебе докажу, что и у меня память хорошая! Кто говорил мне когда-то: «Долг платежом красен, а с меня какой платеж?».. Помнишь?.. И не права ли я была, когда отвечала тебе: «Почем ты знаешь, что я от тебя потребую? Может быть, тебе придется во сто раз больше воздать мне». A что?.. Не по-моему вышло?.. Я тебе никогда не жертвовала жизнью или здоровьем, как ты теперь готова была пожертвовать мне… Видишь!

– Видим, барышня, видим! – произнес доктор с особым выражением, которое он старался сделать насмешливым. – И слышим также, что уж вы чересчур много и храбро разговорились: не мешало бы поберечь себя, ради папашиного приезда, – да-с!.. A не то к вечеру еще жар усилится, ночь будет беспокойная, и как раз приедет Николай Николаевич, чтобы мне выговор сделать за то, что я его обманул, похвастался вашим выздоровлением раньше времени.

– Я молчу, молчу, – улыбаясь, прошептала Надя.

– То-то же!.. Помощница моя, извольте отложить личные счеты до более удобного времени и принять построже бразды правления над нашей пациенткой. Еще с недельку ухода – и тогда Бог с ней: пусть на свою волю идет на все четыре стороны и нас не поминает лихом за то, что мы плохо ее выходили.

И доктор уехал в отличном расположении духа, а девушки, хотя Савина в начале и принялась было снова за чтение, но скоро закрыла книгу, увлекшись беседой, в которой главную роль играли не столько мечты и предположения о будущем, сколько общие их гимназические воспоминания. Известно, что в первые годы по окончании курса ничего не бывает приятней для молодежи, как такие воспоминания. Издали, когда весь искус окончен, преоборены все трудности, разрешены недоумения, отравлявшие ученические годы, – даже беды и неудачи того времени представляют привлекательный интерес, утрачивая все, что было в них горького. Все же, сколько-нибудь приятное – удачи, веселье, смешные или забавные происшествия – представляется неиссякаемым источником приятнейших воспоминаний.

Такими-то воспоминаниями Савина умела с удивительной находчивостью постоянно забавлять больную, поддерживать её хорошее расположение духа во время продолжительного её затворничества в темноте и невольной неподвижности. Эта неподвижность особенно тяготила деятельную, всегда живую молодую девушку, когда её болезненная слабость прошла, и она почувствовала возвращение сил и прежней энергии. Это случилось почти одновременно с возвращением отца её, через четыре недели после первого дня её болезни. Описывать радость свидания отца и дочери, глубокое чувство признательности, с каким генерал отнесся к доктору и в особенности к подруге своей дочери, которой она, по свидетельству Антона Петровича, была обязана жизнью больше, чем ему самому, – мы не станем.

Теперь мы расстанемся с Надей и отцом её. Пусть себе благополучно путешествуют, сил и знании набираются, на пользу себе и другим, их окружающим. Они выехали в начале августа. Перед отъездом генерал съездил на два дня в деревню проститься с семьей, но Наденька с ним не поехала: Антов Петрович решил, что это лишнее, что лучше ей еще поберечься несколько деньков перед путешествием. Зато отец привез ей оттуда множество поцелуев, поклонов в три письма: от мачехи и гувернантки, в которых, хотя выражалось много пожеланий, благодарностей от Софьи Никандровны и восторженных похвал её «героизму» от m-lle Naquet, но все же было еще больше поручений в парижские магазины от той и другой; а также пребольшое, премилое и пребезграмотное письмо от Клавдии, которая просила её не забывать, писать ей почаще и купить для неё в Париже и Лондоне что-нибудь особенное, – какое-нибудь такое лакомство, какого в России нет, «на пробу», для того, чтоб ей только «знать, чем маленькие англичане и французы лакомятся?» Это письмо насмешило Надежду Николаевну.