Железные зерна. Роман-дилогия «Вечерняя земля». Книга 1

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Когда к нашей «стоянке» приближался милицейский патруль, наблюдающий за порядком на берегах водоёма, стоило только сомкнуть створки портфеля невинным – как бы невзначай – движением руки, и «стол» исчезал из глаз вместе с напитками и закуской, оставляя после себя лишь слабый аромат винных паров с примесью колбасного духа. (Пусть осудит меня тот, кто никогда не рисковал таким образом своей карьерой.) Сидя по-турецки на полувысохшей, полувытоптанной траве, мой друг со своей буйно вьющейся смоляной шевелюрой, сухой и пожелтевший от недугов, как сброшенный ветром с дерева осенний лист, был похож на индийского йога и раскачивался как йог в состоянии каталепсии; он поминутно поправлял сползающие на нос очки в роговой массивной оправе и рассказывал мне о ней. Как я завидовал ему тогда! Его, чёрт побери, двухсотрублёвой подполковничьей пенсии, его независимости, его оптимизму. Перед тем как расстаться на открытой платформе – мы разъезжались в разные стороны и, оказалось, навсегда – он притиснул меня к колонне и сказал, как бы подводя один из главных итогов своей жизни: ему не в чем упрекнуть себя – всех женщин, которых посылала ему судьба, а было их… тут он назвал ошеломительную цифру, – он хоть немного но любил. Несмотря на две бутылки выпитого нами портвейна (полторы – его, половина – моя) он не был пьян – сказывались ежедневные «упражнения», – и я сразу поверил ему: он никогда не врал и не хвастался. Мы пожали друг другу руки, я сел в вагон подошедшего поезда, сомкнулись двери, и он остался стоять на перроне со своим – теперь уже пустым и лёгким и сразу потерявшим форму – портфелем. Ещё некоторое время, паря над лесом, сопровождала меня его прощальная улыбка, а потом и она погасла, разбившись о грохот и тьму тоннеля.

Миновав проходную, – гулко-пустую в этот поздний час, наполненную осколками падающего откуда-то сверху солнечного света и приглушённым говором скучающих молодых службистов, – я прохожу столь же пустынной раздевалкой к лифтам и поднимаюсь на восьмой этаж. Устройство зданий такого рода как наше редко может похвастать оригинальностью вложенной в него мысли. Архитектура двадцатого века не очень-то затрудняет себя решениями промышленного строительства и, воспаряя к высотам конструктивной гармонии, оставляет на своём пути к совершенству вот такие несовершенные, хотя и не лишённые, как я уже отмечал, внешнего величия – просто в силу гигантских размеров – памятники эпохи. И если снаружи они, как правило, представляют собой положенный на бок или поставленный «на попа» параллелепипед, то внутри с такой же удручающей необходимостью господствует коридорная система. Я повидал на своём веку немало подобных сооружений, и все они, скалькированные по одному принципу, отличались только длиной и площадью поперечного сечения коридоров, – если не считать отделки стен и потолка: дерево, пластик, акмигран, алюминий, – и ещё, пожалуй, однообразием «наглядной агитации». Очевидно, при всех прочих равных условиях всегда предпочтителен коридор широкий и светлый; однако мой многолетний опыт показывает, что это не меньшая редкость, чем, например, ножи в наших столовых. Проложенный в сердцевине здания, такой коридор чаще всего напоминает пробитый в толще горы тоннель, который и служит-то только для того, чтобы, нырнув в него, как можно скорее выбраться к свету, что брезжит вдали ускользающим сине-жёлто-зелёным пятнышком. Борьба за экономию электричества, а вкупе с ней за дисциплину труда воцаряет в наших коридорах полумрак, лишь подчёркиваемый далёким свечением двух торцевых окон, и сосредоточенную в самой себе пустоту, будто охраняемую двумя противостоящими друг другу рядами кодовых замков. И всё же справедливости ради надо сказать, что коридоры нашего здания, принадлежа в целом к тому же – я бы назвал его производственным – классу коридоров, несут в себе одно немаловажное свойство, выгодно отличающее их от собратьев по классу: их стены полупрозрачны, – они сложены из квадратных стеклянных блоков, и, когда, придя на «фирму», я впервые в буквальном смысле упёрся носом в такую стену, она живо напомнила мне стенку в Сущёвских банях, куда на протяжении многих лет отец водил меня за неимением «удобств» в нашем старом доме; я ощутил – не в укор нашему предприятию будет сказано – волнующий запах «простого» мыла, обволакивающий тело горячий пар, и в уши