Притчи отовсюду. Сказки, эссе, истории, сны, диалоги из разных книг

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Наша осенняя роскошь

Так уж повелось, что в Центре переводов технической документации, где я работаю, мне стараются подсунуть те переводы, которые к технической документации не относятся. Я никогда не возражаю. Переводить «гуманитарную документацию» труднее, зато насколько интереснее! Вот, например, эти три рукописные странички – приложение к статье по геронтологии. Даже на ксерокопии видны обшарпанные временем края. Все три написаны одним и тем же, но поразительно меняющимся от листка к листку почерком. Автор не обозначен, но слог его подсказывает, что писал русский, что французским языком он владел прекрасно и что жил он лет за сто до меня.

«…Нет, не чувствую я в себе чрезмерного доверия к этим античным мудрецам, воспевающим старость. Что и говорить, старость богата урожаем многих десятилетий. Пережитое и увиденное, обдуманное и прочитанное, фразы, отточенные в разговорах, и поступки, не раз испытанные поведением, – всё это может составить большое человеческое достояние. В свои двадцать пять лет я нередко чувствую, как не хватает мне подобного капитала. Но взамен чего он дается человеку? Не служит ли он лишь утешением в бесчисленных потерях? И достаточно ли этого утешения? Вот вопросы, заставляющие усомниться в полной искренности апологий старости, составленных старцами. Возможно, эти изящные славословия сочинены в краткие промежутки между жестокими приступами подагры. Возможно, эти благородные мысли возникли как необходимые подпорки для пошатнувшегося духа. Мне случается, правда, встретить в обществе старика или старуху, к которым сами именования эти неприменимы; которыми восхищаешься и которым завидуешь. Но кто знает, что творится с ними за дверьми их покоев…

И всё же во мне нет страха старости, как нет и страха смерти, известного почти всем. Почему? Молодость ли опьяняет меня или, действительно, что-то важное и доселе неведомое мне таится в этой стране у горизонта?..».

«…Ну вот я и старик, если смотреть правде в глаза. Полвека – нешуточный срок. Судя по многим недомоганиям (а некоторыми из них я даже врачей не смею уже беспокоить), отозвать из этой жизни меня могут в любую минуту. Конечно, я позволяю себе ещё много такого, чего берегутся мои более благоразумные ровесники, но гордиться этим вовсе не расположен. Некоторые порывы постепенно угасают во мне отнюдь не по старческой немощи и не от душевной усталости. Только здесь, в сокровенном своём дневнике, осмелюсь я себе признаться: мне нравится быть стариком. Годы можно сравнить с гирями, отягощающими существование. Но эти гири, кроме того, позволяют взвесить всё, с чем имеешь дело, и понять истинную весомость, подлинную цену. В юности я казался бы себе чародеем, если бы умел столь ясно, как сейчас, читать выразительные письмена человеческих лиц. Сейчас мне труднее увлечься человеком, чем раньше. Намного реже теперь я очаровываюсь женщиной или проникаюсь дружеским расположением к мужчине. Но насколько точнее и глубже стали эти редкие чувства. Сколькими безделушками обольщался я прежде, и нельзя удивляться тому, что их было куда больше, чем тех настоящих вещей, к которым я расположен нынче. Боли в пояснице, судороги в правой ноге, невозможность чревоугодия, слабое сердце – ни это, ни что-либо другое не кажется мне излишней ценой за подлинность жизни…».

«…Перебирая немногие бумаги, уцелевшие после всех потрясений, выпавших на мою, а точнее, на нашу общую долю, я нашел два листка из давних своих дневников. Теперь я старше тех двух возрастов вместе взятых. Но любопытнее всего, что обе записи посвящены старости, о которой я тогда столь мало знал, хотя кое о чем и догадывался.

Основной ошибкой моею было стремление оценивать старость, вычитая её беды из её преимуществ. Да-да, я вычитал там, где надо было складывать. Чтобы понять это, оказывается, надо было не только прожить свои годы, но и научиться жить ими. Раньше меня насильно влекло по течению времени. Сейчас я плыву в нём. Трудно болеть, трудно быть одиноким, но значит чего-то я не отстрадал ещё в жизни. Я рад, что могу дострадать своё сейчас, видя смысл и свет в любом испытании, вместо того, чтобы глупо негодовать на мучения и бессилие, как негодовал раньше, как до сих пор негодуют два моих соседа по дому и возрасту.

