Tasuta

Двадцатый год. Книга первая

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

* * *

Просмотрев историческую драму о начале европейской войны и «нравах при дворе императора Франца-Иосифа» – так значилось в анонсе, – вчетвером доехали трамваем до Ротонды. Бывший экстраординарный повез Марысю дальше, на свидание с Цицероном, а Высоцкий с Асей вышли, решив поужинать на Мокотовской, в ресторанчике с немецкой, польской и французской кухней. Заведение располагалось неподалеку от редакции, Высоцкий забредал туда порой на чашку кофе, случалось – и на что-нибудь покрепче, и последнее начинало беспокоить родителей. «Но сегодня он будет не один, – трезво рассудила Ася, сворачивая с круглой площади на улицу, помнившую знаменитого кота. – По бокальчику сухого, и всё».

Свободных столиков в зале не оказалось. Метрдотель показал: вон там, господин репортер, сидит господин Мацкевич. И действительно, возле окна в одиночестве, вернее в компании трех откупоренных бутылок, скучал приятель Высоцкого, известный журналист и стихотворец, бывший футурист, после пребывания в революционном Киеве к футуризму сильно охладевший. Заметив Анджея, Мацкевич оживился. Увидев рядом Асю, расцвел.

– Пани Гринфельд, как увижу ваши серые глаза…

Язык его почти не заплетался и на ногах он держался твердо. Деликатно коснулся Асиной руки губами и присовокупил еще несколько не вполне разборчивых строк, совершенно не футуристично срифмовав в финале «тополя» с «полями».

Синеверсия сараевской трагедии была довольно долгой: венские нравы, сербский заговор, австрийское бесчувствие, берлинские козни. Ася капитально проголодалась и теперь, не вслушиваясь в болтовню Мацкевича, повела решительное наступление на принесенный венский шницель. Приятнейшая сухость «Пино Нуар» из Рейнской области великолепно подчеркнула вкус искуснейше прожаренной телятины. Все же родители преувеличивали угрозу. Лишить Анджея невинного удовольствия – после всего, что он пережил? У него даже девушки нет до сих пор. К кому он ходит, бедненький?

Лишь разделавшись со шницелем на четверть, Ася уловила обрывки разговора.

– Говорят, Леонардо с трудом нашел натурщика для своего Иуды – а тут их сразу пятеро, – говорил ее брат стихотворцу.

– Три дивизии – не желаешь? – отвечал стихотворец брату.

– Не все столь колоритны. Толпы заурядных русских мужиков, по мобилизации, что с них взять.

Заинтересовавшись предметом беседы, Ася вгляделась в зал. Предмет обнаружился чуть поодаль – пять персон в незнакомых, новеньких, зеленовато-коричневых френчах с огромными нагрудными карманами и широченными петлицами на высоченных, королевско-имперского фасона воротниках. Was ist das, mein Gott? Очередная военная миссия, очередная униформа польских сил? На познанцев вроде бы не походили, галлеровцы, те и вовсе щеголяли в голубом. Коварные чехи? Или пострадавшие от чешской агрессии мадьяры? Но при чем тогда русские мужики? Венгры с чехами мобилизуют русских? Наконец она сообразила: да это же знаменитые «украинцы» головного отамана Петлюры, о которых вдруг заговорили все газеты. Одни с негодованием, другие – с непонятным публике восторгом. Новые братья поляков. Получившие от польского брата сначала в ухо, следом в рыло, потом под дых и в пах, а теперь умолявшие бойкого родственника: не бросай, подлец!

– Господа, что за шутки, – строго заметила Иоанна. – Если я правильно понимаю политику, это наши будущие союзники в кровавой борьбе с большевизмом.

– Союзники-подгузники, – срифмовал по-русски Анджей. И по-русски же добавил, в сторону от Аси: – Если обделаемся, будем валить на них. Они-де нас позвали, а мы не справились с позывом.

Мацкевич, не сдержавшись, прыснул. Ася прикинулась, что отродясь не знала русского. Анджей отпил «Пино» и снова сделался серьезным.

– Жалко, в жизни будет не смешно. Платить придется кровью.

Мацкевич бесшабашно встряхнул головой – уже начинавшей седеть, но пока что скорей импозантной.

– Не грусти, – сказала Ася брату. – Какой еще союз? После Львова?