мне полилась милая сердцу органная мелодия «мыльного отделения»; пахнуло, как говорится, чем-то родным, и это «что-то», помню, помогло мне пересечь полосу отчуждения, неизбежно пролегающую между человеком и его новой работой, особенно если этот человек – «молодой специалист», а работа – первая в его жизни. И то, и другое относилось ко мне. Чтоб уж покончить с коридорами, отмечу ещё одну присущую им особенность: в конце каждого из них на специальном кронштейне у нас установлена под потолком телекамера, просматривающая – простреливающая, говорим мы – насквозь доступный ей коридорный «метраж». На некоторых этажах коридоры поделены на секции глухими дверями, проход через которые позволен ограниченному кругу лиц и контролируется специальной охраной – это зоны так называемой «особой режимности», и твоё право проникнуть в ту или иную из них определено целым набором художественных штампиков на картонке пропуска. Ввиду скудости коридорного освещения и непосвящённости в сокровенные тайны «режима» в группках наших сотрудников, которые сбиваются на лестничных площадках под табличками «место для курения», часто обсуждается эта – на мой взгляд не заслуживающая столь пристального внимания, но почему-то столь остро волнующая курильщиков – тайна «телеглаза». (Теперь я курю в своём кабинете и вследствие этого отошёл, как говорят, от проблемы, но было время когда она волновала и меня.) При этом высказываются разные предположения о назначении этого устройства, и, как это было в «моё» время, оптимисты сходятся во мнении, что оно – против злоумышленников, а пессимисты, к коим отношусь, понятно, и я, полагают, что «для того, чтобы не болтались по коридорам»; и кто из них прав, я бы теперь уже не смог поручиться. Как бы там ни было, «мой» коридор на уровне восьмого этажа беспрепятственно пронзает бетонную глыбу здания; он достаточно широк, и свет, проникающий из рабочих помещений через зеленовато-серую толщу стеклянных стен, расползается в нём успокаивающим полумраком подводного царства. Благодаря отлаженной системе кондиционирования здесь всегда прохладно, и мой чуткий нос – не думаю чтоб это были обонятельные галлюцинации – улавливает в очищенном воздухе (у нас работают с радиоактивными веществами) даже запахи трав с прилегающего пустыря. Одним словом, здесь, как говорится, можно жить и работать: прогуливаться и при этом обдумывать что-то или просто отдыхать, встречаться и беседовать со знакомыми, при желании – даже бегать «трусцой», благо высокое начальство располагается пятью этажами ниже; что мы и делаем (пожалуй, кроме бега) в те благословенные периоды душевного затишья, когда ничто, ты уверен, не угрожает «плану», а твои честолюбивые замыслы, чего бы ни касались они – науки, административной или общественной деятельности, карьеры или чего-то ещё, – находятся на пути к неминуемому свершению. Впрочем, здесь всегда довольно-таки пустынно, возможно, потому, что затишья такого рода – большая редкость, а кроме того, нас просто мало на этаже – всего какая-нибудь сотня человек на тысячеметровых площадях тридцати восьми наших рабочих комнат и четырёх кабинетов, – чего-чего, а простора у нас хватает. Когда выходишь из лифта в середине рабочего дня, тишина и пустынность нашего коридора всякий раз приятно удивляет, потому что на других этажах – особенно там где размещаются конструкторские отделы или например сборочные цеха – взору предстаёт совершенно иная картина: в снопах света, победоносно изливаемого газоразрядными лампами, словно сами собой материализуются люди в белых халатах, и каждый в отдельности, соткавшись таким образом с одной только ему ведомой целью, тотчас устремляется за ней в погоню. От этого пространство коридора между двумя пределами (а именно здесь реализована «секционная система») кажется полем высокой напряжённости, где разноимённо заряженные частицы-люди летят навстречу друг другу двумя снежными вихрями, чтобы аннигилировать в слиянии своих маленьких зарядов-дел, насыщая энергией «дело фирмы». Лихорадочность наблюдаемой здесь «коридорной деятельности» заставляет предполагать в ней вершину некоего айсберга – лихорадочности ещё более высокого порядка, а может быть и всего «большого дела». Я же, по необходимости или случайно окунаясь в неё, снова и снова укрепляюсь в убеждении, что это – монотонная лихорадочность (или лихорадочная монотонность – кому как больше нравится) подгоняемого жестокой, поистине предвоенной необходимостью конвейера.

