Железные зерна. Роман-дилогия «Вечерняя земля». Книга 1

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Я иду в холл и зажигаю свет. Отсюда три двери ведут в комнаты (у нас дом «с улучшенной планировкой») одна из них считается моей. Через дверной проём я вижу неубранную постель и своё отражение в левой створке стоящего в дальнем углу трельяжа; там ещё платяной шкаф с антресолями и две тумбочки (болгарский гарнитур «Милена», купленный мною год назад по настоятельному совету дочери, – она у нас «законодательница мод», и вся квартира обставлена по её вкусу) а сверх того и плод моей собственной домоустроительной инициативы – письменный стол «под цвет мебели». Я недаром сказал, что эта комната считается моей – её вещи служат всем: за столом сын делает уроки, сам я почти не пользуюсь им – он стоит у окна, рядом с балконной дверью, посидев там полчаса, я начинаю жестоко замерзать, особенно если это зимой; трельяж – излюбленное орудие моей дочери для наведения «марафета», что означает нанесение косметических снадобий на лицо (которые, по моему мнению, ей не идут, да пока ещё и не требуются) и приготовления «укладок»: по утрам я выхожу за порог, преследуемый жужжанием фена из моей комнаты. Я готов отдать трельяж в обмен на старое моё любимое зеркало, но каждый раз, когда я завожу об этом речь, укоризненный взгляд дочери заставляет меня устыдиться своего невежества: разбивать гарнитур! – это же настоящее варварство! – говорят её большие выразительные глаза и кривящийся носик, и усмешка на губах, и весь её облик, выражающий высшую степень непонимания. Она всегда была красивой девочкой, и до сих пор я часто любуюсь ею, но мне бы хотелось, чтоб вещи не оказывали на неё такого сильного влияния: по моему мнению, она слишком зависима от них.

