Tasuta

Двадцатый год. Книга первая

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Случайно, против воли втянутый в гражданскую войну, Круминь, не будучи машиной, не мог не задуматься о собственном в ней месте. Не стал ли он подобием наемника, как писали за границей о стрелках? Вроде красных немцев и мадьяр, вроде колчаковских чехов и словаков, а то и вовсе – вроде китайских ходей, служивших в красной армии за миску супа? Однако это было чушью, абсолютной, несусветной. Он не был иностранцем, он родился и вырос русским подданным, был и оставался русским гражданином. И то, что край его захвачен кайзером, не меняло ровным счетом ничего. Напротив, добавляло и усиливало. Позвольте представиться, Юрий Круминь. Родом из Латвии. Оккупированной немцами страны большевиков.

В декабре восемнадцатого стало не до сомнений. Они возвращались домой. Гнали прочь, освобождая город за городом, пруссаков. В январе он был в Риге. Снова увидел политехнический, задумался о возобновлении курса. Ответное немецкое наступление –при откровенной поддержке Антанты – также не позволило в чем-либо усомниться.

Однажды в мае, отрезанный от своих, он вышел со взводом на хутор в немецком тылу. У сарая валялся десяток расстрелянных баб, мужиков, в колодце – разорванные гранатами трупы. Горизонт был затянут дымом дальних пожаров. Наемная, в буквальнейшем смысле слова, Железная дивизия продолжала кровавый путь на Ригу. Стрелки молчали.

На соседнем хуторе они накрыли отделение германцев с офицером, правда слишком поздно, никого не сумев спасти. Молодого унтер-лейтенанта, в фуражке с черепом и костями, сумели взять живым. Круминь долго смотрел в его белёсые глаза, силясь отыскать хоть бы намек на человеческие чувства. Не увидел ничего, даже страха. Кокаин, морфин, крестоносная миссия? Круминь казнил его сам. Впервые в жизни выстрелив в безоружного.

В тот день он понял, окончательно и бесповоротно, что с идейными борцами за священное право на собственность и эксплуатацию, на презрение к тем, кто трудится, – с этими борцами за нормальное общество он больше на одном языке говорить не сможет. Ни на русском, ни на латышском, ни на немецком. Всё, что они плели и пели, сытые, самодовольные, респектабельные, всё на поверку оказывалось ложью – от их патриотизма до гуманизма, от их филантропии до меценатства, от первого и до последнего слова. В пятнадцатом они в патриотическом экстазе звали его ребят на защиту отечества. В восемнадцатом прелестно уживались с оккупантами. В девятнадцатом нанимали прусских уголовников, чтобы спасти от бунтующей родины свой приятно устроенный быт, свое шампанское, свои французские сыры, свои уютные бордели. Столь же легко, как риторику, они меняли национальную принадлежность, выбирая ту, что представлялась в конкретных обстоятельствах удобнее. Не изменялось в них главное – подлый и животный эгоизм.

Пробившись в Ригу, он сумел вытащить оттуда родителей, младшего брата и Магду. Если бы не успел… После вторичного падения в городе было расстреляно четыре с половиной тысячи «большевиков», во всяком случае не меньше. Главным образом знакомых и родственников тех, что успели уйти до прихода немцев. Убирать трупы с улиц запрещали по несколько дней. Весьма эффективное средство привести в нормальное состояние край, где семьдесят два процента посягнули на привилегии лучшей части общества – образованной, гуманной и верной заповедям божьим.

(Потрясенный вестями из Курляндии и Лифляндии Гуго Гаазе, председатель Независимой социал-демократической партии Германии, сообщил в июле в Национальном собрании о шести или семи тысячах, расстрелянных в Риге по приказам немецкого командования. Восьмого октября того же года у входа в рейхстаг, где Гаазе намеревался продолжить разоблачения, некий неуравновешенный, но верный родине кожевник разрядил в пацифиста револьвер. Гаазе умер месяц спустя, 7 ноября, в годовщину русской и немецкой революции. Стрелявшего, объявивленного душевнобольным, спрятали в психиатрической лечебнице.