А что касается капитала старости, о моё двадцатипятилетнее Я, то он неотделим в душе от капитала юности и капитала зрелости. Он и в самом деле окружает человека неведомой ранее роскошью – если суметь к этому времени распрощаться с влечением к роскоши другого толка. Немногие способны на это сами. Мне, неумехе, помогла Судьба (которую по-русски уже не принято, к сожалению, называть с большой буквы). Сегодня мне нашлось бы, чем дополнить добрые слова античных стариков о старости. Я говорил бы о ней, как о последней работе человека в жизни. Как всякая настоящая работа, она трудна. Как всякая настоящая работа, она отрадна работнику, если он настоящий работник…».

Борода дьявола

Вот какую притчу рассказывают дервиши.

Один почтенный старец, немало потрудившийся на ниве священного ислама, увидел сон. Является к нему шайтан и начинает над ним издеваться. Хоть бы искушать, а то просто-напросто издеваться. И над кем! – над ним, благоверным, пять раз на дню исполняющим намаз, и всё непременно лицом к Каабе. Ты, говорит, то-то и то-то. В моей дьявольской воле, говорит, то-то и то-то с тобой сделать. Ах так, думает праведник (во сне думает), погоди, нечистая сила. Думаешь, на чистую слабость попал, а я покажу тебе, позволительно ли святость позорить. Хвать за бороду врага рода человеческого – и ну таскать его, ну мутузить!.. Тут праведник и проснулся. От боли. Оказывается, он сам себя во сне за бороду дергал…

Если это притча о дьяволе, то лишь о том, что его существование реально только пока мы спим. Наяву, то есть в подлинной, окончательной яви, его не существует. Что же о несуществующем говорить, что же его бояться, а уж тем более с ним сражаться. Разве не означало бы это – таскать иллюзорного дьявола за его иллюзорную бороду? Выходит, что и сама притча ни к чему.

Не исключено, впрочем, что это притча о праведнике. О том, что не должна праведность кичиться своим достоинством. Иначе шайтан за бороду дёрнет, да еще твоими же собственными руками. Но кичливая праведность – это уже вроде бы и не совсем праведность. А если так, то и говорить особенно не о чем. Мало ли греховодников на свете…

Или, может быть, здесь подразумевается что-нибудь абстрактное. Например, эгоизм человеческий. Стремление представить зло в стороне от себя, когда оно на самом деле изнутри действует. Но об этом можно было бы и прямо сказать, не для чего огород городить, выдумывать басню.

О чём же она – притча?..

Свобода от борьбы за свободу
Средневековая легенда

Сколько сил, сколько лучших своих сил отдал я тебе, неволя! Сколько лет – или столетий? – провел я в твоей угрюмой вселенной! Среди мрачных сырых стен, толщина которых неизвестна, быть может, никому, кроме меня. Обитатель тёмных подземелий, я привык видеть в темноте. Затворник скрипучих железных дверей, я научился успокаивать их визг, гнетущий душу и призывающий стражу. Я полюбил свои кандалы, потому что нельзя, не любя, столь нежно и незаметно подпилить их гладкие кольца, чтобы ни один человек не догадался об этом.

Мои надзиратели! Я жалел их всем сердцем. Они были всего лишь привилегированными узниками. Их крохотные преимущества были слишком ничтожной платой за утрату мечты о свободе, а мечтой этой обладали даже бессрочные арестанты. И стражи мои отзывались на жалость. Со мной они переставали быть зверьми и растерянно пытались вернуться к забытому по ненадобности человеческому обличию.

А тонкости тюремных традиций! Вполне можно было бы назначить меня главным церемониймейстером нашей уединённой цитадели. Ни одна мелочь внутренних отношений не ускользала от моего внимания. Для меня не было речи о справедливости и несправедливости, как для заносчивых новичков, пытающихся щегольнуть в тихом монастыре нашем привычками своей потусторонней жизни. Важно было одно: как принято, как установлено, как заведено. Ускользнуть из темницы законов и правил можно тогда лишь, когда знаешь их в совершенстве.