Мы – разработчики. Аристократы. Генераторы идей. Я имею в виду те два отдела (один из них – мой), которым отдан в полное распоряжение наш восьмой, самый благоустроенный, обихоженный, звукоизолированный (для специалистов добавлю – радиоизолированный) этаж. Мы поровну делим четыре тысячи квадратных метров его полезной площади, – с точностью, как мы говорим, «до производных высшего порядка», – а поелику в каждом из отделов ещё и по три лаборатории, то столь же справедливое деление продолжается вглубь, и таким образом на каждого из нашей бравой сотни приходится в среднем сорок метров жизненного пространства. (Здесь моё «мы», в отличие от «мы», употреблённого выше, предполагает сотрудников только нашего этажа, и, надо сказать, что помимо территориальной общности оно стремится подчеркнуть ещё некоторое духовное родство – родство разработчиков.) Не значит, однако, что пространство это всецело служит людям, к нему приписанным: всё наше здание наподобие слоёного пирога нашпиговано оборудованием, и восьмой этаж не только не представляет собой исключения, но даже напротив, буквально забит разного рода измерительными устройствами, испытательными стендами и прочей аппаратурой. Занимая львиную долю наших площадей, она к тому же ещё и греется, излучает, испаряет, гудит, вибрирует и вообще создаёт неисчислимо трудностей, из преодоления которых на добрую половину состоит наша работа. Весь наш аристократизм заключается в том, что именно мы, в числе восьми отделов-разработчиков, сообразно общей технической политике «фирмы» задаём работу конструкторам, а те, в свою очередь, превращают наши «макеты» – носители наших идей – в чертежи, которые, пройдя через цеха «опытного» производства, возвращаются к нам же в виде так называемых «экспериментальных образцов» для испытаний, доработок, усовершенствований и дальнейшей «варки», имеющей целью сделать наши «изделия», во-первых, как можно миниатюрнее и легче (ведь они должны летать!), а во-вторых, придать им абсолютную «надёжность»; совмещение всех этих, как показывает опыт, с большим трудом совместимых качеств и составляет предмет наших каждодневно возобновляемых усилий. Наша работа считается «интересной»; и она действительно интересна, как может быть интересна для ума всякая работа, требующая от него гибкости и силы, создающая преграды и подхлёстываемая загадками; и если бы не замкнутость этого круга – тем, идей, целей, повторяющихся из года в год, из месяца в месяц, если бы не сходящаяся «в точку» (в прямом и переносном смысле) перспектива, то, как я сказал раньше по другому поводу, здесь вполне можно было бы жить и работать. Впрочем, живём, работаем, обсуждаем новости, болтаем, шутим, «делаем науку», а кто стремится «наверх» – карьеру (я не сказал бы, что это не встречает у нас понимания), что-то теряем, что-то находим, и всё это – наша работа. Так же как человеческая жизнь, будь она даже исполнена глубочайшего смысла, состоит из элементарных актов – чтения, письма, произнесения слов, размышлений, чистки зубов, умываний, сна, еды и прочего – и ни в одном из них оный смысл не открывается стороннему наблюдателю как смысл жизни, а по справедливости всё это именуется бытом, так и существование (остерегусь пока называть его жизнью) нашего предприятия может быть почувствовано только через его быт; только пропитавшись им – бытом – насквозь (а это непросто), человек заинтересованный может попытаться извлечь из него тот глубинный смысл, о котором выше – применительно к нашему предприятию – я сказал, что он ускользает от нас; и здесь я не собираюсь отказываться от своих слов, ибо «от нас» – это не значит, что его нет вообще, его не может не быть там, где пять тысяч знающих своё дело, образованных членов общества трудятся по мере сил своих, и многие трудятся увлечённо, – он, безусловно, есть и со стороны легче