Когда Круминь прочел в газетах об этой истории, он подумал: быть может казненный им унтер-лейтенант тоже всего лишь нуждался в лечении? А он его как бешеного пса.)

После отхода из Лифляндии полк постепенно истаивал в боях – с легионерами Пилсудского, латвийскими прихвостнями Улманиса, эстонскими их союзниками, белогвардейцами Юденича, опять с поляками, опять с белогвардейцами, теперь уже Деникина. Под Двинском и Режицей, под Пыталовом, под Могилевом, под Орлом и Курском. Когда в студеном январе двадцатого поляки Смиглого в союзе с отрядами Балодиса, однофамильца Магды, опять волками бросились на Двинск, в полку, переброшенном на защиту последнего клочка свободной, не немецкой и не улмановской Латвии оставались считанные штыки.

Его ценили не за одни лишь боевые качества. У кого их не было в латышских полках, первых регулярных частях новой русской армии, в полном составе, с оружием и дисциплиной перешедших в нее из царской – когда почти все прочие с тем же оружием и безо всякой дисциплины, спокойно и не очень, разбрелись, разъехались и разбежались по домам? Было другое. В реввоенсоветах, штабах, политотделах знали твердо: там, где Круминь, там порядок и законность, там не будет грабежей, расстрелов, бунтов. «Юрий Александрович – лучшая реклама советской власти», – говорили о нем не без ехидства, но безмерно его ценя. Он умел без крови погасить волнения в волости, присмирить распоясавшийся уездный чрезвычком, уберечь от расправы заложников, привести в сознание разложившееся подразделение.

Он вполне отдавал себе отчет, что в глазах партийцев обладает презумпцией надежности, охранной грамотой, которой в красной России сделалось латышское или еврейское происхождение. «Россия по-прежнему держится на остзейцах. Царская – на немцах, красная – на латышах», – мрачно пошутил его бывший однополчанин, взятый им в плен под Орлом и спасенный им от расстрела. В отличие от некоторых, прямо скажем многих, Круминь ни разу не употребил свою презумпцию во зло. И в какой-то миг сформулировал задачу. Личную, для себя. Приближать конец гибельной для России войны, вносить в царящий хаос искру здравого смысла и справедливости. Политические комиссары и политотдельцы, из тех что поумнее, с такими, как он, чувствовали себя великолепно – те сами выполняли их работу. Безмозглые фанатики рядом не задерживались, что же до негодяев и авантюристов, то одного он приказал расстрелять на месте, предъявив в РВС несомненные доказательства преступных действий комиссара Громского.

С каждым месяцем он замечал всё больше признаков нового исторического процесса. В боях и борьбе ковалась некая старо-новая общность. Свой взвод, своя рота, свой батальон, свой старый полк становились органической частью собственной дивизии, собственной армии, частью своей РККА, частью своей республики. Своим был машинист, везший его солдат на фронт, рабочий, делавший для них оружие, крестьянин, отдававший им, пусть не всегда по доброй воле, хлеб, художник и поэт, призывавший записаться в их ряды. Чужим – тот, кто желал их гибели, шпионил, плел заговоры, сколачивал банды, подбивал на мятежи. Идеи временно отступали на второй и на третий план, на первый выходила естественная солидарность. Важно было сберечь своих – от поражения, уничтожения, позора, голода. Важно – лично для него – проявить милосердие к чужим, постаравшись сделать их своими.

Белые иллюзии, если имелись – а у кого из образованных людей их не имелось? – развеялись быстро. Слишком многое было увидено, и увиденное места для иллюзий не оставляло. Про кайзера, Улманиса, фон дер Гольца, Пилсудского речи не шло – белыми они были только для партийных пропагандистов. Речь – о бывших товарищах по армии. Сообщения красных газет о массовых расстрелах красноармейцев, об истязаниях, убийствах рабочих, крестьян, о целенаправленном физическом уничтожении политических противников, не обязательно большевиков – всё, что поначалу представлялось агитационным вздором, чем далее тем чаще стало подтверждаться информацией от надежных, правдивых людей. Позже – увиденным лично.