Я мог бы и не зажигать огня в холле, его достаточно проникает из моей комнаты, из кухни, через застеклённую дверь гостиной, где на тахте спит мой сын; яркий свет нужен мне для того чтоб осветить мои книги: наш холл – это моя библиотека; вздымающиеся к потолку стеллажи устилают стены броней из разноцветных корешков; всё здесь изготовлено моими руками, и каждое утро я посвящаю несколько минут тому, чтобы смахнуть пыль, поправить или переставить томики, пробежать глазами знакомые имена и просто полюбоваться своим ухоженным, процветающим хозяйством. Книги я начал собирать давно, ещё до бума, когда не сметали с прилавка всё подряд и все кому не лень; теперь, думаю я, хорошая книга стала дичью, за которой охотятся, которую выслеживают или, отчаявшись, втридорога покупают у букинистов. Сегодня, кроме обычного обзора своих владений, я должен совершить нечто важное – выбрать книгу, которую возьму с собой в отпуск. Как известно, проблема выбора – едва ли не тягчайшая из проблем, терзающих человеческую душу от рождения до смерти, и от правильного её решения в полном смысле слова зависит иногда быть или не быть и уж по меньшей мере – быть счастливым или несчастным; для меня вполне может стать несчастьем отсутствие под рукой хорошей книги. В поездах, гостиницах, чужих домах, среди чужих равнодушных вещей сопровождавшие меня книги всегда делили со мной моё одиночество и скрашивали тяготы неустроенного быта. Скользя глазами по корешкам, я то и дело наталкиваюсь на томики, которые держал в руках, в которые погружался в самых разнообразных местах, и они возвращают меня в эти места, заставляют вспомнить окружавших меня тогда людей, и за давностью лет уже сами ставшие почти вымыслом, эти люди сливаются с вымыслом книг, образуя тот странного состава сплав, которым на добрую треть заполнена моя память. Я помню как читал Фолкнера в нетопленой гостинице на одном из наших уральских объектов; за окном было минус сорок; натянув на себя шерстяной тренировочный костюм, я забрался под два одеяла, на пол рядом с кроватью поставил бутылку «Айгешата» и, время от времени прикладываясь к ней, пустился в путешествие по американскому югу. Мои соседи по комнате – двое углублённых в себя мужчин среднего возраста – в пальто и шапках сидели у стола, играя в шахматы, – они презирали портвейн. Боковым зрением я видел как они согревают дыханием коченеющие пальцы; я наделил этих людей характерами героев книги и словно выдавил на белой шелковистой обложке две маленькие геммы, два профиля, склонённые друг к другу в напряжённом раздумье. С годами я читаю всё меньше и часто взирая на свою библиотеку, с грустью думаю: сколько же здесь останется непрочитанного! Свой гигантский фасеточный глаз в наши дома запустило Зрелище, и вот – цепенеет Воображение, убаюканное волнами Информации. Может статься, мы и самая читающая страна в мире; но что читать, когда и зачем. «Кому это всё нужно?» – тянет мой сын на одной тоскливой ноте, если необходимость вынуждает его взять в руки учебник литературы. Сам я читаю по преимуществу в транспорте (если не пользуюсь машиной), а здесь требуется нечто такое, что помогло бы скоротать этот час-полтора, проведенный в толпе таких же, как я, спешащих, не выспавшихся, нервничающих от предчувствия того, что они опоздают на работу, стиснутых чужими локтями, спинами, сумками, портфелями, сдавливаемых автоматическими дверями, опасающихся за свои пуговицы. Для большинства из тех кто ещё способен читать в таких условиях, это нечто – детектив и прочее в том же эвазионистском духе. Не буду врать, я тоже читаю Агату Кристи; то, что я читаю её по-английски, не освобождает меня от чувства вины, хотя и служит в моих собственных глазах некоторым оправданием: я знаю, что английский язык может пригодиться мне только в одном случае, и это тот самый случай, о котором мы стараемся не говорить (мне, например, легко вообразить себя штабным переводчиком в зоне военных действий или, на худой конец, радиоразведчиком); все прочие варианты будущего исключают его применение на практике: контакты с иностранцами нам запрещены, техническая литература, которая могла бы быть полезна в работе, засекречена, остаётся только одно – наслаждаться классиками в оригинале, что я и делаю, беря с собой в каждодневную дорогу молодчагу-Кристи, благо написанному ею имя Легион. Для отпуска я выбираю Монтеня.

Прежде чем будить сына, я стучу, а затем осторожно приоткрываю дверь в комнату «молодых». Я знаю, сегодня мне неоднократно придётся повторить эту процедуру: наша маленькая на даче, и сон её родителей глубок и безмятежен; применять силовые приёмы, как то – стаскивание одеял или самих спящих на пол, мне запрещено (иногда с вечера, если вовремя встать на следующее утро – вопрос жизни и смерти, а точнее – быть или не быть «укладке», мне даётся специальное разрешение на использование силы вплоть до самой изуверской её разновидности – поливания холодной водой); сегодня я имею право только войти и громким шёпотом возвестить о том, что уже пятнадцать минут восьмого и пора вставать. Что я и делаю безо всякого заметного результата: моя дочь произносит «Ага» и по-видимому снова проваливается в сон, а зять, не отрывая головы от подушки, делает несколько энергичных кивков, давая понять, что он слышал и примет к сведению; на большее я и не рассчитывал – для первого раза такая степень просыпания считается нормальной. В воздухе вьётся лёгкий запах алюминиевой окалины, должно быть, ночью был восточный ветер; я закрываю окно и ухожу из комнаты; что ж, если кто-то из них опоздает на работу, я не приму этого близко к сердцу. «В конце-то концов, взрослые ведь люди!» – восклицаю я часто про себя или во всеуслышанье, и самый этот акт восклицания в какой-то мере освобождает меня, снимает напряжение, вызванное столь несерьёзным отношением к делу. В глубине души я, конечно, не считаю их взрослыми, оба они знают об этом, но отнюдь не стараются доказать обратное: думаю, им нравится оставаться детьми (впрочем, за моего зятя я не ручаюсь) просто потому, что так легче; сколько я помню, дочь всегда говорила, что всю жизнь хотела бы прожить вместе с родителями; раньше я не принимал этих высказываний всерьёз, но теперь вижу, что они не были пустыми словами: мы продолжаем жить вместе, хотя без труда могли бы разъехаться – у молодых двухкомнатная квартира в Лосинке; по этому поводу я иногда острю, что формируется новый тип социалистической семьи – род, объединяемый не только родственными узами, но и местом жительства. И всё же ещё раз хочу повторить: меня это устраивает (любимое выражение моего зятя; по моим наблюдениям, его тоже это устраивает – меньше возни с ребёнком, никаких забот по хозяйству, по дому, а если не ладится с молодой женой, всегда можно уехать «к себе» – там он родился и вырос – и в своё удовольствие пожить в одиночестве, предаваясь работе, теннису, лыжам, общению с друзьями; надеюсь, у него нет любовницы, хотя поручиться в этом я бы не смог).

