Счастье в ладошке… Роман

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

ДВОЕ В НОЧИ…

Привычно надавив двумя пальцами на переносицу, Наталья Николаевна уже чувствовала себя спокойно: улеглась в груди буря и не пульсировала во всю свою силу на виске жилка. Увидев приподнятую бровь Вадима, в душе улыбнулась, не заметив, что на месте этого излома торчали несколько седых волосинок.

– Поздравляю, Горин, с успехом, – совершенно спокойно сказала она. – Хоть с опозданием, но… – Она пожала плечами, мол, не моя в том вина, что ничего за два года не знала о тебе. – А Толя как? Как сложилась его жизнь?

По лицу Горина сразу же пробежала судорожная тень, дернулся правый верхний уголок губы, и он глухо произнес:

– Толи нет…

– Как нет? Что с ним случилось?

– Ёжик! Не надо!.. Прошу тебя!

Наступила пауза. Сердце её, не соглашаясь с услышанным, сжалось от такого известия и от ощущения своей невольной вины, разбудившей его, любимого человека, боль.

– Вадим, прости, пожалуйста! Не знала… – Наталья осторожно кончиками слегка дрожащих пальцев коснулась его руки, словно хотела погладить её, да, испугавшись своей недозволенной нежности, передумала. – А сам-то ты как? Женат?

– Нет! – сухо ответил Горин, желая причину своего одиночества частично переложить на неё, Наталью Гаврилову: всю жизнь она была рядом с ним и в его сердце; она была у него на глазах. Она любила его, и он пользовался этим в свое удовольствие. – Всё ещё холостякую…

– Но кто-то же есть у тебя? – не поверив Вадиму, спросила. – Подруга? Женщина? Любовница?

– Представь себе, нет никого. Я – один! Вернее, я одинок…

– Человек создан для того, чтобы жить в обществе друга, подруги. Этого требует природа. Оставить человека одного, значит, приговорить его к несчастью. – Наташа говорила эти мысли с горечью, не глядя в потемневшие глаза Горина. – Мысли от одиночества путаются, характер ожесточается, появляются нелепые мысли. Как жить в одиночестве? Тебе, Горин, нужен друг.

Истратив много сил на обуздание своих переживаний от неожиданной встречи, Горин нервничал и чувствовал, как с каждой минутой сам слабеет и опустошается.

– Поезд мой ушел, – выдавил он из себя, и Наталья Николаевна вздрогнула: таким печальным показался ей его голос, совсем не тот, который она знала и впитывала в себя изо дня в день, из года в год. Поверить трудно, но это так! – А как же ты живешь, Наташка? Я ничего о тебе не знаю вот уже целых бесконечно долгих два года.

– Это, Вадим, вечность… Всё нелепо, надуманно… Всё не так, как хотело сердце…

Горин, споткнувшись о последнюю фразы, прозвучавшую, как приговор, некоторое время молчал, не понимая, что же ответить ей, этой великолепной и сейчас немыслимо далекой повелительнице его прошлых (да и настоящих) мыслей и желаний?

А Наташа продолжала:

– Я не живу, Горин, я таю… С каждым днем всё больше и больше. С утра до ночи на работе. А ночью? Ночью иногда что-то неведомое, тяжелое и печальное наваливается всей своей тяжестью, и даже слез нет, чтобы всё выплакать и отмучиться… И до самого утра не спишь… А на следующий день опять стол, бумаги, завязки-развязки, узлы, ребусы… И всё встаёт на свое место. И ты уже себе не принадлежишь, исковеркав всю себя ночью до неузнаваемости…

Учащенно билось сердце Горина. Он страдал, слушая свою Наташку, такую любимую и такую незаменимую, но сейчас почему-то непонятную. Непонятную в такое время, когда они так неожиданно и так невероятно встретились.

Бери, занимай её сердце и властвуй! Властвуй, как своим! Черпай из него любовь, чистую, горячую! Наслаждайся! Купайся! В её неиссякаемых чувствах!

Нет, Горин сейчас видел другое… Он её терял…

– Чего же ты ждешь? От жизни что хочешь взять?

– Наверное, Горин, вот эта встреча искупила все мои страдания за два года и за всю свою жизнь, такую счастливую и нелепую, такую возвышенную и развеянную по ветру. А почему?

Подняв голову, она смотрела на Горина, не отрываясь, и видела его прежним, каким он был до разлуки. С её дрожащих ресниц вот-вот готова была скатится слеза. Она её спрятала.