И вот я свободен. Я сумел бежать оттуда, откуда бежать невозможно. Мой побег был произведением искусства, подлинным и неповторимым. За мной даже нет погони. Здесь, среди этих живописных гор, где я могу найти и пищу в лесу и ночлег в пещере, сам воздух напоён дыханием свободы. Тропинка ведёт меня к хижине отшельника, уже показавшейся за поворотом. Этот мудрец, о котором я давно прослышан, будет первым, кому я смогу открыто сказать: «Я свободен!». От чего ты свободен, брат мой, спросит он меня. И я поведаю ему всё о своей неволе, которую я победил, потому что овладел ею.

Он стоит у порога, и его приветливое лицо обращено ко мне. Здравствуй, здравствуй, говорю я ему, я свободен! Здравствуй, брат мой, отвечает отшельник, заходи в мое убогое жилище. Поешь, отдохни и поведай мне, для чего ты свободен…

Должность учебного пособия

Это было давно и не у нас. Это было в общине, где собрались люди, стремящиеся к духовному развитию личности. Общиной руководил, разумеется, мудрый наставник. Уезжая читать за океаном курс лекций о внутреннем совершенствовании, наставник этот оставил своей заместительницей одну из самых достойных женщин в общине. При всех он попросил её записывать в особый журнал все большие и малые происшествия с указанием нарушителей порядка. Вернувшись, он предложил зачитать журнал на собрании всей общины.

Главным среди нарушителей оказался единственный в общине подросток (много лет спустя он написал книгу, из которой и взят этот рассказ). Последнее место среди нарушителей осталось, естественно, за самой заместительницей наставника. Справедливость записей никто не оспаривал. Что было, то было.

После этого наставник рассказал о своей поездке. Он объяснил, что ему хорошо заплатили за лекции и что кроме основной суммы, идущей в фонд общины, он хотел бы часть денег раздать каждому персонально, руководствуясь изложенным состоянием дел. Первым он подозвал к себе подростка и вручил ему такую пачку денег, что все оторопели – особенно сам главный нарушитель. Другим возбудителям конфликтов он тоже выдал премии, но всё меньше и меньше, так что последняя из премий, доставшаяся заместительнице, оказалась чисто символической. На этом собрание закончилось, и все разошлись в недоумении.

 

Больше всех недоумевал мальчик, которому было стыдно за доставшиеся ему бессмысленные деньги и который хотел понять, что всё это означает. С вопросом об этом он и пришёл к наставнику. «Деньги твои, – услышал он в ответ, – ты их заработал. Без конфликтов невозможно никакое внутреннее развитие. Конфликты, причиной которых ты становился чаще всех, нельзя организовать нарочно, они многого стоят.»

Правда, будущий автор книги больше не гнался за таким доходом.

История эта – не индульгенция для хулигана. Она для тех, кто за любым поступком видит необходимость осуждения и кары. Она для всех нас, стоящих лицом друг к другу.

Может быть, эта история важна при взгляде не только на тех, кого воспитывают, но и на тех, кто воспитывает.

Несправедливый учитель! Невежественный учитель! Злой учитель! Сколько ещё можно произнести подобных кошмарных, но жизненных сочетаний. Они ужасны для нашего слуха – родительского, ученического или просто человеческого. И вовсе ужасно, если не ужасны.

Но и плохой учитель, плохой воспитатель оказывается – не для оправдания его будь сказано – полезным. С его бессознательной помощью мы учимся тому, чему никто не научит нас сознательно. Учимся столкновению с властной несправедливостью, с торжествующим невежеством, с неуязвимым злом (и сколько там ещё этих кошмарных сочетаний?), с которыми нам придётся не раз встретиться в жизни. Это напряжённейшие участки полигона человеческих отношений, на котором испытывают себя детство и отрочество.

Но история эта – не индульгенция и для воспитателя.

Обидно

Совсем в древние времена или в менее древние времена моей молодости, или вовсе на днях это приключилось, или только будет ещё? И где? Под палящим магрибским солнцем, или на зелёной подмосковной даче, или в прямоугольной городской квартире?

Некто пришёл к важному для себя человеку – и кем был один из них, кем был другой? Искатель истины пришел к нашедшему? Смуглый юноша к седобородому шейху, или бледный очкарик к известному человеку, или акварельный мальчик к тому, чья книга затронула душу?..

Невозможно рассказать об одном, не всколыхнув имён и подобий.