Мацкевич согласился.

– Верно. – Помедлив, он с видимой неохотой поднялся. – Страшно не хочется вас покидать, но увы… Нужен срочный материал о польско-украинском союзе. Анджей, не беспокойся: я буду гипер-, супер- и архикритичен. Нашему усатому не поздоровится.

– Не переусердствуй. А то не поздоровится редакции.

Распрощавшись – особенно широкая улыбка досталась пани Гринфельд, – Мацкевич удалился. Ася потыкала ножиком в шницель. Укоризненно заметила:

– Вы оба играете с огнем. Ведете себя, как при царском режиме. Вот обвинят вас в большевизме, будете знать.

– Меня? После двух кубанских походов? Единственная польза от всей этой гнусности – я навеки получил индульгенцию. Чист аки агнец. Герой борьбы с большевиками. За ценности и ценные бумаги.

Ася, далеко не впервые, ощутила непонятную многим гордость. За него. Столько всего хлебнуть и не озлобиться. Другие словно озверели, а он…

– Анджей, давай еще по бокальчику? Между прочим, мама боится, что ты передумаешь возвращаться на курс.

– С чего бы? Осенью вернусь. Буду студентом вместе с Маней. Вечная юность – плохо?

– Великолепно. Вечная юность вечного оптимиста. Знаешь…

В этом месте Асю прервал на полуслове сипловатый, не очень приятный голос – такие бывают у незадачливых посетителей мест, о которых хорошим девушкам думать и знать не положено.

– Шановные пан и пани, вы позволите?

Сказано было по-русски, с претензией на польскость. От неожиданности Ася вздрогнула. Вгляделась. Рядом со столиком возвышалась фигура в хаки. Ася не сразу, но всё же сообразила – одного из тех пяти субъектов в невиданных, нездешних мундирах. Нечто чернявое с невоенными, вислыми, словно приклеенными усами. Анджей, оторопев, поставил на столик бокал.

– Не узнаете, штабс-капитан? – снова пророкотало по-русски, на сей раз без претензий. – Мир тесен, ваша Варшава тоже.

Анджей мучительно припоминал. И наконец ответил. Медленно, непривычным Асе голосом, словно выталкивая из горла застревавшие в нем слова.

– Отчего же? Прапорщик Шкляров.

«Рад вас видеть», «какая встреча», «присаживайтесь» – этого прапорщик Шкляров не дождался. Чуть помедлив, он без приглашения опустился на освободившийся после Мацкевича стул. Улыбнувшись Асе, сообщил:

– Ныне сотник. Сотник Шкляров, шановная пани.

Анджей не улыбнулся.

– Сотник – это поручик?

Бывший прапорщик, ныне сотник покачал указательным пальцем.

– Это при московском царе псевдоказачьи сотники были поручиками. Украинские сотники – капитаны. По-польски – майоры.

Ася поморщилась. Что за жаргон? «При московском царе». Стало быть, это не выдумки газетчиков, будто «украинцы» Петлюры играют в куклы времен Мазепы и Августа Сильного?

– Растете, – резюмировал Анджей.

На секунду, всего лишь на одну, голос сотника сделался ледяным.

– Кое-кого перерос, господин штабс-капитан.

Анджей не отреагировал. Ну и славно, подумала Ася, ощущая всё большее беспокойство.

Сотник не уходил. Что-то говорил, о чем-то спрашивал. Анджей отвечал по большей части односложно: «да», «нет», «хм». Тем не менее Ася поняла: в большую войну они служили рядом, на Юго-Западном фронте, в сибирском корпусе, в одном и том же батальоне.

Несмотря на тусклый свет, было видно – Анджей бледен. Ладони Аси сделались противно влажными – такое с ней случалось в Татрах, когда казалось, что стоящий рядом человек может по неосторожности сверзиться в пропасть. Ох, поскорее бы непрошенный гость убрался. Неужели не видит – он здесь посторонний. Впрочем, подобные типы будут посторонними везде. Куда им деться, если отовсюду уходить? Но черт, не совсем же он тупой. Ну вот, наконец-то…

– Ладно, господин штабс-капитан, – хмыкнул сотник Шкляров, – вижу, мне тут не рады. Ни вы, ни ваша дама. Гордые, высококультурные варшавяне. Эуропа. Удаляюсь.