Осенью девятнадцатого, не дикого восемнадцатого, но организованного девятнадцатого, его потряс – когда, казалось, потрясти было нечем – приказ начальника одной из белых кавдивизий, полковника, ergo образованного человека, об избиении тысяч красных пленных в отместку за несколько изуродованных – вопрос еще кем – трупов собственных солдат. (Изуродованные трупы «наших», как заметил Круминь, весьма ценились защитниками буржуазного ансьен режим. Немцам и полякам подходящие останки служили обоснованием собственной агрессии, белым, улманисам, белофиннам, белоэстонцам, а вместе с ними тем же немцам и полякам – оправданием собственных злодейств. Не пренебрегали кадаврами и их красные антагонисты, благо пилсудские, улманисы, германцы, белофинны, белоэстонцы и просто белые оставляли те в достаточном для возбуждения гнева количестве.) Собственно, потряс не приказ, но то, что он был неукоснительно исполнен. Тысячные толпы безоружных людей были расстреляны или изрублены. Массой добровольных палачей, обыкновенных солдат – точно таких же рабочих и крестьян, как те, которых они убивали.

Спасение виделось в одном – в скорейшем прекращении военного безумия. Условием конца войны была победа. Победа большинства, пусть и не во всем абсолютно справедливого, но своею пролитой за пять и более лет кровью заслужившего право на новую, более справедливую жизнь. Для себя он решил навсегда и твердо: при выборе – продолжать бессмысленные убийства или покинуть отвергшую тебя страну – необходимо выбрать эмиграцию. Честную, без попыток вновь раздуть войну. Белая борьба имела подобие смысла в восемнадцатом. В девятнадцатом всё более его утрачивала. Теперь, после краха Деникина и Колчака, утратила окончательно, обернувшись кровавой и бессмысленной агонией. Зачем? Ради чего?

И всё же война против бывших товарищей, такая война неизбежно смущала совесть. В этом смысле Круминю везло. С подлинными белыми ему довелось сойтись лишь дважды. Уже в девятнадцатом, когда «свои» и «чужие» определились окончательно, и понятие «свои» стало существеннее доктрин. Не говоря о том, что идея бессословного, свободного от эксплуатации сообщества равных граждан независимой России была ему ближе, чем ее противоположность, а по сути отсутствие всякой идеи, столь свойственное большинству исторгнутых из русской жизни русских.

 

Раненный при эвакуации Латгалии, он оставался в Смоленске вплоть до назначения на ЮЗФ и памятной командировки в Бердичев и Казатин, где вторично столкнулся в бою с новой Польшей. В отношении последней совесть Круминя была спокойна. Если бывший поручик чего-то России и должен, то освобождая ее от пилсудчины, свои долги он выплатит сполна.

* * *

Как сведущего в технике, почти что инженера, Круминя назначили командиром бронепоезда № 155. Бронепоезд был захвачен у деникинцев, его предстояло привести в порядок и обеспечить боевой командой. Дело подвигалось быстро. Рабочие-деповцы ремонтировали бронеплощадки и паровоз, артиллеристы приступили к установке орудий, пулеметные команды возились со своими машинками.

Обладая интуицией, Круминь чувствовал людей. Едва ему знакомый Ерошенко показался идеальным начальником стрелкового десанта и помощником по строевой. Пехотный офицер, из вольноопределяющихся, добрался до штабс-капитана. Интеллигент, что после ужасов гражданской представлялось весьма существенным. Дом в Житомире и таинственная полька Бася, о которой рассказывал Иосиф Мерман, странным образом добавляли симпатий. Не говоря об интересе, проявляемом Магдой. Магда тоже обладала интуицией, пускай и сугубо женской.