Я распахиваю дверь в гостиную, раздвигаю шторы и окликаю сына по имени. И здесь устоявшийся запах окалины заставляет меня поспешно затворить окно; однако прежде чем я успеваю это сделать в комнату врывается грохот электрички. Каждый раз, когда мне доводится вот так, как сейчас, слышать этот металлический лязг, усиленный рупором углублённого железнодорожного полотна, я пытаюсь определить его интенсивность: шестьдесят-семьдесят децибел – значительно выше допустимого уровня при постоянном воздействии; для жильцов нашего дома, окна которых смотрят на дорогу, положение облегчается тем, что поезда идут здесь с большими интервалами, и, кроме того, по отношению к ним у всех выработалась некая охранительная привычка, позволяющая просто их не замечать; тем не менее я не перестаю удивляться, как можно спать с открытыми окнами (моё выходит на противоположную сторону) и не слышать этого чудовищного громыхания; но факт остаётся фактом: в моей семье никому кроме меня оно, по-видимому, не мешает, а я… что ж, я наверно просто старею и поэтому плохо сплю – мне всё мешает и в первую очередь какое-то внутреннее беспокойство, безотчётная тревога, редко покидающая меня с тех пор как умерла моя жена.

Наконец одержана первая победа: что-то ворча себе под нос, Мальчик перебирается в кресло, где свалена его одежда, и начинает одеваться. Глаза его закрыты, совершая привычные движения, он продолжает дремать, подтянув колени к подбородку и съёжившись от холода (несмотря на ясную погоду, сказывается приближение осени), замирает полуодетым. Насколько я могу судить, он недоволен, что я так рано разбудил его: накануне он поздно приехал с дачи и поздно лёг и теперь, вероятно, спросонья ещё не вспомнил, чем вызван такой ранний по каникулярным временам подъём; а ведь по дороге на работу мы собирались заехать в магазин и купить наконец давно обещанную мной байдарку – этот вопрос был заранее обсуждён и согласован, великолепный «Нептун» польского производства, с поддувными бортами, сегодня утром ждал нас в спортивной секции ГУМа. Мой подарок ко дню рождения. Рано или поздно приходит время, когда натура человеческая, сама жизнь требуют перемен; не допуская в свой быт перемен серьёзных, я отделываюсь мелкими уступками. Когда впервые Митя заговорил о байдарке, моей реакцией был протест: заменить такой прекрасный, полезный во всех отношениях способ перемещения – велосипед, который взывает к жизни все твои физические силы и укрепляет дух созерцанием великолепных ландшафтов, – заменить его чем-то плоским, прижатым, приплюснутым к поверхности вод, ни в коей мере не позволяющим обозревать дали, казалось мне кощунственным; однако прошло время и мой протест мало-помалу сменился лёгким любопытством, а потом, когда сын упомянул о парусе, «входящем в комплектацию», я и вовсе загорелся нетерпением: я вдруг обнаружил на дне своей души какое-то томление, почти страсть, которая материализовалась в образе летящего по водной глади нечто (чуть ни сказал «изделия») с надутыми парусами; пора было действовать. Мой сын одобрительно встретил моё решение подарить ему байдарку ко дню совершеннолетия (что, впрочем, обещал наступить только через полгода), и я понял – его маленькая жизнь тоже требует перемен. На этот раз они будут заключаться в перемене прискучившего порядком дачного времяпрепровождения с его купаниями, грибами, велосипедом и (немаловажное обстоятельство!) огородом, требующим постоянного ухода, а в жаркие дни мучимого неутолимой жаждой, – вместо всего этого мы уйдём в лодочный поход. Условия договора просты: двенадцать дней я провожу у моря (моему сыну юг противопоказан – у него не в порядке щитовидка; мне он тоже не к чему, и если я теперь собираюсь туда, то это вызвано соображениями другого рода, нежели просто желанием подышать морским воздухом), на десять дней мы идём в поход, а всё что останется, плюс честно заработанные мной «отгулы» (мне часто приходится работать по выходным, особенно в командировках) я отнесу на зиму, чтоб как обычно поехать на школьных каникулах в наш любимый дом отдыха «Ершово» под Звенигородом, или пансионат на Клязьме, или куда-нибудь ещё, – всё равно куда: пожалуй, только лыжи как-то удерживают меня зимой в рамках физической нормы. Разумеется, я не могу сказать, что я «в форме» – далеко не так, но несмотря на всю свою кратковременность, эти периоды зимнего отдыха действуют на меня чрезвычайно благотворно, и каждый раз я не перестаю удивляться, с какой полнотой так называемое безделье может подчинить себе существование. Мы ходим по заснеженному, оцепенелому от мороза лесу, и движение соизмеряется нами только со степенью нашей усталости и часом грядущего обеда; оно сливается с воспоминаниями о всех прошлых походах и тем возвращает нам всё то время что провели мы в разные моменты своей жизни перед лицом зимы. Сотни пройденных километров, как бы ни прошли мы их – на лыжах, на плотах, пешком, налегке или с рюкзаком на плечах, днём или ночью – образуют в душе нечто обособленное, некий заповедный остров, имя которому – Путешествие, и пожалуй ничто так не волнует нас в часы уединения, как мысленное обращение к этому внутреннему образу странствий, и так не помогает забыть страдания, как наполнение его новым содержанием; поэтому я был не совсем прав, говоря о «безделье», которому предаёмся мы на зимних каникулах: мы трудимся во имя Будущего. На этот раз мы будем трудиться, работая вёслами и управляя парусом.

 