Enfin. Понял главное, хотя Европу приплел напрасно. Ну давай же, скорее, вставай, не тяни. Официанты уже смотрят вопросительно, не поднести ли чего и ему. Снова заговорил.

– Только вот сперва помянем штабс-капитана Ерошенко…

Костю? Ася невольно зажмурилась. Ничего не понимая, но предчувствуя.

Анджей посерел. Хрипло выдавил, из глубочайших, ненавидящих душевных недр:

– Не вам говорить о Ерошенко.

Повисла короткая, невыносимо долгая пауза.

– А что? – удивился сотник, действительно или притворно. – Это всё они, московская голота, босота сибирская. Увольте, я тут точно ни при чем. И что за тон, штабс-капитан? Вы меня провоцируете?

Анджей резко встал. Пожалуй, слишком резко. Официант и метрдотель насторожились. Дама за соседним столиком – она давно прислушивалась к неприятной русской речи – вздрогнула. «Пино Нуар», всего лишь три бокальчика.

– Это вы меня провоцируете, прапорщик.

Теперь взвился Шкляров, с побагровевшим от злости лицом. Выпалил в три приема:

– Сотник! Майор! По-вашему!

Бедная дамочка за соседним столиком… Не успела освободиться от русских варваров, а они тут как тут, в военной форме. Устраивают дебош в приличном заведении с немецкой, польской и французской кухней. И зазвал их в Варшаву сам глава независимого государства.

– Прошу прощения, мосье… – произнес Анджей громче прежнего. – Мне плевать на вашу фиктивную державу и на ее фиктивные чины.

Спутники дамы на всякий случай приподнялись. Сотниковы товарищи недоуменно переглянулись. Сам сотник, только что багровый, побледнел.

– Я этого не оставлю, штабс-капитан.

Развернулся. Так стремительно, что чуть было не упал. Зацепился рукою за стул, выпрямился. Под недовольными взглядами публики медленно добрался до своих. К Анджею приблизился официант, спросил. Анджей повертел головой. Заказал вина, бутылку.

– Анджей, зачем? Я же только по бокальчику хотела.

– Не хочешь, не пей. Но учти, у тебя еще больше полшницеля. И у меня. Прости меня, Аська, я больше не буду.

* * *

Развязка наступила на улице. Пятеро «украинцев», вышедших получасом ранее, терпеливо дожидались в тени, подальше от фонаря. Анджей с Асей не сделали и нескольких шагов, как в их сторону качнулись темные фигуры. Трое приближались спереди, двое заходили с фланга. Высоцкий с любопытством ждал. На «украинцах» были занятные фуражки, вроде бы русские, а вроде бы… черт их знает. За последние три года штабс-капитан перевидал так много мундирных нововведений, что полностью утратил интерес.

 

Ощущая спокойствие брата, оставалась спокойной и Ася. Завтра она расскажет обо всем Марысе. Приключение обещало быть потрясающим. «Зловещие тени вынырнули из мрака на Мокотовской. Неровное дыхание, сиплые голоса, возбужденная, с сельским акцентом речь».

Голос Шклярова, хотя и возбужденный, начисто лишен был акцента. Подойдя вплотную к Высоцкому, бывший прапорщик процедил:

– Милостивый государь, вы позволили себе быть со мною невежливым. Между тем я не частное лицо, а представитель союзной державы.

Две фигуры встали сзади, чем весьма рассмешили Асю. «Хотят отсечь нас от дверей? Вот ведь идиоты. Мы дома – в отличие от них».

– Не частное? – переспросил Высоцкий. – Представитель?

– Представитель, – проговорил представитель.

– И мне следует с вами говорить как с представителем? То есть не как с особою приватною?

– Вот именно, господин бывший штабс-капитан. Не как с особою приватною. Советую извиниться. Из уважения к международному праву.

Давно Асе не было так весело. Представитель державы в гневе начисто забыл о схожем месте из «Потопа». Если, конечно, читал. Получался смешной перевертыш.

– Стало быть, представитель, – подытожил брат. – Ну что же… Именно как представителю этой вашей бывшей державы мне, господин бывший прапорщик, и хочется заехать в ваше подлое пьяное рыло. То есть не вам, а тебе. В эпоху Иуды на «вы» еще не обращались.