В команде был уже помощник по техчасти Гаврилов, тоже бывший студент-политехник, путеец. Был начарт Сергеев – толковый и храбрый комендор с линкора «Императрица Екатерина Великая», после февральского переворота – «Свободная Россия». Не выносивший анархической братвы, начитанный и грамотный, он прекрасно показал себя в регулярной армии – при обороне Царицына, на Урале, в Сибири. Имелся начальник пулеметной команды, сокращенно начпульком, Герасимук – с виду гоголевский хуторянин, но тоже храбрый и толковый человек. То, что все были толковыми и храбрыми, удивлять не должно – взяв дело в собственные руки, Круминь сам обеспечивал свой бронепоезд кадрами, регулярно посещая губвоенкомат. Даже комиссара назначили по собственной его просьбе – Иосифа Натановича Мермана, оставшегося без работы в Волгубчека по причине полного захвата Волгубернии противником. Пускай не идеального, но проверенного в деле под Казатином и, что существенно, при надлежащем обращении послушного.

Начальником санчасти стал толковый фельдшер Аронсон, из киевских студентов-медиков, двоюродный брат публициста Георгия Пламенного. Ему в помощники Круминь назначил Магду Андреевну Балоде. Протекционизмом тут не пахло – бронепоезд не самое теплое место, временами – излишне горячее. Круминю она и в самом деле приходилась двоюродной сестрой, племянницей Круминя-старшего. Вывезенная из Курземе, подальше от войны в четырнадцатом и отрезанная от семьи в пятнадцатом, она потеряла там при немцах обоих родителей, о чем узнала лишь в начале девятнадцатого. Отца в шестнадцатом германцы расстреляли в концлагере, мать в семнадцатом пропала без вести на принудительных работах.

С рядовым и младшим комсоставом дела обстояли сложнее. Артиллеристов привел с собой Сергеев. В пулеметной команде оказались галичане Панас и Мойсак, тот самый, что сразил несчастного Лескюра. Хуже выходило с десантом.

Сообщая Косте и Мерману о скором прибытии стрелкового пополнения, Круминь выглядел заметно смущенным.

– Шо не так? – не стал ходить вокруг да около Натаныч.

– Всё не так, – признался Круминь.

Пополнение, двенадцать человек, состояло из пленных петлюровцев, махновцев, членов мелких банд. Наиболее надежны были два деникинца.

«Надо полагать, это лучшие, – предположил лифляндец. – Обманутые и вставшие на праведный путь». «Лучшие из худших», – метко сострил Натаныч. Костя криво улыбнулся. В лучшем случае они друг друга перережут, о худшем же лучше не думать. «Позже обещают группу киевских коммунаров и выписанных из госпиталей красноармейцев», – попытался ободрить комиссара и начдеса Круминь. «Вохра, шо ли, ЧОН?» – не понял Мерман про коммунаров. «Нет, у них в самом деле коммуна была, жилищно-производственная артель».

– Коммунисты хоть будут? – спросил Натаныч не с умершей еще надеждой.

– Один партийный, один КСРМУ, прочие сочувствующие.

Вот так и станешь ценить партийцев, с горечью подумал Ерошенко. Сказали бы ему такое год назад…

Когда пополнение, пока без коммунаров, построилось в неровную шеренгу перед депо, Костя закусил губу. «Спокойствие, бывало хуже». Из огромных ворот выглядывали рабочие. Пришедшая взглянуть на новых хлопцев Магда разочарованно вздохнула. Круминь хмыкнул и собрался подойти к бойцам. Комиссар его опередил.

Вытерев ладонь о шаровары, он решительно направился к прибывшим. Глотнув по дороге воздуха, остановился перед строем и гаркнул не хуже, чем царский фельдфебель:

– Алкоголики, сифилитики, погромщики! Готовы искупить вину перед республикой?

– Готовi, батько! – прогремело в ответ.

Круминь с Магдой, не сдержавшись, прыснули. Рабочие в воротах прикрыли рты ладонями. Один и вовсе ухватился за живот.

– Я тоби не батька, сынку, – подкатил Натаныч к самому разбойному по виду молодцу, – а военный комиссар броневого поезда номер одна сотня пятьдесят пять Иосиф Натанович Мерман. Зрозумив, холера тоби в пуп?

– Зрозумiв, батько Мерман! – ощерился детина, подкинув ладонь к сдвинутой на темя новенькой, недавно выданной фураньке. В строю, кретин…

Костя ощутил приступ бешенства. «С этим сбродом…» Стиснув зубы, вышагнул вперед. Встав рядом с Оськой, рявкнул: «Равняйсь!» И сразу стало видно, кто есть кто. Половина честно попыталась выполнить приказ, тогда как другая, явные «махновцы и члены мелких банд», лишь слегка нескладно шевельнулась.