Митя уходит в ванную, моё напоминание о байдарке заставляет его шевелиться быстрее. Не могу сказать что он медлителен сверх меры, но я замечаю в нём приметы лени, это меня тревожит; мне не нравится как он застелил тахту, мягкий синтетический плед, служащий покрывалом, топорщится складками, я расправляю его почти машинально, взбиваю и снова укладываю поверх две маленькие вышитые гладью подушечки (работа моей жены), перестилаю накидки на креслах, одёргиваю запутавшиеся в радиаторах отопления занавеси, привычным движением положив пальцы на края стоящей на радиоле тяжёлой хрустальной пепельницы, поворачиваю её на девяносто градусов по часовой стрелке вместе с подстеленной под ней салфеточкой, так чтобы угол салфетки не свешивался и не загораживал шкалу настройки приёмника. Я это делаю каждое утро, и всякий раз моя дочь упрямо возвращает злосчастную салфетку в исходное положение – эти действия приняли уже характер затяжной борьбы, и я не вижу способа, который помог бы мне одержать верх; но признать себя побеждённым я тоже не хочу, моё эстетическое чувство, воспитанное годами черчения, каждый раз возмущается при столкновении со столь выраженным отсутствием вкуса; эта приверженность к разложенным «уголками» салфеточкам временами просто бесит меня: однажды в припадке раздражения я вырвал одну из них из-под стоящего на холодильнике телефонного аппарата – здесь уголок то и дело попадал между дверцей и корпусом – выбежал на площадку перед лифтами и выбросил ненавистное «ришелье» в мусоропровод. Моя начитанная в психиатрии дочь отнесла этот инцидент к категории патологических аффектов; ей виднее, однако мне кажется, что это была вспышка, вызванная осознанием своей несостоятельности как воспитателя; мне пора бы уже понять, что воспитание собственных детей – занятие бесперспективное, и покончить с ним – по крайней мере перестать воспитывать дочь (в отношении сына, я полагаю, не всё ещё потеряно); но двигаясь по инерции, трудно остановиться в заданной точке, а мой воспитательный разгон был очень велик – ведь я старался воспитывать за двоих. Я иду по комнате от окна к двери: поправить на столе скатерть, собрать разбросанные повсюду вчерашние газеты и сложить их стопкой в нише книжного шкафа – одной из четырёх секций нашей «стенки», – смахнуть пыль с крышки пианино (я это делаю с помощью носового платка, который, в сущности, редко использую по назначению; когда из белого он становится серым, я бросаю его в бак для грязного белья в ванной комнате, таким образом как бы передавая по конвейеру для выполнения следующей операции – стирки, но это уже рабочее место моей дочери), подобрать с пола скопившиеся за вечер обрывки бумаги, ниток (она увлекается вязанием; самым непостижимым образом она может одновременно вязать и смотреть телевизор, её глаза устремлены при этом в некую точку, лежащую примерно на половине расстояния от экрана до спиц), запутавшаяся в синтетическом ворсе шелуха – сын привёз накануне семечек с дачи – заставляет меня присесть и заняться её выковыриванием – ни к чему я не питаю столь неподдельного отвращения, как ко всякого рода мусору. Каждодневный утренний танец домашней хозяйки (в моём случае – хозяина), доведенные до автоматизма движения рук, ног, головы, глаз совершаются без участия воли – и в этом спасение; в противном случае нам – имею в виду всех, на ком лежат эти обязанности – просто не хватило бы душевных сил: своей неумолимой возобновляемостью домашний труд оказывает настолько