Ася отчетливо поняла, что братец ее не шутит и что «Пино Нуар» не только греет, но и горячит. Успела выкрикнуть: «Анджей!» Поздно – представитель державы, вопреки законам международного права, потрясенно ойкнув, отлетел к стене строения.

На Высоцкого кинулись четверо. «Тримай його, Кравчук! Вломи ему, Гындало! Родченко, бей! Гусев!»

…В сердце вскипела ярость. Как тогда, в семнадцатом, в захваченном вагоне, в потерявшей человеческий облик несчастной, обманутой серошинельной толпе – когда, сжимая в левой руке револьвер, он правой прокладывал путь к тамбуру – а потом уходил под пулями в черневший за полосой отчуждения лес.

Высоцкий сбил Гусева с ног, смазал по скуле Родченко. Пропустил удар от Кравчука, и сразу же что-то обрушилось сзади. Ноги подкосились, в уши вонзился отчаянный вопль. Взметнулся кверху, ударив в лицо, тротуар. Непонятный хруст… крик боли… мрак.

* * *

– Почему вы не в армии, господин Высоцкий? Нет, не нужно повторять старых шуточек на тему штабс-капитанства. – Трудно сказать, чего было больше в голосе комиссара Савицкого, укоризны или насмешки. – А вы, сударыня? Вашими бы ручками на рояле играть. Вы же ими…

Высоцкий с опаской поглядел на руки Аси. Сестра опустила голову. Комиссар вернулся к делу.

– Составляем протокол. – Обратился к сидевшему за бюро плотному, немолодому уже полицейскому мастеру42. – Давайте, пан Пепшик, у вас хороший почерк. Только ради бога без ошибок.

С улицы в окно пробивался фонарный свет. Голова гудела. Лицо и фамилия полицейского мастера показались Анджею знакомыми. Не много ли гостей из прошлого в один день, вернее вечер и ночь? Пепшик, Пепшик – неужели тот самый Алоизий Пепшик, про которого со смехом рассказывала Бася? Местная достопримечательность наряду со знаменитым котом. Он по-прежнему служит на Мокотовской? И все еще младший унтер?

Комиссар, монотонно диктуя, добрался наконец до интересного, того чего Высоцкий помнить не мог.

– В этот момент госпожа Иоанна Гринфельд… В документах следует писать «Гринфельдóва», мастер.

Наученная опытом Ася, вытянув шею, заглянула Пепшику через плечо.

– Через «у умляут», пожалуйста. «У» с точечками.

Пепшик, что-то промычав, исправил i на ü. Комиссар продолжил.

– Гражданка Иоанна Гринфельдова, урожденная Высоцкая, увидев, что гражданину Высоцкому угрожает серьезная опасность, пустила в действие зонтик, каковой переломила о голову напавшего на ее брата… Он напал со спины, пани Гринфельд, не помните?

Ася молча пожала плечами. Все происходило так стремительно…

– Напавшего на ее брата со спины хорунжего армии бывшей Украинской… Черт. Мастер, зачеркните «бывшей», все равно перебеливать. Хорунжего армии Украинской Народной Республики Гындало, после чего была сбита хорунжим Гындало с ног. Зонтик прилагается.

Комиссар указал на безнадежно сломанный зонтик. Гражданка Гринфельд странно всхлипнула.

– Мой любимый. Мама подарила на день рождения, в четырнадцатом.

– Добротная вещь. Благодарите бога, что хорунжему Гындало не угрожает сотрясение мозга, иначе б так легко замять не удалось. Оцените формулировку: «увидев, что гражданину Высоцкому угрожает серьезная опасность». И скажите спасибо студентам, а то бы пан Гындало действительно сбил вас с ног.

Ася кивнула. Не вполне пришедший в себя Анджей силился понять, к чему тут какие-то студенты. Мастер озабоченно приподнял голову.

– А если хорунжий Гындало покажет, что он пани Гринфельдову с ног не сбивал?

– Он долго теперь ничего никому не покажет, – успокоил его Савицкий. – Берите еще один лист, будем выгораживать студентов. Сколько их было, девять?

Пепшик подтвердил. Девять оболтусов, сидят в соседнем помещении, пьяные вдрызг. На фронт бы таких боевитых, в ряды.