– Ровнее! – выкрикивал Костя. – Видеть грудь четвертого, считая себя первым! На службе не были, вашу мать? В стогу у деда отсиделись? У жiнки пiд спiдницею?

Вашу мать… Под юбкой… Отсиделись… Да прежде он ни разу, никогда. Даже в семнадцатом. А теперь – при Магде Балоде. Но право он имел. Полное. Вот такие же псы тогда…

Наконец худо-бедно разобрались. Разбили войско на два, как выразился Круминь, полуотделения, назначили надежных отделенных, распустили разбойников на обед.

– Не подобаеться, Кость? – съехидничал Натаныч.

– Не подобаеться, батько Мерман. Але выбору в нас нема. Jak się nie ma co się lubi, to się lubi co się ma90.

– Шо?

– Работать будем, вот шо. Мне, батько Мерман, в Житомир не терпится, а одному мне туда не доехать.

– Ага. А мени до Парыжу.

Магда предпочла бы Житомир.

* * *

Русские рабочие, крестьяне, красноармейцы!

Отдадим ли мы польским панам на разграбление, на попрание, на поругание русскую землю, которую мы освободили от собственных панов и кровью своею защитили от юденичей, деникиных и колчаков? Нет, этому не бывать. Мы за независимость Польши, но мы и за независимость трудовой России и Советской Украины. (…)

Мы хотели и хотим мира, – и советская дипломатия по-прежнему готова пойти навстречу первому проблеску здравого смысла у польских белогвардейцев, чтобы добиться мира на основах, отвечающих интересам польского и русского народов. Но мы не собираемся склонять социалистическое знамя перед наглостью варшавских громил. (…)

Красноармейцы, красные моряки, красные казаки!

(…) Вам надо нанести такой удар польским помещикам и капиталистам, чтобы эхо его прозвучало на улицах Варшавы и во всем мире. (…)

Честные граждане!

Вы не допустите, чтобы волю русского народа определял штык польских шляхтичей, которые со свойственным им бесстыдством, неоднократно заявляли, что им безразлично, кто господствует в России, только бы Россия была беспомощна и слаба.

(…)

Война против нас польской буржуазии есть грабеж, захват, кровавая авантюра. Наша война против белогвардейской Польши есть революционная самооборона, священная защита независимости трудящихся, счастливого будущего наших детей и внуков.

(…)

Долой польских захватчиков, насильников и угнетателей!

За нашу и вашу свободу! – говорим мы пролетариям и крестьянам Польши.

Да здравствует братство трудящихся масс Польши и России!

Да здравствует Рабоче-Крестьянская Красная Армия!

Да здравствует независимая рабоче-крестьянская Польша!

Да здравствует Советская Украина!

Да здравствует Советская Россия!

Председатель ВЦИК М. Калинин, Председатель СНК В. Ульянов (Ленин), Народный комиссар по иностранным делам Г. Чичерин, Народный комиссар по военным и морским делам Л. Троцкий.

29 апреля 1920 г.

Далеко не всё понравилось Косте и Зеньковичу в этом чудовищно длинном воззвании, раз в десять длиннее приведенных здесь фрагментов. И всё же с самым главным не согласиться было нельзя. Не отдать русской земли на разграбление, попрание и поругание. Не склонить знамен перед наглостью варшавских громил. Нанести удар, чтобы эхо прозвучало на улицах Варшавы и в мире. Бесстыдство польской шляхты. Священная защита независимости, счастливого будущего наших детей и внуков.

Что же касается набора общих мест – про нашу и вашу свободу, белогвардейскую и рабоче-крестьянскую Польшу и всяческой подобной ерунды, – то с этим, пожалуйста, к тт. Ульянову и Троцкому.

5.2. Пятку вниз!

Пусть паны не хвастают

Посадкой на скаку.

Смелем рысью частою

Их эскадрон в муку.