всего определить его словом «оборона». Однако этот термин может послужить лишь отправной точкой, и углубление в наш быт потребует много других слов и других значений, и только основательно перемешав их, можно с полной ответственностью подступить к обсуждению проблемы о смысле жизни предприятия. Осторожно продвигаясь по этому пути вперёд, мы неминуемо выйдем к материку под названием «научно-технический прогресс» и другому, соединённому с первым скалистыми перешейками, что именуется «научно-техническая революция», и хотим мы этого или не хотим, но честность и долг исследователей (независимо от того кто мы – учёные, писатели, живописцы или комплексная, как и положено в таких случаях, экспедиция) побудит нас в эти материки углубиться; невзирая на подстерегающие опасности, пройти из конца в конец, взобраться на каждую вершину, спуститься в каждую пропасть, заглянуть в каждую пещеру и, главное, – со всей тщательностью изучить формы присутствующей там жизни; оценить пригодность для расселения людей, а если таковые там уже имеются (назовём их, не противореча традиции, коренными жителями), изучить их со всей доскональностью и представить свои выводы на суд общественности. Рискуя заслужить неудовольствие поборников поэтического стиля, я бы всё же сказал, что предприятие наше (как все мы его называем – «наша фирма», или просто «фирма») представляет собой одну из таких – причём густонаселённых коренными жителями – пещер в теле того прогресса или, если угодно, той «революции», что я выше назвал – в несомненном согласии с их величием – неизведанными материками. Когда я смотрю так называемые «производственные» фильмы или пьесы, мне становится, образно говоря, и скучно и грустно оттого что всё там изображённое – неправда, и к тому же самая распространённая и опасная её разновидность – полуправда. Я далёк от мысли упрекать создателей подобных произведений в злонамеренности; каждый из них похож скорей на фотографа, который, стоя в лодке, снимает то, что находится под водой; а ещё и ветреная погода, на воде рябь, и гребец, торопясь, ударяет вёслами с такой силой, что сам фотограф и его аппарат насквозь промокли от брызг; те неясные, расплывчатые очертания донного ландшафта, которые выступают потом на плёнке (если они вообще там присутствуют) такой горе-автор, перенеся на бумагу, тщательно ретуширует, подводит, подкрашивает в соответствии со своими представлениями (а возможно искренне уверясь в том, что он знает – ведь он вымок, и все его чувства кричат – он был под водой!) и в результате рождается на свет нечто ублюдочное, чему и названия подобрать совершеннейшим образом невозможно. Тогда в растерянности называют, например, «Укрощением огня» рассказ о попущении огню горстки отчаянных оптимистов. Что поделаешь, таково мнение «коренного жителя», а по-иному сказать – «взгляд изнутри».

 

Коридор пуст. Я прохожу никем не замеченный к своей двери, срываю пластилиновую печать и поворачиваю в замке ключ. Уже войдя в кабинет, вижу боковым зрением, как над дверью с противоположной стороны загорается красная табличка с надписью «Не входить» – там работают с «нейтронными пушками» (от настоящих пушек у них одно только название – это всего лишь применяемые в наших изделиях источники нейтронного излучения). Если достоин описания капитанский мостик – пусть не пиратского, не китобойного, а простого торгового судна, – то кабинет начальника отдела на такой «фирме» как наша, безусловно достоин его. Продвижение по служебной лестнице рано или поздно подводит продвигаемого к тому моменту – разумеется, при стечении определённых обстоятельств объективного свойства – когда из тьмы руководимых он переходит в разряд руководителей; здесь-то и ждёт счастливца «фирменный подарок» – отдельный кабинет. Я непременно опишу его, но прежде хотел бы задержаться у подножья вершины.