сильное воздействие на нервную систему, что лишь умение переводить свои мысли в иную плоскость способно преодолевать его без губительных последствий. Я не открою секрета, если скажу, что психиатрам известен так называемый синдром монотонности, – чаще всего им заболевают рабочие сборочных конвейеров и домашние хозяйки. Мой собственный опыт отвлечения прост: прикасаясь к вещам, я воскрешаю в памяти их историю, а дальше всё идёт своим ходом. Вот и сейчас, проведя платком по крышке пианино, я как в отражённых зеркалах увидел бесконечный коридор, где выстроенные друг за другом, уменьшаясь, сходились в точку тяжеловесные прямоугольные формы; некогда безупречная, а ныне поблекшая полировка по красному дереву, желтоватый ряд клавиш слоновой кости; многократно повторенные движения открываемой крышки влекут за собой звуки, – сначала это хаос перепутавшихся мелодий, как будто играют на нескольких инструментах, потом из него проступает что-то одно: этюд Черни, «Осенняя песня» Чайковского, прелюдия Рахманинова, опус три, посвящение Аренскому; сосредоточенно склоняется к клавиатуре мальчик, подросток, юноша: правильная постановка руки, кисть и предплечье составляют одну прямую линию, ладошка «лодочкой», энергичная работа пальцев помогает «достать до дна клавиши», вслушаться в каждую ноту; хорошая техника, абсолютный слух, глубокое звучание концертного инструмента фирмы «Sponnagel» – он куплен моими родителями в сорок шестом году у родственников композитора Ипполитова-Иванова, распродававших дачное имущество после кончины хозяина. Может быть оттого что пианино долго стояло в нетопленном помещении, а возможно и от порождённой бездействием тоски, но как только я перестал заниматься, у него ослабли колки, и к тому же моль побила фетр на молоточках; когда моей дочери исполнилось шесть лет, и мы начали учить её музыке (я тогда уже не подходил к инструменту) пришлось позвать мастера и сделать капитальный ремонт. И ещё восемь лет в нашем доме звучали фортепианные пассажи – до тех пор пока мой сын, войдя в соответствующий возраст, не обзавёлся магнитофоном-кассетником (к чему я, разумеется, был причастен). Я стараюсь не прикасаться к клавишам, пианино расстроено и служит теперь обыкновенной подставкой для часов, цветочной вазы и небольшой гипсовой композиции – рыбак, толкающий лодку. «На рыбаке» – в лодке – мы держим всевозможную мелочь: маникюрные ножницы, булавки, запонки, защипки для волос, неожиданно оторвавшиеся пуговицы; «под рыбаком» – квитанции, магазинные чеки, макулатурные талоны и прочий бумажный хлам, постепенно перекочёвывающий в другие места, а чаще – в мусорное ведро. Теперь в нашем доме редко можно услышать хорошую музыку – она требует времени, а у меня его нет; пришла пора шлягеров и «групп»; я с грустью думаю о том, что даже музыкальное образование моей дочери не в силах противостоять их напору, а что уж говорить о сыне – его кумиры, я убеждён, не имеют к музыке ни малейшего отношения. Когда я возвращаюсь в холл, из комнаты молодых доносится приглушённый дверью «зов судьбы» из бетховенского «Эгмонта» в переложении для симфоджаза («Маяк-стерео» с выносными колонками); величественная поступь бессмертной симфонии в обработке Рея Конифа сменилась торопливым бегом – в его сопровождении моя дочь занимается физзарядкой: я ощущаю как выпрямляется моя спина, делается твёрже шаг, вскинув голову и расправив плечи, я с чувством удовлетворения марширую на кухню – утро вступило в свои права.