(Н. Асеев)

И все же Ерошенко неправ, думал Петя Майстренко после объяснения с Барбарой и Константином. Ни о чем он Мерману не доносил. Во-первых, Оська Мерман ему товарищ и, сказать даже можно, друг. Во-вторых, Петя просто ответил на Оськины вполне понятные вопросы; сам он при этом ничего в виду не имел – ни для себя, ни против товарища Котвицкой. А в-третьих… Быть может, доведись этой панночке разок увидеть, что такое погром, или хотя бы побывать на месте. На следующий день. Хотя бы через неделю. Да и бывшему штабс-капитану была бы наука. Попридержали бы тогда языки, москвичи луначарские. Хорошо смягчение нравов – прыгать с факелом, да хоть бы и со свечкой, возле бочки с порохом.

Но в чем-то прав и Ерошенко. Ося Мерман надежный товарищ. И самовзводный наган подарил бесценный, уже дважды спасший Петю при внезапном бегс… при отступлении из Житомира. Один раз от польского легионера, другой – от хуторянина петлюровской ориентации. (Хорошая вещь, не пришлось и на спуск нажимать. Едва увидели, сразу поняли – с комсомолом связываться не стоит, можно без последних мозгов остаться.) Но говорить Натанычу обо всем и отвечать на все его вопросы рискованно. Потому что у Оси на одной, отдельно взятой теме имеется пунктик, и истолковывает он всё в одном излюбленном ключе. Исторически, бытийно обусловленном, но окружающим от этого не легче. Лучше бы читал побольше. Хотя… Он ведь и прочитанное по-своему отрефлектирует. Лициния Красса, Монтанелли, Лантенака уверенно назначит в жидоморы, а Спартáка, Овода и Симурдэна призовет к ответу: «Ваше отношение к еврейскому вопросу, товарищи?»

И все таки жаль, безумно жаль, что он так и не договорил с Ерошенко. Когда теперь придется? И с женой его объясниться бы стоило. Чудесная она, Варвара Карловна, зря ее Оська называет сожительницей. Как она теперь? Да и где? Осталась, бедная, в Житомире? И каково ей там, честной польке среди поляков?

Пете и в голову не приходило, что Варваре Карловне, ведущему специалисту по французской революции, может быть хорошо среди захватчиков и интервентов. Какой-нибудь Александре Никитиной из женской гимназии, Марине Голубенко – возможно. Тогда как ей, полячке, приходится горше всех вместе взятых русских – в отличие от Эвелины Вронской, всё из той же чертовой гимназии. Пусть лижутся теперь с освободителями. И дай им бог успеть дать деру, когда Пилсудского погонят к чертовой прабабушке.

Перебравшись почти без приключений через неочевидную линию фронта и оказавшись в Херсонской губернии, Петя поспешил в Александрию, предъявляя повсеместно извлеченный из портянки документ. В Александрии у него имелась тетка, а также приятели по александрийской учительской семинарии, где он некогда окончил первый класс, лишь потом переведясь к родителям в Житомир. (О причинах странных перемещений мы распространяться не станем.) Как раз к своим приятелям, Олесю Недбайло и Валерке Кораблеву, Петя, наскоро позавтракав у тетки – дядю, теткиного мужа, год назад зарубили григорьевцы, – направился в уком КСРМУ. Олеся в укоме больше не было, его с продотрядом в прошлом месяце сожгли в амбаре добрые селяне, зато Валерка был еще живой.

 

Поглаживая белый шрамик на виске, он одобрил намеренье Петра записаться добровольцем, признавшись, что и сам намерен сделать то же. «Только давай не торопиться. Выберем сами, куда пойти. Помвоенкома поможет. У меня тут привилегия – полезное знакомство, вместе, почитай, на пулю нарвались. Меня слегка царапнуло, а его два месяца лечили. Ты бы куда хотел?»

Петя пожал плечами, не решаясь вполне открыться. Потому что… Потому что ширились и крепли слухи о подходе с Кавказа Конной, с большой буквы, армии, и он, стесняясь в том себе признаться, начинал… Договаривать нет необходимости. На месте комсомольца Майстренко наш читатель и сам бы задумался о том же. Но сумеет ли помочь в том деле александрийский помощник военкома – это оставалось вопросом.