И слова молодого были смутны и страстны. Он просил, как требуют. Он требовал, как умоляют. Он готов был к услужению и послушанию. Ему нужно было одно: истинный путь. Он знал, что начало его пути здесь, в этой комнате, у полуоткрытого окна. Он знал, что вправе умолять, требовать и надеяться.

И слова старшего были спокойны и ласковы. Он уклонялся, хотя казалось, что идёт навстречу. Он оставлял в одиночестве, хотя казалось, что предлагает дружбу. Он радовал и отстранял. Так или иначе, он отвечал: нет.

И когда молодой снова смог заговорить, обида и возмущение звенели в его голосе. Можно ли быть не тем, кем слывёшь! Есть ли что-нибудь в мире весомее помощи на духовном пути и позволительно ли отказать в ней!.. И долго ещё пришлось бы слушать хозяину негодующие фразы гостя, если бы не залетевшая в комнату птица.

Это был, наверное, едва окрепший птенец, иначе разве впорхнул бы он со всего разлёта в приоткрытое окно человеческого жилища. Он влетел и заметался, бросаясь от стены к стене и непонимающе пытаясь вырваться на свободу сквозь оконное стекло. Разве стал бы он медлить, устало замерев на подоконнике, как раз неподалеку оттуда, откуда влетел…

Растерянно замолк молодой. А старший вдруг выбросил вперед руки и резко хлопнул в ладоши – словно выстрелил из ружья. В ужасе птенец метнулся от пугающего жеста, от страшного звука. И только в нужную сторону мог он метнуться, только туда отметала его неожиданность. Тут же исчез он в родном небе.

– Очень обиден был мой хлопок, не правда ли? – пробормотал старший и приготовился терпеливо дослушать поток упреков.

Можно ли безнаказанно стать функционером?

Да где же и обрести безнаказанность, как не там, где исполняешь предписанную свыше функцию!.. Легион своих функционеров Организация облекает в зеркальные доспехи неуязвимого безличия. Легионер-функционер всегда скрыт в тени или в ослепительном величии Учреждения, Фирмы или Конторы – той огромной или крошечной империи, которой он служит. Летящее в него копье с бессильным звоном падает на землю. Скорее рухнет Организация, чем верно служащий ей функционер.

И всё-таки есть у функционера слабое место. Это – он сам, его человеческая индивидуальность. Или даже – страшно сказать – личность. Не так просто управиться с ней, особенно легионеру-новобранцу. К счастью, весь обиход Организации призван помочь ему в этом. Да здравствует панцирь пиджака, непробиваемый шлем прилизанной прически и забрало тщательно выбритого подбородка! Среди дотов письменных столов, в траншеях учрежденческих коридоров сразу узнаешь подлинного, перспективного функционера – по его незаметности, по его осторожной похожести на тех, чей облик служит ему ориентиром в настойчивом продвижении от маленькой функции к большой Функции. Да здравствует бессодержательное казённое красноречие и отточенный стиль бюрократической бумаги, устранивший даже те своеобразные несуразицы, которыми пестрел стиль канцелярский!

Собственная личность всегда остаётся самым серьёзным врагом функционера. Лишь на вершине своей карьеры функционер может позволить себе слегка покрасоваться чем-то личным, но и оно должно быть примитивным, доступным пониманию и вожделению функционального окружения. Личность к этому времени должна быть укрощена полностью. Милое кокетство центуриона своей человеческой непохожестью схоже с небрежным самодовольством дрессировщика, который похлопывает по загривку льва, утомлённого подневольной жизнью. Поначалу же внутреннее укрощение личности может потребовать большого напряжения.

Если личность подчинит себе функцию, если личность начнёт руководить поведением функционера – вместо явных и тайных норм, бытующих в Организации, – судьба функционера решена. Он может до поры до времени оставаться на своём месте. Может снискать восхищение и почёт, наполнив свою функцию обаянием личности. Но это уже не функционер, и беззащитность его растёт день ото дня.

Негласная обязанность функционера – если не сразу истребить, то хотя бы пригасить в себе личность, подчинить ее функциональной традиции. Социальному организму нужны личности. Но социальному механизму необходимы функционеры. Только их стараниями можно воссоздавать хорошо организованное общество, размеренно тикающее и синхронно дакающее.