Здесь уже завтракают. В обычные дни я ухожу раньше всех, поэтому, как правило, не присутствую на этих утренних трапезах, по выходным же мы все завтракаем в разное время. Если принять во внимание, что обеды и ужины у нас тоже не поводы для свиданий, то станет понятным, что единственно когда я могу понаблюдать общение членов моей семьи – это вот такие как сегодня чрезвычайные обстоятельства. Как ни странно – а впрочем, что тут странного? – от температуры отношений в нашем доме немало зависит моё настроение. Я хотел бы видеть больше проявлений дружбы, любви, уважения, взаимопомощи, – всего того, что соответствует моим представлениям о семейной жизни. Я конечно понимаю, что наше маленькое сообщество трудно назвать семьёй – их по меньшей мере две, причём одна, как принято говорить, неполная, – всё же, полагаю, к нему приложимы мои – пусть идеальные – мерки. Меня всё больше тревожит мысль о непрочности наших семейных уз, включая супружество, пристальное наблюдение за которым стало моей навязчивой идеей и чаще всего – источником огорчений. Мне не нравится нарастающая отчуждённость между сыном и дочерью, о причинах которой я могу лишь гадать, и уж совсем непонятна видимая невооружённым глазом антипатия между сыном и зятем. Чего им, чёрт побери, не хватает! – думаю я в сердцах, и ответ не заставляет себя ждать: трудностей. К сожалению, они слишком легко живут, у них нет повода объединиться в совместной борьбе – за что? ради какой цели? – а ведь только это сплачивает и заставляет держаться друг за друга; они – эгоисты. Этот неутешительный вывод я сделал не так давно и ещё не успел к нему привыкнуть; мне всё кажется, что причиной здесь – отсутствие некоего связующего начала, – женщины во главе рода, каковой, в сущности, и была при жизни моя жена. Подозреваю, что все мои многолетние усилия были напрасны, ещё немного – и наш семейный клан развалится; не могу точно сказать, когда и как это произойдёт, но то что произойдёт, знаю наверняка и потому всё чаще подумываю о женитьбе. Скоро мой сын станет совсем взрослым, возможно уйдёт в армию, молодые утвердятся на собственных ногах (они стараются не говорить об этом, потому что знают о моём неодобрительном отношении, но их мечты о «собственных ногах» связаны с предполагаемой поездкой, как они говорят, «за бугор», где моему зятю выхлопатывают место в какой-то – пока не знаю какой – международной организации, по-видимому, в ВОЗе); одним словом, я останусь один, и волей-неволей придётся начинать новую жизнь. Когда умерла жена, и надо было решать как жить дальше, я тоже думал, что начинаю новую жизнь, но теперь, оглядываясь назад, вижу что все эти двенадцать лет только и делал что пытался продлить старую; я боюсь и не люблю перемен и уж никак не стараюсь влиять на события, которые могли бы стать их причиной. Я готов мириться с любыми трудностями (вспоминаю как стирал по ночам, как обегал после работы продуктовые магазины – тогда ещё не было спасительной системы заказов) лишь бы сохранить тот образ жизни, к которому привык за предшествующие пятнадцать лет. Если не считать новой квартиры и всего что было связано с переездом, мне удалось, я считаю, оставить в неприкосновенности уклад, самый дух нашего старого дома, который я так ценил и так опасался потерять; даже мамина смерть не поколебала его, и будь мама жива, она бы непременно тому порадовалась. Как я начинаю, однако, понимать, достигнутый мною результат не стоит затраченных усилий, и даже если бы моя жена не умерла так неожиданно и так рано, мои дети – дети своего времени! – пройдя тот же самый, а скорее всего и более лёгкий путь, оказались бы в итоге точно такими же эгоистами, какими я наблюдаю их теперь. Что можно к этому добавить? Я продолжаю держаться («держать круговую оборону» – я шучу) и, видимо, буду делать это до тех пор, пока обстоятельства не окажутся сильнее. Но, повторяю, ждать перемен осталось недолго. Мои предчувствия меня редко обманывали; я бы даже назвал их другим словом – предвидения, они возникают неожиданно, безо всякой внешней причины и носят характер отчётливо выраженных картин, предстающих перед мои внутренним взором; при желании я могу их рассмотреть в мельчайших подробностях и даже заглянуть за предмет, мешающий детальному осмотру, отклонив соответствующим образом голову, как это мы делаем, разглядывая голограммы; я боюсь этих картин, боюсь когда они возникают, боюсь разглядывать их, – они слишком часто сбываются, а их содержание, как правило, носит характер какой-нибудь неприятности. Я покривил душой, когда сказал, что не знаю при каких обстоятельствах произойдёт распад нашего семейства: я это знаю, и даже в общих чертах обрисовал выше, – но предотвратить его я бессилен, мне остаётся лишь как можно лучше – искреннее – играть роль фаталиста-стоика, что я и делаю, на мой взгляд, неплохо и даже по возможности наслаждаюсь теми невинными благами жизни, которыми она одаривает меня от своих щедрот.