А Горин стоял и думал, что, в сущности вот эта женщина, без которой ему до этой встречи, казалось, можно было обойтись и без которой он действительно обходился, она, эта женщина, была причиной его одиночества, потому что стоило приблизить к себе другую, как она тут же начинала раздражать его либо тем, что никак не напоминала Наташку, к чему привык за долгие годы, либо, напоминая одним, не могла дать остального. Нет, её он не вспоминал денно и нощно, но именно рядом с другими она возникала со всем тем, что так необходимо было ему, удаляя этим самым других, может, и интересных женщин.

Стараясь понять состояние Горина, Наталья Николаевна в то же время думала о своем, наболевшем, чего еще вчера не посмела бы высказать человеку, который был многие годы для нее дороже жизни. Ей до этой встречи казалось, что она свою боль и тоску унесет в могилу, навсегда, на века.

И она заговорила.

– Пусть, Горин, я тебе была не нужна: во что-то не вписывалась, чему-то не соответствовала, но здесь, в Москве, есть умные и порядочные женщины, достойные тебя. Не понимаю, почему ты до сих пор один? Не понимаю! – Наталья заволновалась. – И не хочу понять! Просто не могу! Ты достоин по всем твоим данным лучшей женщины Москвы, но ты почему-то без этой женщины. Ты всё твердил мне: «Работа! Работа!» Ну, хорошо, Горин! Тогда скажи: во имя чего твоя работа? Во имя будущего? Но где оно, если у тебя нет настоящего?

Снова дрогнули уголки его губ и по лицу прошла заметная тень боли. А Наталья продолжала:

– Не все так просто, как сейчас кажется. И тебе, и мне… Чем будем завершать нашу жизнь?

Вадим Сергеевич бодро, деланно, будто очнувшись, поднял руку и глянул на часы.

– У тебя, Горин, всю жизнь на первом месте стоял вопрос: работа и достижение цели, а я в это время оставалась в твоей тени, тобой недолюбленная и не разгаданная. А когда тебе было меня разгадывать да любить без остатка? У тебя одно не позволено, а другое – бестактно, а жизнь-то бежала и бежала от тебя… И часть этой жизни, самой яркой, самой звучной, уже не догнать…

Выслушав её горькие упреки, Горин, нет, не защищался, а развивал мысль Наташи дальше, вовсе не желая оградить себя.

– Знаешь, Ёжик, у каждого человека должен быть тормоз. Он-то и не позволяет переступить черту к вседозволенности. Человек не должен никогда сойти с широкой дороги чести, даже под благовидным предлогом, что цель оправдывает средства. К благородной цели всегда можно прийти лишь честным путем. А если нельзя это сделать честно, значит, и цель не достойна доброго слова. Это святая истина, Наташка!

Горин каким-то чувством понял, что Наташа сейчас все его слова и фразы будет непременно примерять на себя, и, чтобы этого не случилось (а он очень хотел для неё покоя), сказал для завершения неразрешимого для такой короткой встречи вопроса.

– Ничего на свете, даже сама жизнь, не стоит того, чтобы её украшать похвалой и почестями, ценою малейшего ущерба для своего достоинства.

Чуткое сердце Наташи дрогнуло: опять достоинство, честь, обязанность! Она сама эти понятия знает не хуже Горина, и она, кстати, никогда еще не поступилась своей честью, а что любила его, Горина, больше жизни своей и белого света, не её в этом вина. Боролась с собой, как могла, топтала эту самую любовь, сжигавшую её ежечасно дотла, до головешки, но она еще больше сверкала, будто тысячи солнц.

– Совесть всегда должна быть с молоточком: и постукивает, где надо, и погрюкивает, чтобы о ней не забыли… – Наташа снова тронула выбившейся из-под шапочки роскошный локон золотистых волос. – Вадим, а, Вадим! Время уже!

Гарин снова взглянул на часы. Лицо его помрачнело..

– Ну, Ёжик! У меня последний поезд… – И, отвечая на её удивленный взгляд, заметил: – Да, время бежит быстро. Давай я тебя провожу несколько метров.

– Нет, нет! Ни к чему всё это! Ты беги!

– Я не хочу оставить тебя, маленькую и такую беззащитную, в этом огромном городе.

Они спешно вышли из здания вокзала. Ветер усилился: он то хороводил снежинками, закручиваясь в спираль, то сеял мелкой крупой, а то хлестал прохожих сплошной сыростью, которую и дождем-то назвать нельзя было.