– А кто в итоге будет виновным? – осведомился Анджей. Любовь к истине понемногу брала в нем верх. Прапорщик Шкляров, безусловно, подлец, но драку затеял не прапорщик, а напившийся штабс-капитан.

– Виновных не будет, – заверил Савицкий. – Только пострадавшие. Двое с нашей стороны, пятеро со стороны УНР.

Мастер неуверенно предположил:

– Может, большевики? Я это, про виновных.

– Где я вам возьму большевиков на Мокотовской в десять вечера? Рок, фатум, судьба. Главное, наша взяла. Всё, пан Высоцкий и пани Гринфельд, finis. Постарайтесь больше уличных побоищ не устраивать.

Смущенные Высоцкие уехали на вызванном извозчике. Комиссар поглядел на часы. За полночь, а он все еще здесь. Если бы не задержался из-за пары старых дел, не пришлось бы тратить время на дурацкую историю, заставлять Паулинку и златокудрую Моню ждать. Но в целом получилось хорошо. Доверять деликатную миссию держимордам вроде Пепшика не стоило. Повезло всем – Высоцкому, Гринфельдше, студентам-патриотам, избитым патриотами союзным офицерам. Если брать выше, повезло Республике. Но ведь истории могло и не случиться. Высоцкий, Высоцкий…

– Да, мастер, не хватает нам культуры. Чуть что не так – сразу в морду. Из приличного семейства, обер-лейтенант. – Прибывший из Галиции Савицкий в сомнительных случаях прибегал к привычной немецкой терминологии. – Замужняя дама. Студенты.

– Молодежь, – поддакнул Пепшик.

– Я их понимаю, мастер, у меня у самого после Львова руки чешутся. Но интеллигентнее надо, деликатнее, мягче. Все же Варшава. Не Ровно, не Минск.

– Точно. Вон как год назад большевичков из русского Красного Креста оприходовали. Вывезли в лесок, чики-пуки, воздух чист.

Комиссар затосковал.

– Мастер, что вы несете? Это совсем другое. И вообще всё было не так. Этого просто не было. А хорунжий Гындало и сотник Шкляров, они… так сказать… наши союзники.

– Ага. – Пепшик вытер стальное перо. – Пан Гринфельд тоже молодчина, не прогадал.

– Что?

– Я к тому, говорю, что не прогадал жидяра. Жидки ж они, известно, любят светленьких.

– Что-о?

– Ну, чтобы жиденята ихние побелели чуток. Не черные были бы совсем, а хотя бы рыжие.

Комиссар ужаснулся, который уже раз. Почему в полиции служит столько остолопов? Что на уме, то и на языке, а на уме всё та же антиобщественная муть. И это в стране, не знавшей костров инквизиции, принявшей в год Варфоломеевкой ночи акт о веротерпимости, с ее древнейшими синагогами, с братством населявших ее народов. Не потому ли, что Пепшик из русских городовых? О, не столь уж сизифов был труд по русификации Королевства. Не лишив его польского языка, царизм отравил в нем воздух. В новой Польше полицейские будут иными. Блюдущими государственный интерес и не допускающими дискредитации высокого звания.

– Заметьте, мастер, не все поляки Пепшики, – сказал Савицкий как можно спокойнее. – И не всякий обладатель немецкой фамилии еврей. Господин Гринфельд поляк евангелического исповедания. Борется за польскую Силезию, готовит в Катовицах плебисцит. Вы газеты-то читаете? Слыхали про Войтеха Корфантия, Константия Вольного, Мечислава Гринфельда?

Пепшик пожевал губами. Его непредсказуемые мысли моментально приняли иное направление.

– То-то она по ресторациям с братцем психическим шляется. Муженек в Силезии орудует, а женщине тоска. Завела бы хахаля, зонтики б целее были.

Комиссар схватился за голову, мысленно. Спровадить бы его куда-нибудь – на Волю, Прагу, Жолибож, в Радзымин, Воломин. Припомнилось: жлоб обитает где-то на Мокотове. Если постараться перевести его туда, наверняка окажется доволен – а здесь на Мокотовской, в центре города станет чуть легче дышать. Заняться этим, завтра же.

Всё же Савицкий счел необходимым поставить бывшего городового на место.