 

Когда я вошёл на кухню и закрыв за собой дверь, избавился наконец от судорожных конвульсий распинаемого Бетховена, мой сын и мой зять приступали к еде. Я пожелал им доброго утра, налил себе тарелку тёплого «геркулеса» (сын при этом скривился и демонстративно зажал пальцами нос) и подсел к столу. Из репродуктора вырывалось что-то бодрое и по-видимому смешное: потупившись над чашкой дымящегося чая и лежащим рядом с ней бутербродом, мой зять как-то смущённо улыбался, а сын, едва я переступил порог, поднял вверх указательный палец, тем самым заранее предупреждая мои попытки заговорить. Так называемые сатира и юмор у нас в большой чести: шестнадцатая страница «Литературной газеты», «Крокодил», «С добрым утром», «Утренняя почта», «Вокруг смеха», «Опять двадцать пять» поглощаются моим семейством по возможности без остатка. Я честно пытаюсь влиться в этот поток смеховой культуры, но каждый раз наталкиваюсь в самом себе на что-то такое, что моя дочь называет «отсутствием чувства юмора»; сын испытующе смотрит на меня и, отчётливо видя это «что-то», отводит глаза и спрашивает: «Не смешно?» В этом его вопросе всё чаще проскальзывает неуверенность, и я всерьёз думаю о том, что пора мне научиться имитировать смех, чтобы не портить настроения окружающим. При каждом удобном случае я тренируюсь перед зеркалом – в ванной, в своей комнате у трельяжа – его боковые створки позволяют мне оценить успехи как бы со стороны, в профиль, что я считаю очень важным. На работе я иногда открываю платяной шкаф, на дверце которого с внутренней стороны укреплено зеркало, и проделываю несколько специальных упражнений; я не боюсь, что меня застигнут «на месте преступления», – дверца шкафа отгораживает меня при этом от входной двери, и остаётся только следить за тем, чтобы не издать неподобающего ржания.