Обеспечив товарища дополнительными документами – еще одним удостоверением с печатью и еще одной бумагой на оружие, Кораблев повел его в столовку подкрепиться. С ними за компанию двинул инструктор политпросветотдела Лева Шифман, незнакомый Пете худощавый реалист. Лева тоже собирался в добровольцы и не прочь был воспользоваться связями своего однофамильца Кораблева.

И вот тут-то оно и случилось. По совершенно смехотворной причине. Ибо если бы не Шифман, всё могло пойти иначе. Во всяком случае, сложнее. Не устаешь поражаться тому, от чего порой зависят наши судьбы.

Как и большинство читающих ребят, Лева в свои семнадцать относился к окружающей действительности иронически, скептически и саркастически. (Многие приписывают данную особенность одному отдельно взятому племени, однако Петя под этим углом ничем от Левы Шифмана не отличался. Более того, не раз удостоверился, что отдельно взятым представителям отдельно взятого племени иронии как раз и не хватает. Не говоря о самоиронии.) Случай проявить свою натуру представился Леве немедленно: на стене укома обнаружился наклеенный военкоматскими плакат. Горбоносый боец несся бешенным галопом, в левой руке – безразмерное красное знамя, в правой – смертоносная шашка. Или сабля. Словом, что-то смертоносное. «На коня, пролетарий», – гласила надпись сверху. «Коммунист должен стать кавалеристом», – поясняла надпись снизу.

– Гляди-ка, ни за что не держится, – язвительно поморщился, щурясь на изображение, Лева. – Маляры-фантасты. Живого коня не видели, а туда же, верещагины доморощенные.

Еще бы одно мгновение, и семинарист Майстренко, на правах кандидата в Конармию, объяснил бы реалисту Шифману: всадники, строго говоря, ни за что и не должны держаться. Повод есть средство управления и держаться за него бесполезно, если не усидишь – вылетишь вместе с поводом. Петю, однако, опередили.

– Не обижайтесь, юноша, – раздался веселый голос, – но держатся детишки за матерную юбку, а всаднику руки для другого нужны. Не подскажите, товарищи комсомольцы, как добрести до второй коммунальной столовой?

С чего он взял, что мы комсомольцы, озадачился было Петя. Однако если рассуждать логически… На Петином боку висела кобура с наганом, на Валерке – браунинг. Вид реалиста Левы тоже был вполне уверенный. Вывод – сторонники народной власти с правом ношения оружия. Все трое не в военной форме. Вывод – еще не в армии. Выглядят пока зелеными. Вывод – если даже не комсомольцы, то на «комсомольцев» не обидятся. Потому что наверняка собираются ими стать. Если в текущей ситуации доживут.

– Но так скакать я все же не посоветую, – говорил им странный человек по дороге в коммунальную столовую. – Разве что в цирке. Повод при простых маневрах средство не главное, но руку следует иметь свободной, мало ли что может приключится. Шенкелем, шлюсом и корпусом всего не сделаешь. Правда? – И вопросительно поглядывал на Петю. Словно чувствовал, что Петя понимает. Пете и впрямь представлялось, будто ему понятно. В конных вопросах он был начитаннее Левы и шенкель в целом себе представлял. В отличие от шлюса.

Лядов, их новый знакомец, был в залатанной гимнастерке, узких под коленями военных шароварах, на штанинах – кожаные вставки. За спиною болтался тощий вещмешок. Из знаков различия, в красной армии по-прежнему редких, имелась на фуражке звездочка, вырезанная из банки для консервов. Кавалерист припадал слегка на ногу, однако шел довольно быстро. На ходу впиваясь взглядом в улочки, сады и домики, купола, колокольни.

– Я не петлюровский шпион, – объяснил он Кораблеву. – Военная привычка. Где поставить пулеметик, откуда могут налететь. Вот мои бумаги, если нужно.