Вадим Сергеевич и Наталья Николаевна шли молча. Через несколько минут они снова разъедутся по своим углам, каждый в свою жизнь, неведомую другому, а где-то из глубины их жизни поднималось их прошлое, слитое воедино, придавленное пластом времени и непреодолимых обстоятельств того же прошлого.

К РОДИТЕЛЬСКОМУ ДОМУ

Почти на ходу Вадим Сергеевич вскочил в пустой вагон, в черных проемах окон которого, как в зеркале, отсвечивалось его содержимое: ряды кресел, три пассажира, он сам – и больше никого! Казалось, что там, за пределами этих стен, – сплошная пустота: ни леса, ни ветра, ни снега. Нигде ничего вокруг не было, так он сам был одинок.

Там, за холодными окнами, в снежной круговерти, осталась его Наташка.

«Странно, – думал он, плотнее кутаясь в воротник пальто. -Странно, что я посадил её, свою единственную на целом белом свете женщину, не в этот поезд, где я сижу, где я смог бы её обнять и защитить от непогоды, от одиночества, от двухлетнего молчания, а в троллейбус, в маленький троллейбус, в котором она сейчас едет не с ним, Гориным, а с чужими ей людьми, отдаляясь от него всё дальше и дальше. В то же самое время и он едет с незнакомыми пассажирами и тоже с каждой минутой удаляется от нее, такой желанной и любимой. Как он допустил всё это?! Почему сейчас её нет здесь? И снова виноват в этом он, Вадим Горин. Только он один до сих пор вершит судьбу Наташи. Сколько же она натерпелась от его передышек? А сколько его необъяснимых взрывов и молчанок?

Вспомнилось её письмо, первое после их разлуки:

«Милый! Родной мой! Кажется, разрезали меня пополам, и из каждой клеточки сочится кровь. Кровь моя, живая… От этого боль невыносимая. Не знаю, что делать? Говорят, время лечит… Но сколько нужно времени, чтобы затянулся этот разрез на самом сердце? А если и затянется, то какой же рубец будет… Он не даст дышать… Он не позволит жить…»

 

«Затянулись, видно, все раны, – рассуждал Горин, разглядывая свои удлиненные пальцы, которые почему-то мелко дрожали. – А шрамы… А к шрамам можно привыкнуть. В том-то и штука, что любовь – живое чувство и, как всякое живое, прежде, чем умереть, находится в клинической смерти, когда её еще можно оживить… А потом? Потом необратимые процессы – и все попытки приводят к уродству души и тела. – Горин съежился от неожиданного вывода и, чтобы пальцы не дрожали, сжал их коленями. – Чтобы спасти наши чувства, я опоздал на целых несколько драматических лет… Это слишком большой срок».

«Поздно!» – почти вслух проговорил он, и сидящий напротив пассажир переспросил:

– Вы что-то сказали?

– Да нет! Просто говорю, что уже поздно.

– Да, поздновато, – поддержал разговор сосед. – Я тоже едва успел на этот поезд… – и дальнейший разговор тут же прекратил, увидев, что симпатичный пассажир смотрит не на него, а куда-то в пустоту.

Горин думал о своем. А кто-то другой, в нём, в Вадиме Сергеевиче, спорил:

«В конце-концов, мог бы пригласить Наталью просто в гости. Столько лет мечтал о близости с ней и в своё время не захотел этой возможностью воспользоваться…»

Другой же голос нашептывал:

«Да, да! Выпить по рюмочке ароматного вина… Потом заглянуть в самую глубину ее зеленых глаз и там… там утонуть на всю жизнь… А еще прижать её, такую незащищенную, такую нежную и целовать, целовать недоцелованную в своей несчастливой жизни до изнеможения…»

Горин не мог дальше додумывать ту картину их желанной встречи, которая могла бы случиться, будь он понастойчивей.

И он сник… Сник надолго, заставляя себя не думать о Наталье. Но мыслям не прикажешь, и они, разрывая его сердце, роились и роились, желая побольнее ударить по нервным клеткам.

Мерно постукивали колеса электрички на стыках, мелькали остановки – и в ночную пустоту распахивались двери, из которых никто не выходил.

Примостившись полулёжа, втянув голову в воротник пальто, Горин прекратил собственные дебаты, закрыл глаза, но от этого мысли не улетучились, а только приобрели ясную образность.

«Восемнадцать лет прошло с того дня, когда он, Горин, впервые увидел её, Наташку Гаврилову. Восемнадцать!.. Целая жизнь, – думал он, изредка облизывая начавшие гореть губы. – Из них – двенадцать прожито рядом, глаза в глаза, во взаимной неистовой любви, за рабочими столами напротив друг друга, по восемь часов в сутки, а то и больше. Двенадцать лет не вместе, а рядом, не познав друг друга в постели… «Не бывает такого!» – кто-то скажет. «Бывает! Еще как бывает!» – ответил бы каждому сомневающемуся Горин, испытавший всё на себе.