Тот кого судьба определила на материк технического прогресса, знает, что карьера – в хорошем смысле слова – для человека способного и любящего своё дело (сила этой привязанности может варьировать, как мы говорим, в широких пределах) и к тому же имевшего достаточно предусмотрительности и воли, чтобы обзавестись дипломом о высшем образовании (хотя это и не обязательно) – карьера такого «специалиста» определена заранее существующей на данный период иерархией инженерных должностей. Например: инженер, старший инженер, ведущий инженер. Или: конструктор такой-то категории, ведущий конструктор. И так далее. Переход с одной ступеньки на другую совершается здесь по большей части полуавтоматически – по истечении срока, установленного некой неписаной традицией, – чаще всего он колеблется от двух до пяти лет, – и предполагает сверх того положительную оценку деловых качеств повышаемого со стороны его непосредственного руководителя. У нас известны случаи, когда эти условия не выполнялись: небольшой «отдаче» сопутствовало стремительное повышение; но то лишь были исключения, которые подчёркивают правило. Перевод на более высокую должность сопровождается, понятно, повышением оклада («оклада жалованья» часто говорим мы на старинный манер, вкладывая в слова иронический смысл, если хотим привлечь к волнующему нас вопросу об окладе чьё-либо внимание) а кроме того – в ещё большей степени – и «средней зарплаты», которая образуется из оклада вкупе с премиальными (они растут в прямой от него зависимости, так как исчисляются определённым его процентом). Таким образом, повышаемый в должности прежде всего повышается «в деньгах», переходит в другую касту, приобретая соответственно и некоторую избыточную долю, некий, я бы сказал, довесок заслуженного уважения. Как бы ни пытались это отрицать, но существует тесная корреляционная связь между зарплатой наших сотрудников и степенью внушаемого ими – нам же самим – почтения; я бы не взялся измерить её количественно, но то что она есть, отрицать по меньшей мере нечестно. Дело однако в том что, взбираясь по этим ступенькам престижа-стоимости, инженер, как правило, мало что меняет в образе своей трудовой жизни: равно успешно – или неуспешно – он продолжает заниматься своим делом, и пролетающие стремительно годы уже не в силах ничего ни прибавить, ни убавить в его портрете, кроме, пожалуй, седых волос и крепнущей день ото дня мечты о приближающейся пенсии; в типологии сотрудников нашей «фирмы» он представляет собой класс наиболее многочисленный, но до чрезвычайности редко переходит в разряд руководителей, возможно потому, что не стремится туда – он предпочитает отвечать за себя, но не за других, а та прибавка в деньгах, которую сулит ему такой переход, не кажется достаточной, чтобы окупить «нервы», уходящие в расход прямо пропорционально количеству руководимых. Но есть и другой класс (немногочисленный по причинам, вероятно, кроющимся в преобладании человеческого консерватизма) – за неимением более удачного слова я назову его классом «одержимых»; в нём чаще всего и формируются начальники наших «подразделений». (Сам я, по-моему, не принадлежу в чистом виде ни к одному из классов, хотя заимствую многие их черты.) Одержимость эта проистекает из того, что именуется обычно «стремлением чего-то добиться», а при ближайшем рассмотрении оказывается желанием – горячим, иногда по-настоящему страстным – добиться успеха: учёной степени, высокой должности и, как следствие, материальных благ, значительно превышающих средний уровень достижимого на стезях скромности. На первый взгляд, брошенный окрест молодым специалистом, кажется, что всё исполнено обещаний: интересная работа (ещё бы!), множество «диссертабельных тем» (и тут он не ошибётся), «свой», наконец, учёный совет! Чего же ещё желать человеку, ступившему на материк технического прогресса? И в твёрдом намерении освоить его богатства «одержимый», если он таковой, начинает «копать». Как известно, копание – процесс тяжёлый; чтобы выкопать обыкновенную яму, скажем, для столба или саженца (иногда мне приходится делать это на даче) тратишь столько сил, сколько не уйдёт, пожалуй, и за целый день лесных прогулок, пляжа или, на худой конец, хождения за покупками. Копать неудобно, болит спина, руки, ноги, неестественная поза надоедает и хочется наконец выпрямиться и посмотреть на небо. (Кто знает, может быть, свой радикулит я заполучил именно так – за письменным столом, как награду за усидчивость? – в былые годы я просиживал за ним, «копая», по восемнадцать часов в сутки, и первые признаки болезни обнаружились именно тогда: ведь это болезнь «неподвижности и нервов», а моя, к счастью, прошлая, «одержимость» доставляла мне в избытке того и другого.) Труды и страсти не пропадают даром: «одержимого» замечают – не заметить его невозможно, – и с этого момента он становится объектом постоянного и пристального наблюдения со стороны «руководства», прежде всего непосредственного начальника, и своих в том же строю идущих коллег. Причина такого повышенного интереса к особе «одержимого» заключается в том, что