– Много себе позволяете, мастер. В стране война. Вам доводилось бывать на фронте? А то вы так ненавидите большевиков…

Комиссар всего лишь пошутил, но Пепшик сразу ощутил нытье в желудке. Такое случалось – чаще прочего с пятого по седьмой и с четырнадцатого по восемнадцатый. Подскочив со стула, вытянулся в струнку. Могучий живот сам собою исчез, из пересохшего горло вырвалось:

– Виноват-с!

Комиссар помрачнел еще сильнее. Царизм не просизифил и с языком.

4. Смягчение нравов

Граф Толстой – Революции Франции и Брабанта – Проклятые вопросы современности – Реомюр и Цельсий

Больше месяца они были вместе, а наговориться всё не получалось. Можно было иногда и помолчать, но что-то опять находилось, и они говорили, говорили, говорили. Гуляя по улицам, сидя над Тетеревом, оставаясь наедине в своей маленькой уютной комнате.

Порой разговоры бывали горячими. Слишком много накопилось на душе. Басю поразило, как сильно Костя раздражен против Толстого – которого часто вольно или невольно цитировал, а значит знал и, вероятно, любил.

– Спору нет, в «Войне и мире» он нащупал некую идею, бесспорно мудрую, ценную, если угодно великую, но постепенно довел до абсурда. И чем более абсурдные вещи проповедовал, тем убедительнее выходило. Напоминает развитие идей социализма.

– О чем ты? – не поняла она.

– О «Воскресении», конечно. Хотя такие мысли у него рассеяны повсюду.

– Ты против социальной критики? – не впервые погрустнела Бася. Костя, погрязший в римских классиках, оставался неисправим.

– Я против разрушения, прости за выражение, основ современной цивилизации. В частности, такой как государство. «Воскресение» же представляет собой пространный и крайне убедительный в деталях, для простецов конечно, призыв к такому разрушению – то есть к тому, что мы видим сегодня вокруг.

Это был перехлест. Признаться, Бася прочитала историю Катюши Масловой едва до середины, не успела, утонула в море специальной литературы. Тем не менее… И что еще за простецы? Можно подумать, Толстого читают необразованные люди.

– Он ведь не мог предвидеть, что получится.

– Следовательно, не такой он мудрый. Он что, не знал европейской истории? Древнегреческой, римской? Не понимал причин и следствий? Можно и нужно критиковать несовершенства институтов, если угодно – обличать. Но желать их уничтожения – это желать уничтожения России и Европы в целом. Толстой не желал. Но фактически призывал. Для человека его уровня, его авторитета – вопиющая безответственность. Все же не Ульянов, не Ленин, не Свердлов.

«Да вы государственник, господин Ерошенко. Римское право, Вергилий, Августин», – приуныла Бася.

Отчаявшись защитить величайшего из великих, она перевела разговор на современных сочинителей. Суждения о Мережковском у них совпали – занудство, история для институток, если не считать пары пьес, про Петра и про Павла. При имени Арцыбашева оба синхронно поморщились, от Андреева отмахнулась, вспомнив Куприна, поделились впечатлениями. Горького Барбара благоразумно обошла. На подводные камни напоролись в заливе поэзии, после того как в согласии пробежались по символистам.

 

– А Николай Гумилев?

Бася была уверена, что Костя разделит восторги.

– Стихотворения милы, – промямлил Ерошенко. – Даже о конкистадóре, которого он называет конквистáдором. Однако записки кавалериста…

Бася сникла – из-за нелепейшей придирки. Известно, классики ужасные зануды, но надобно и меру знать. Конквистáдор – вполне латинское ударение, ничуть не режет слух. Русской публике теперь еще испанский надо изучать?

– Чем же плохи записки кавалериста? Мне казалось, тебе как военному…

– Именно как военному. Странно читать человека, для которого война приключение. Я, конечно, не кадровый и не кавалерист, чего-то могу не улавливать.

Бася смутилась. Поэт был тоже не из кадровых. Как и Костя, военного времени.

– Вероятно, у него другой тип личности. Зато какая пластика, какие яркие детали. Мне говорили, очень верные.

– Верные, верные. И про тип личности верно. И любимое слово у автора «весело». Я ведь запомнил, почти наизусть. «Мы подожгли деревню, а потом весело отступали. Поджигали деревни, стога и мосты. В благословенной кавалерийской службе даже отход бывает веселым».