Я видел, – продолжал он свою горькую думу, как её чистые и не замутненные ничем и никем глаза часто затягивались пеленой недоверия, затравленной настороженности, пока не тонули в пучине грусти, не проходящей даже во время её самого искреннего смеха.. А она смеялась очень редко: жизнь не позволяла…»

Наташа возникала перед ним то совершенно иной, девятнадцатилетней, то в расцвете мягкой, манящей красоты, то видел её в день его отъезда в Москву. Сколько грусти, рвущей сердце, было в её глазах! Сколько борьбы, нечеловеческой, неземной! Он, Горин, это видел… И он, Горин, тоже страдал…

Вспомнилось, как перед последним экзаменом зимней сессии на 4-м курсе пришло письмо от матери, определившее всю его жизнь и всё, что в ней было потом.

«Вадик, сынок! Не знаю, с чего начать свой разговор, но выхода нет. Поподумала я и слёз сколько пролила, а придумать так ничего и не сумела. Отец наш последний год шибко хворать стал. Пуля у него в лёгком, говорит он, шевелится. Почти не работает. А што мы без него? Я со своими ногами не работник. Юра совсем еще несмышленыш. Одна надёжа на тебя.

Сыночек мой, ты уж прости, но, может, ты будешь учиться заочно, как Сашка Громов? У нас, говорят, завод будет большой, там, где были мастерские и сейчас туда людей берут. Ты узнай в своем институте. Может, можно тебе здесь доучиться…»

Приехал на каникулы, оказалось – навсегда. Только звякнула щеколда калитки, вышла мать, едва передвигая свои распухшие со вздутыми венами ноги; вихрем налетел десятилетний Юра, схватил руками за шею и повис на нём, обхватив талию ногами. А на веранде уже стучал ногой-костяшкой отец и добродушно ворчал:

– Ишь, старая, чего придумала, пока я в больнице лежал? Парня с учебы сорвать. Ты что? Меня уже хоронить собралась? Ну, болел… С кем не бывает! Пошевелилась там пулька клятая, затихнет. А ты вот что, Вадька, и не смей делать всё, как мать говорит. Что это за учеба, когда работать надо? Помогать шибко мы тебе не сможем, ты уж сам как-нибудь, а мать и сына я еще в состоянии прокормить.

– Хорошо, хорошо, папа. Так и будет, как ты советуешь, – ответил Вадим, целуя по очереди всех своих родных. – А как у тебя дела, братуха?

– Всё хорошо. В школе одни пятерки. Только вот… – и пошел выкладывать все свои ребячьи жизненные неувязки.

Вадим почесал затылок, не в силах ответить на все возникшие дома вопросы.

– Ладно. Разберемся. Вникнем во все твои проблемы.

Вадим видел, что отец просто хорохорится и старается в его присутствии прибодриться. Вид у него был неважный: синюшного цвета кожа обтягивала выпирающие скулы, глаза под набухшими веками… Бессонница, наверное, измучила их.

Вадим решил окончательно: жизнь свою надо перестраивать! И не раздумывая более ни дня, ни часа – решил вернуться к родителям.

Поехал в Москву, забрал документы и перевелся на заочное обучение в свой областной город.

ВАЖНАЯ ВСТРЕЧА

Машинно-строительный завод гудел людскими голосами. Их было множество: мужские, женские, совсем юные, голоса движков, моторов – всё смешалось в пестрой разноголосице.

Конструкторский отдел, куда взяли Горина, насчитывал всего шесть человек. Начальником отдела был тот самый Сашка Громов, о котором ему писала мать и который действительно в этом году должен был уже защитить кандидатскую диссертацию. Он же был и самым старым по возрасту. Остальные же были ровесники Горина и даже помоложе него.

Горин пришел на работу чуть раньше назначенного времени. Огляделся вокруг, присмотрелся. Ничего! Понравилось! Атмосфера почти та же, что и в студенческой группе.

Веселые и дружные ребята приняли его добродушно, и контрастных наблюдений у Горина коллектив не вызывал. Чем-то симпатичен был ему Юра Синицын, с коротко остриженной круглой головой и темно-карими блестящими глазами. По отдельным репликам и фразам понял, что здесь есть еще и седьмой человек – девушка-калькировщица, которая в это время была в декретном отпуске и должна была вот-вот родить. Говорили о ней так часто и так подробно, что у Горина даже возник её удивительно красивый образ, хотя речь велась о беременной женщине.