защитить диссертацию, получить кандидатский (о докторских разговор особый) диплом – значит открыть себе дорогу «на выход»: учёная степень – это «степень свободы», «знак качества», к тому же хорошо оплачиваемый, который позволяет тебе пойти – уйти – работать туда, куда влекут тебя (а нас всегда куда-то влечёт, хотя с возрастом начинаешь понимать: «везде одинаково») твои неизжитые романтические устремления или до примитивности простое и столь же понятное – как понятна тоска птицы в клетке – желание избавиться от «режима», посмотреть, наконец, мир, чёрт побери! (И здесь – казалось бы, далёкие друг от друга – уживаются рядом попытки, не всегда безуспешные, зачислиться «в космонавты» и мечты о «загранке»; впрочем, если поискать подотошнее, то окажется, что общее тут всё же есть; может быть, я не прав или слишком категоричен.) Таким образом, «защитившись», ты получаешь возможность что-то изменить в своей жизни, не поступаясь при этом (или поступаясь незначительно – в виде платы за свободу) своим достатком. Но расставаться с «кадрами» наша «фирма» не любит. Чей-то куда-то – не известно куда – уход она воспринимает как оскорбление, наносимое её чести. Как ревнивая жена, следит она подозрительным взглядом за своими возлюбленными-сотрудниками, и первые же признаки «одержимости» прежде всего – с полным на то основанием – заставляют её предположить созревающую, наполняемую соками соблазнов и от них набухающую неверность. И как разумная жена ограничивает – в разумных же, конечно, пределах – свободу мужа, наша «фирма» исподволь, почти незаметно для неискушённого взгляда, я бы сказал, с большим тактом и благожелательностью, начинает ограничивать свободу действий новоиспечённого одержимого: диссертабельные темы, только вчера казавшиеся столь доступными, отдаются другим – безо всякого на то основания, равно как и видимой надежды на реализацию этими «другими» их – неоценимых! – свойств. «Своя» аспирантура, к дверям которой с благоговейным трепетом подступает «молодой специалист», не торопится принять его в свои объятия, справедливо указывая на «очередь», ограниченность мест и молодость постучавшегося; и если упрямство последнего тем не менее взламывает эту глубоко эшелонированную оборону, то всё равно гибель его предрешена: он «не пройдёт по конкурсу», «не напишет», у него «не примут к защите» и так далее и тому подобное. Только время – не разрушающее, как это принято думать, молодые тела и души (хотя есть и к этому основания) но созидающее нечто по имени «стаж» – рано или поздно всё – с присущей ему мудростью – расставляет по своим местам: подходит очередь, «выкристаллизовывается тема» и победа в конкурсе неминуема, потому что «стаж есть стаж», а стаж – это ещё и привычка к месту, к людям, и страх перед переменами, и «выслуга лет», и приближающаяся пенсия и много что другое; в отношении человека со стажем наша «фирма» уверена: такой не подведёт; и она даёт ему «зелёную улицу». Когда свершается долгожданное, про такого говорят: он «остепенился». И всё же бывают случаи, не предусмотренные «регламентом». Одержимость – вещь упрямая, одним концом она примыкает к фанатизму, а для него, как известно, препятствий нет. Одержимый-фанатик, паче чаяния он появился на предприятии, узнаётся по исступлённому блеску глаз и «зацикленности» на одной теме – диссертации, или, как у нас чаще говорят, «дисере». Фанатик (смотри классификацию Ганнушкина) – человек дела. Когда его не принимают в «свою» аспирантуру, он идёт в «чужую», или он становится «соискателем» и сдаёт «минимум», не пользуясь положенным аспиранту дополнительным отпуском; он выкапывает буквально из-под земли совершенно неожиданную «тему», и в его чутких заботливых руках археолога она предстаёт подлинным кладом; и все видят, что это клад, и музейная комиссия (то бишь учёный совет) вынуждена принять его на хранение, выдав нашедшему необходимое свидетельство. Это редкий поворот дела, но он случается; «остепенившийся» таким путём, если он ещё не занимает «научной» должности, начинает, разумеется, усиленно добиваться её и – чего греха таить – нередко прибегает – не скажу к угрозам – к доводам, среди которых не последнюю роль играет «уход»; если к тому же свобода занимает в иерархии его ценностей одно из ведущих мест, то угроза ухода (как её до некоторого момента понимают) оказывается в итоге совсем даже и не угрозой, и сам уход, будучи подлинной целью, только лишь оправдывается отсутствием у «кандидата» соответствующей его «уровню» должности. Случается, уходят, но редко до чрезвычайности: «фирма» держит крепко – и в основном конечно «деньгами»; надо быть справедливым: она не жалеет их; не жалеет научных должностей, не жалеет премий, не задерживает – для способных руководить – продвижений по служебным лестницам; отлаженный механизм работает чётко, и если я сказал, что она ограничивает свободу, то и добавил тут же несколько слов о разумности таких ограничений – их можно сравнить, пожалуй, с порядком на старте во время соревнований по бегу: ведь понятно, что на одной гаревой дорожке не могут стартовать одновременно все.