– Ну… – опять растерялась Барбара.

– Вот именно – ну. Баська, даже если это в самом деле необходимо, что тут может быть веселого? Разорять собственную страну. Да и чужую. Обрекать людей на холод, голод, нищету. – Разгорячившись, Костя начал запинаться. – Наш полк не спалил ни одной убогой вёски, ни хутора, ни фольварка, а ведь тоже получали идиотские приказы. Мы отступали по Королевству и слышали от крестьян, от польских: «Только возвращайтесь поскорее». Уверен, твоему Гумилеву так не сказали бы и в нашей Гродненской губернии. Или где он там весело жег?

Бася мягко взяла его за руку.

– Ты, Костя, жуткий ригорист. Так нельзя ведь, трудно очень.

– Найди другого.

– А если я другого не хочу?

– Тогда терпи. – Помолчав, добавил примирительно. – Возможно, у Гумилева, там где про веселье, это ирония злая, сарказм, скрытое эзоповское недовольство. Просто мы в пехоте… мм… не очень понятливые.

Однако чаще беседы бывали забавными. Поучительными. Нередко с приятным исходом. Для понимающих – весьма.

– Стало быть, товарищ Ерошенко, Интернационал это не ваше? Что же остается? Особый путь?

– Начет пути отвечу словами отца, в верности которых неоднократно убедился. Если кто талдычит про особый русский путь, а также про немецкий, про испанский или даже про польский – денег в долг ни в коем разе не давать.

– Неординарный ход мысли. Теперь понимаю, от кого в вас суровость, бескомпромиссность и, excusez-moi, известная приземленность. А что же загадочная русская душа?

– Души не по нашей ерошенковской части. Если угодно, считайте меня бездушным.

– Бездушный не ждал бы на Остоженке. В тот день.

– Когда вы грозились оскопить Архангельского?

– Не было такого никогда. Кстати, в Польше талдычат про другое. Про бастион христианской Европы, государство без костров, оплот свободы и толерантности.

– С древнейшими синагогами и первой в Европе конституцией. Знаешь ты, Баха, кто? Мой оплот свободы и толерантности. С самой подходящей для меня конституцией.

– Тогда предлагаю воспользоваться нашей и вашей свободой и проявить взаимную толерантность. В рамках конституции.

– Третьего мая?

– Прямо сейчас!

(Бася успела еще подумать о Гумилеве. Быть может, это сознательное сгущение красок? Вызов, брошенный ресторанной, войны не нюхавшей публике? Дескать, а что вы скажете на это? Вроде желтой кофты у… Ой, как же она его любит… в такие мину… ты… ты… ты… Да не Гумилева, не Гумилева… Ерошенко!)

* * *

Но Барбаре не к лицу жить одними лишь утехами, даже с любимым человеком. Порой необходимо потрудиться. И пока Зенькович с Ерошенко заняты приготовлениями к съемке, ей пора бы сесть за перевод из Робеспьера. Но до чего же ей прискучил мерзопакостный аррасский адвокатишка. Мнил себя Демосфеном, а сам был бездарнейшим демагогом. Как они его слушали несколько лет? Теперь бы, при нынешних вкусах публики, тихопомешанного Макса переорали бы полугодом ранее – с последующим отсечением напудренной бараньей головы.

Я убежден, есть люди, что смотрят друг на друга как на заговорщиков и контрреволюционеров; эту мысль они позаимствовали у окружающих их мошенников и теперь пытаются посеять между нами недоверие. Это иностранцы, ввергающие неосмотрительных патриотов в пучину бедствий и толкающие их к самым противоположным крайностям. Именно в них – источник всех этих поспешных обвинений, этих необдуманных петиций, этих жалоб, звучащих наподобие угроз. Пользуясь таким орудием, иностранные державы желают заставить Европу поверить, будто национальное представительство не пользуется уважением, что ни один патриот не защищен и что все они подвергаются тем же опасностям, что и контрреволюционеры.

Для будущей лекции, пожалуй, пригодится. Но до чего же много слов ради одного фантастически несправедливого упрощения. И ведь неподкупный импотент клеймил злокозненных иностранцев не только шестого нивоза II года, сиречь 26 декабря девяносто третьего, но и множество раз впоследствии, попутно отправляя на гильотину как врагов, так и бывших своих друзей, вполне себе франко-галлов.