Сила функционального начала несомненна. Оно осязаемее, конкретнее, чем начало личностное, оно общепризнано не на словах, а на деле. Оно располагает великолепным арсеналом званий и должностей. Оно сверкает погонами и наградами. Оно чаще всего вполне способно привести к единому знаменателю даже тех идеалистов, которые пытаются, овладев доспехами функционера, сохранить свои особые принципы и цели. Поначалу это будет для них мучительным процессом, но со временем они будут вынуждены признать пользу и неизбежность своего превращения. Лишь того, кому удастся, несмотря ни на что, овладеть функцией, не укротив в себе личность, постоянно будут сотрясать внутренние и внешние конфликты. То и дело придется ему страдать и терзаться их неразрешимостью, всякий раз причитая: «Ну что за наказание!..»

Акушер, провокатор, соратник

– Не угодно ли чашечку цикуты?

(Устаревшая формула вежливости)


Сократ сравнивал свой метод философской беседы с ремеслом повивальной бабки. Говоря современнее – с профессией акушера. Впрочем, современность куда меньше озабочена рождением истины. В наше время, когда эта процедура всё в более широких масштабах становится делом особых родильных домов, пора признать выразительный сократовский образ архаичной вольностью.

Другая аналогия – для разнообразия – приходит мне на ум. Не слишком лестная для философа наших дней, но ведь и званием акушера не каждый будет польщён. Даже после Сократа. И всё-таки речь пойдет не о философе по диплому, иронизировать над которым легче лёгкого, а о философе, способном помочь нам в главном…

Невероятная, необъятная страна – внутренний мир человека! Боюсь даже описывать её загадочные просторы. А то сам спохвачусь да эмигрирую туда, благо не надо добиваться визы и укладывать чемоданы.

Но и в этом нашем внутреннем государстве так же непросто, как и в любом государстве, изображённом на политической карте. И если, скажем, Ватикан – государство в государстве, то душа наша – государство в двух государствах сразу. И состоит с ними в отношениях многосложных. Некоторые из нас, правда, пробуют держать глухую монастырскую оборону против земной суеты. Другие решительно объявляют иллюзорной и недействительной власть духа. Но тех и других совсем немного. Почти все мы балансируем между двумя подданствами, каждое из которых обязывает ко многому. Тут и начинается многосложность. Которая с возрастом надоедает. Утомляет она. Поэтому многие из нас, утомившись, постепенно отгораживаются от обоих миров, вторгающихся в душу, баррикадами недомолвок и недодумок. И часто наше внутреннее государство превращается в хорошо законспирированное подполье.

В подполье жить легче. Снимаются обременительные вопросы, угасают мучительные проблемы, притормаживается выбор, откладывается поступок. Внутренний мир становится уютным и удобным – до тех пор, пока вы не сталкиваетесь с провокатором; да-да, с провокатором-философом. Он умеет притвориться своим, а иногда он и на самом деле скорее свой, чем чужой. Иногда он вещает о своей страсти к философии во всеуслышанье. Иногда искусно скрывает её. Иногда он пытается словить вас на крючок сразу, а иногда долго источает сочувствие и понимание, прежде чем залучить вас в свои сети.

Сущность его неизменна во всех обличиях: он провокатор. Он выманивает вас из вашей укреплённой, успокоенной жизни, из приятно оборудованного подполья. Он соблазняет приоткрыть незащищённое место. Он выводит вас на границу миров, где проще всего захватить врасплох, или поджидает, пока вы будете выброшены на эту границу какой-либо жизненной трагедией. Он даже придумал термин: пограничная ситуация…

Не верьте ему, не верьте ему, не верьте!

И мне тоже не верьте. Хоть я и не смею причислять себя к странной породе мудролюбов, но разве не те же устремления руководят мною? Подначить, разыграть, спровоцировать. Изобразить философа провокатором и злодеем. Кого-то этим возмутить, но кого-то и уговорить, а затем…

Затем, разумеется, я делаю эффектное сальто-мортале и под каким-нибудь достоверным предлогом признаюсь, что моя провокация была всего лишь милой шуткой. Что дело философа – не игра с человеческим суверенитетом, а помощь человеку, спасение из подпольной жизни к подлинной. Что философ только тогда философ, когда он соратник высшего начала личности в его извечной борьбе с ветхим внутренним человеком. Что сама эта борьба животворна и необходима, почему и приходится порою философу становиться провокатором…

Так что не верьте. Или верьте. Или – лучше всего – разбирайтесь сами, кому в чем доверять.