 

Я закрываю дверь кабинета изнутри, подхожу к окну и, потянув за шнур, опускаю фрамугу. Когда уходишь, всё положено закрывать, и потому, возвращаясь в свои комнаты после ночного или воскресного отсутствия, первое что мы делаем это изгоняем накопившуюся духоту; она вездесуща, как «режим», и в значительной мере им порождается: почему-то считают, что окна – это не свет и воздух, а прежде всего некие отверстия, кои могут быть использованы для проникновения «чуждых элементов». С минуту поколебавшись, я всё же открываю окно и только после этого сажусь за стол. Обычно по утрам, когда восходящее солнце выступает из-за угла или крыши расположенного напротив корпуса обрабатывающих цехов (время и место его появления претерпевают при этом сезонные колебания), оно бьёт мне в левый висок и в глаз, и мне приходится задёргивать штору при закрытом окне или приоткрыв его самую малость, чтобы в дополнение к фрамуге впустить немного воздуха, но и не давать беспрепятственного доступа гуду и погромыхиванию плохо оркестрованной симфонии работающего завода. Не скажу чтобы звуки эти особенно раздражали меня, однако фон, который они создают, сливается в моём восприятии с фоном алюминиевого завода, пребывающего под окнами моего дома, и в совокупности они достигают такой густоты, что требуют уже сознательных усилий для её ослабления. Поэтому по возможности, если не очень жарко, я стараюсь не открывать окна, а чтобы создать эффект, так сказать, его «открытости», не реже чем раз в неделю – во все времена года – обрызнув три квадратных метра его стекол москателью «Секунда», отполировываю их до блеска старыми газетами. Дома я это делаю только один раз в году, перед майскими праздниками, когда мою и как правило подкрашиваю оконные рамы; но здесь, в своём кабинете, я буквально страдаю чем-то вроде клаустрофобии, от чего и пытаюсь избавиться таким странным (и служащим, кстати, ещё одним поводом для шуток моих сотрудников) способом. А если не делать этого, то по истечении двух-трёх недель наружное стекло покрывается таким слоем грязи (к сожалению, не могу подобрать более подходящего названия для тонкой до невидимости субстанции, источаемой нашей главной трубой) что не только небо, но и сама труба, и кирпичный фасад заводского корпуса, и верхушки отделяющих его от нас тополей теряют всю красочность, а если подождать ещё месяц, то и вообще признаки пространственных тел и становятся бледными расплывчатыми тенями какого-то иного мира. Сегодня я распахиваю окно навстречу солнцу и стальной музыке цехов с приятным чувством освобождения; так наверно могла бы распахнуться дверь чудом уцелевшей камеры – в зелень, в голубизну, в руины разрушенной землетрясением тюрьмы, которые не страшат, потому что землетрясение это – благо. Ни в коей мере я не хочу создать впечатление о своём кабинете как о тюремной камере; это было бы несправедливо: я люблю его, он даёт мне возможность уединения – редкую по нашим временам, поистине неоценимую возможность закрыться, замкнуться хотя бы ненадолго в скорлупе своих мыслей, ненарушимость хода которых обязана лишь простому повороту ключа. Здесь можно дать выход чувствам, во весь голос бросая в лицо воображаемому собеседнику гневные, бичующие, оскорбительные слова и дойти в этом до самого последнего предела, до крика. (На самом деле я никогда не кричу и никого не оскорбляю и возможно поэтому прослыл в кругах вышестоящего звена «либералом» и – того пуще – добряком.) Но когда восемь-девять, а то и десять и двенадцать часов ежедневно проводишь – из месяца в месяц, из года в год – в одном и том же, ограниченном четырьмя стенами помещении, где нельзя даже прилечь, то волей-неволей начинаешь воспринимать его – особенно в пасмурные дни, с похмелья или после ссоры с начальником – как нечто посягнувшее на твою свободу и даже наделённое свойствами карцера, куда бросили тебя, осуждённого за что-то такое, чего ты как ни силишься не можешь припомнить, но тем не менее знаешь точно: виновен и помилованья не жди. Одним словом, кабинет как явление предстаёт перед обладателем его во всей своей противоречивости, познав которую однако можно – я заявляю это со всей ответственностью – заставить себе служить. Обставьте ваш кабинет красивой – пусть даже в