Воспользовавшись «музыкальной паузой» меж двумя «юморесками», я поднимаю глаза от тарелки с кашей, смотрю на зятя и спрашиваю:

– Как дела?

Я сознаю всю шаблонность этого вопроса; это даже и не вопрос, это способ, которым я сигнализирую о своём желании установить связь. Помолчав, мой зять, в свою очередь, спрашивает меня:

– Какие?

Я поясняю:

– На работе.

Я мог бы и не пояснять, а он мог бы не спрашивать: и без того ясно – речь о работе, какие у нас могут быть ещё «дела»? Впрочем, зять увлекается теннисом, мечтает стать мастером и принять участие в Уимблдонском турнире. Но это меня не интересует, я считаю, что он мог бы поменьше играть и побольше гулять с ребёнком. Иногда только из вежливости я спрашиваю «как поживают его спортивные достижения», и он, улавливая в этом вопросе немалую долю иронии, отвечает быстро и чётко: «Блестяще!»

– Дела как сажа бела, – вставляет как всегда не к месту мой сын.

Пословицы и поговорки – его слабость; как я говорю, он «лепит» их, надо не надо, переходя, по моему мнению, всякие границы; это раздражает меня, но я не подаю вида, воспитание подростка – вещь тонкая, здесь окриком не возьмёшь, я терпеливо жду, вот уже четвёртый год, когда наконец спадёт эта шелуха, и вылупится из неё что-то такое, что будет уже моим взрослым сыном; кто знает, оправдает ли он мои ожидания… Правду сказать, если б меня спросили, а что я, собственно, жду, я бы наверно не знал, как ответить. Мой зять сосредоточенно молчит, он, видимо, тоже не знает что ответить на мой расплывчатый вопрос о «делах»; он немного заикается, возможно, его привычка долго обдумывать ответ – всего лишь способ преодолеть страх перед словами, но надо отдать ему должное – его ответы всегда отличаются обстоятельностью. Наконец он говорит:

– Вчера у меня умер больной.

Он ест бутерброд, запивая чаем; его красивое, по-мужски выразительное лицо, увенчанное копной льняных волос, грустнеет, и все мы некоторое время молчим: где-то рядом прошуршало крыло смерти, что тут можно ещё сказать… Однако мой сын за словом в карман не лезет:

– Люди мрут, гробы дорожают, и нам что-то нездоровится.

Совсем уже неприличная эскапада, я вынужден прибегнуть к резкости:

– Перестань болтать, выключи радио и ступай чистить зубы. Быстро!

– Маразм, – слышу в ответ.

В лексиконе моего сына это слово может означать многое: осуждение, раздражение, любопытство, негодование, восхищение и даже нежность, – всё зависит от контекста и способа произнесения; в данном случае, реакцией на печальную весть, оно, по-видимому, выражает отрицательное отношение моего сына к умиранию как феномену бытия, в нём, несомненно, заключено чувство. В конце концов, думаю я, это слово содержится в словарях и имеет право быть использованным наравне со всеми другими словами, а если брать из того же ряда, то например такими как «туберкулёз», «склероз», «остеохондроз».