Решив отдохнуть от занудства французского попугая, Бася, выполняя обещание наркому, принялась за Стефана Жеромского. Томик «Верной реки» давно стоял на этажерке, доставшейся им из имущества, выделенного кинобригаде отделом по культуре житомирского совдепа.

Белый лист бумаги начал заполняться строчками, помарками и исправлениями.

«Вновь пробудился, прожигая внутренности, холод – жестокое страдание, словно топором, раз за разом разрубало голову. Боль разрывала правое бедро, будто из него тянули и никак не могли извлечь крючок железной снасти. Вновь и вновь непонятный огонь, здоровому телу неведомый, пробегал по спине, и пестревшая искрами тьма жестоко слепила глаза. Раненый съежился и завернулся в полушубок, который еще днем стащил с солдата, убитого в кустах на берегу. Обнаженные, окровавленные ноги он как можно глубже всунул в груду трупов, пытаясь отыскать те два тела, что теплом кровоточащих ран согревали его на протяжении ночи, а вытьем и стоном пробуждали от смертного сна к…»

Переводить художественный текст было куда трудней, чем адвоката. Но несравненно увлекательнее. Как лучше передать «do łaski życia»? Любовь к жизни? «Прогоняли смертный сон и пробуждали в нем любовь к жизни»? Неритмично, слишком много слов, покамест лучше пропустить. «Но эти двое стихли…» Или затихли? «…И стали столь же омерзительными…» Или «страшными»? «Отвратительными», «мерзкими», «жуткими»? Попыталась представить себя среди трупов. Ужас испытала, но не помогло. «…Как покрытое кровавой стернею поле». Текст был тяжелым в каждом смысле. То есть не в каждом, во всех. Можно бы, конечно, посоветоваться с Костей. Но вряд ли тому захочется предаваться воспоминаниям о трупах. «Руки и ноги, ищущие тепла еще живых, постоянно наталкивались на мокрые осклизлые останки». Не приведи Господь. Котька, Высоцкий, Зенькович, что же вы там пережили, пока мы в классах и аудиториях сидели?

На Косте там и сям chwalebne blizny43, те что облагораживают увечье. Виноватая улыбка: «Задело шрапнелью… Оцарапало осколком… Повезло, не сильно…» И еще два шрама на боку, немного сзади, выше поясницы, словно от огромных граненых шильев. На немой вопрос рассеянно брякнул: «Штыком». «Немецкие штыки такие, да? Какая жуть». Смутился, насупился, растерянно замолк. Нет, нельзя с ними об этом, надо позабыть. Навсегда. Чем скорее, тем лучше.

– Куй-булат удалой… – прозвучал за окном бодрый голос кандидата Зеньковича. Съемщик так был потрясен задорной песней, услышанной на киевском пасхальнике, что поминал «куй булат» почти всегда, когда поблизости не наблюдалось женщин.

Увидев за окном склоненную над Жеромским Барбару, осекся. Любезно поклонившись, невольно ускорил шаг и скрылся из поля зрения. Но дело сделал: Бася осознала, что с переводом ей возиться надоело. Захотелось выйти и погреться на солнце, подальше от мерзлых трупов и покрытых кровавой стернею полей.

Исполком разместил бригаду в двух домах, довольно далеко друг от друга. Один находился на Гоголевской, ближе к вокзалу и Киевскому шоссе, другой на Лермонтовской, ближе к Тетереву и впадавшей в него речушке Каменке. Когда решали, кто из бригады где поселится, Бася выбрала Лермонтовскую. Не по причине нелюбви к «Тарасу Бульбе», как заявила с хихиканьем Лидия, а из-за близости к реке и парку. Хозяева обоих домов, натерпевшиеся от разных постояльцев, были более чем довольны – публика интеллигентная, столичная, не пьющая (почти), да еще и вперед заплатившая. За домиком, куда вселились Бася с Костей, раскинулся садик. Зенькович с аппаратурой обосновался по соседству, в удобной полухозяйственно-полужилой постройке.

42Унтер-офицерский чин в полиции (по-польски – przodownik). Ср. нем. Polizeimeister.
43Почетные шрамы (пол.).