Отживал свои дни не очень-то теплый весенний месяц. Наступила пора облагораживать небольшой клочок земли возле заводоуправления. Накануне был объявлен воскресник. Задание было вполне конкретное: вскопать утоптанный заводчанами грунт, обновив клумбы, и посеять цветы. Чтобы сохранить для отдыха воскресенье, конструкторский отдел решил выполнить эту работу после трудового дня.

Приятно было после восьмичасового рабочего дня в маленькой комнатушке оказаться на улице под ласковым апрельским солнцем, размять мускулы и свое молодое, требующее движений тело. Копали, сгребали, толкались и шумели.

Вдруг почти у своего уха Горин услышал восторженный возглас:

– Наташка! Привет! Как дела? Куда топаешь?

Работа тут же остановилась. Все выпрямились, наперебой выкрикивая свои радостные приветствия, подняв лопаты и грабли над головой.

Горин увидел женщину. Она шла к ним по тротуару… Нет, не шла, а гордо выплывала откуда-то из неведомого края, как показалось ему, неся под просторным синим в белый горошек платьем свой большой округлый живот. Вздернутый маленький носик, поднятая головка в крупных светло-русых локонах, которые волнами сбегали по её прямой спине и в которых плескалось солнце, подсвечивая их изнутри и играя бликами в каждой волосинке.

Горин чуть не ахнул. Он понял, что это и есть та Наташка, о которой так много говорили ему коллеги. И он напрягся. Да, она была именно такой, какой и раньше вообразил для себя он, Горин, с молодым и горячим сердцем. Да, Наташка была та и не та: в ней было столько таинственной женственности, столько величия и юной красоты, что Горину казалось, будто это не обыкновенная живая да еще беременная женщина, а великая тайна природы, сотворившая такую чистую и редкую красоту.

Сияли, как начищенные золотники, все ребята, встречая Наташку: всем хотелось быть замеченным ею, всем хотелось, чтобы она, светясь белоснежной улыбкой, постояла бы рядом.

Необъяснимый мир! Необъяснимый восторг в груди Горина! Отчего всё это? Отчего?! Не с этой ли первой встречи? Не с этого ли горячего, как огонь, взгляда началась его, Горина, любовь?! Первая и последняя! Настоящая и непререкаемая! Глубокая до самых краев; всколыхни – и прольется неудержимым потоком, сметая на своем пути всё: и законы, и препоны и всякие препятствия, окажись они на пути.

Потом это чудо повторилось, когда они всем «кубриком» прибежали к ней домой поздравить с рождением сына. Прибежали без предупреждения, накупив подарков, а она, богиня, с распущенными золотисто-русыми волосами, с блестящими от материнского счастья серо-зелеными глазами, которые излучали столько счастья, что его бы хватило на сто юных мам, как раз, искупав малыша и завернув в большое махровое полотенце, кормила его грудью, упругой и бархатной, с целебным материнским молоком.

Настежь распахнулась дверь – и шесть улыбающихся ребячьих физиономий в нерешительности застыли на пороге, не зная, как им поступить? С одной стороны, коль открыли дверь – надо заходить; с другой – Наташка с оголенной юной грудью и младенцем на руках.

Она в естественном порыве дернулась, чтобы прикрыться, но малыш так властно держал сосок своей мамы крупными и сильными губами, что Наташа поняла: отныне она сама себе не принадлежит, а смутившая её обнаженная грудь на какое-то время уже не её собственность, а сынишки. И хотя почти физически она ощутила какой-то странный и цепкий взгляд незнакомого ей парня, осталась сидеть ровно, не двигаясь и не дергаясь, чтобы не потревожить малыша…

…Раскачиваясь и едва замедляя ход на некоторых остановках, поезд шел мимо подмосковных лесов, вспугивая их тишину то ярким светом горящих глазниц, выхватывая из ночной тьмы отдельные стайки кустов и деревьев, то монотонным стуком колес, то скрипом старых вагонов. Вадиму Сергеевичу казалось, что поезд на всех парах несёт его мимо прожитой жизни со всеми ее остановками, поворотами и глазами памяти выхватывает из тьмы забвения мелкое и значительное, доброе и злое, печальное и радостное, – всё, из чего состояла его жизнь, вполовину уже сгоревшая и не принесшая ему по его же, Горина, вине ни счастья, ни славы.