канцелярском понимании слова – мебелью, по стенам развесьте картины, где могли бы отдохнуть глаз и размяться воображение, заведите стереосистему и слушайте Моцарта, пусть искусство служит вам в рабочее время, и вы поймёте – на собственном опыте! – что искусство и жизнь представляют собой единое целое, и первое, поверьте мне, поможет вам преодолевать второе. Когда восемь лет назад я впервые переступил порог своего кабинета (его бывший владелец – наш начальник – ушёл на пенсию), мне действительно показалось, что я вошёл в тюремную камеру: длинной «кишкой» он вытянулся от запылённого окна до захватанной двери, был увешан географическими картами и плакатами с наглядным изображением действий «гражданской обороны» после атомного взрыва, которые венчала схема оповещения сотрудников отдела по тревоге, выполненная цветной тушью на листе ватмана. Двухтумбовый стол, унылый ряд из двенадцати вытертых стульев по правой – подбумажной – стене, рогатая вешалка слева при входе, металлический сейф и двустворчатый застеклённый шкафчик для книг и несекретных бумаг – вот и вся обстановка, встретившая меня тогда в этой комнате, которая вдруг стала «моей». В общем-то я ждал этого назначения, и оно не было для меня неожиданностью, но даже когда ждёшь чего-то, самый момент перехода из одного состояния в другое переживается как маленькое потрясение; добавлю к этому, что и кабинет, где восседал наш бывший начальник, я видел уже тысячи раз и, право, только потому, что теперь я посмотрел на него новыми глазами, он показался мне столь удручающе унылым. Помню, мной овладело странное чувство нереальности происходящего; в каком-то полусонно-заторможенном состоянии я собрал свои немногочисленные пожитки, подошёл к двери и обернулся: никто не сидел в этот момент, все встали со своих мест – одиннадцать человек в белых халатах у письменных столов и стендов с аппаратурой, двумя рядами уходящих в глубину комнаты вслед за рядом холодно посверкивающих окон, – и все они были такие разные и стали вдруг такими близкими (я сидел в этой комнате, только иногда перебираясь с одного места на другое, со дня прихода на «фирму») – сотрудники покидаемой мной лаборатории, где я вырос – вероятно в силу своей одержимости – от инженера до начальника. И вот теперь я уходил от них. Всё уже было сказано: опасения, напутствия, готовность принять обратно «если что…", шутливые просьбы «не забывать», мужские похлопывания по плечу и женские вздохи будто обернули меня саваном грусти; и уходил-то я всего на расстояние каких-нибудь тридцати метров, но все понимали, и в том числе я сам, что там – другой мир и другое дело, а по-нашему – «другой уровень»; и здесь не могло быть двух мнений: с этого дня моим основным занятием становились совещания, заседания, комиссии, споры с начальством, выслушивание министерских «кураторов», урегулирование бесконечных конфликтов в самом отделе (теперь, по истечении лет, я понял, что конфликт – едва ли не нормальное состояние «трудового коллектива», но тогда, на первых порах, эти «внутренние» конфликты казались мне стихийным бедствием) и только лишь микроскопическую частицу своего времени я мог оставить за тем, своим бывшим делом, которое тонкой пуповиной связывало отныне мой собственный, «личный» интерес с интересом «фирмы»: несмотря ни на что я продолжал оставаться «одержимым» и вопреки всему думал на этот раз о «докторской». («Ну, как поживает твоя «ветчинно-рубленая»? – теперь часто спрашивал меня Бахметьев, а я отвечал ему в духе «мясо протухло» или «рубщик отдал концы.») Кроме того, я уходил в другую комнату, а всякий кому приходилось работать, по восемь часов просиживая за столом, знает, как велика разница в отношениях с людьми, сидишь ли с ними в одной комнате или в разных: её можно уподобить разнице в манере общения с членами собственной семьи и семьи соседа. Уходя «в другую комнату», человек становится чужим, выпадает из общежития; и конфликт, о котором я сказал, что он в некотором смысле нормален, порождается только тем, что несколько человек сидят в одной комнате, и практически нельзя требовать от них стопроцентной психологической совместимости; именно это я имел в виду, когда сказал не просто «здесь можно работать», но – «здесь можно жить и работать».