Кораблев, слегка задетый, ответил, что не нужно. Он действительно косился на кавалериста – как ему казалось, незаметно. Лядов, шевельнув плечами, сунул бумаженцию Петру.

Петя равнодушно развернул, неохотно принялся читать – и вздрогнул. Не поверилось глазам. Стоило подумать, и вот оно, здесь. Материализация идей в наичистейшем виде.

На грубом рыжеватом листке под грифом «Пролетарии всех стран…» рядом с полковой печатью было от руки чернилами выведено: «Удостоверение. Дано сие т. Лядову Иннокентию в том, что он действительно является командиром … сабельного взвода … эскадрона … полка … дивизии Конной армии. (Номеров взволнованный Петя не запомнил.) Товарищу Лядову разрешается хранение и ношение всякого холодного и огнестрельного оружия, что подписями и приложением печати удостоверяется. Командир полка (не разобрать), комиссар (аналогично)».

– Так вы уже дошли? – проговорил, задохнувшись от радости, Петя.

Лядов мотнул головой.

– Я своим ходом. Нас тут пара сотен на вокзале. А то и три.

– Кто дошел, кого тут три? – не снес герметичности Лева.

– Наших хлопцев из разных частей. После госпиталя вроде меня. Отпускники. Самовольщики. Отставшие. Были отставшие, стали опередившие.

– Каких еще разных частей? – насторожился Кораблев.

– Нашей Конной армии! – секретным полушепотом объявил им Петр. – Неужели непонятно?

Он вернул бумагу Лядову. Шифман подтянулся, Кораблев задумался. Число полезнейших знакомств увеличилось ровно в два раза.

* * *

И сейчас, в грозный час Советской республики, рабоче-крестьянская молодежь должна пойти в ряды Красной Армии. Она внесет в нее свою коммунистическую сознательность, свой революционный порядок, свою дисциплинированность и спаянность. Все члены КСРМУ будут в авангарде остальной молодежи, объединят и свяжут вокруг себя всю работающую молодежь

(…)

Да здравствует призыв молодежи!

Рабочая молодежь не отступит, пока не победит!

Центральный комитет КСРМУ

30 апреля 1920 г.

* * *

Славный переход Конармии с Северного Кавказа на Днепр начался одиннадцатого апреля, за две недели до наступления Пилсудского. Польский удар по Юго-Западному фронту, ввиду тщетности попыток заключить с Варшавой перемирие, представлялся более чем вероятным, о чем, не скрывая, писали в «Известиях ВЦИК» и «Правде». Конармии предстояло сделать Пилсудского сговорчивее – а при возобновлении им наступательных действий обеспечить равновесие сил, возможно и перевес. В случае же, если Пилсудский удовольствуется захваченным прежде и согласится помириться с Совнаркомом, Конармию предполагалось развернуть на Врангеля и банды.

Пять конармейских дивизий выходили к Днепру как раз в те дни, когда выше по течению, за триста верст от правого фланга армии, польские войска вступали в Киев. Пять кавдивизий переправлялись на двухсоткилометровом фронте: одна в Кременчуге, три в Екатеринославе, еще одна, малочисленная, в Александровске. После переправы, девятого мая, командарм получил от комфронта телеграмму, подтверждавшую слухи об эвакуации Киева.

Проход Конармии через Екатеринослав, седьмого и восьмого мая, выглядел не менее, а для людей понимающих более импозантно, чем польское дефиле по Крещатику. В Киеве была кукольная армия, оловянные солдатики (польское войско вовсе не было кукольным, но речь о впечатлении), здесь – прокопченные солнцем, просоленные потом, обносившиеся на тысячеверстных маршах суровые проверенные бойцы. Там были чужие, здесь – наши. Там – победители слабосильной 12-й армии, здесь – сокрушители Деникина и Май-Маевского, вооруженных сил Юга России, снабжавшихся всей Антантой, не знавших недостатка в офицерах. Там – малоизвестные в России авантюристы Смиглый и Пилсудский, здесь – прославленные герои Буденный, Ворошилов, Городовиков, Тимошенко, Апанасенко, Пархоменко.

90Коль не имеется то, что нравится, нравится то, что имеется (пол.).