Tasuta

Двадцатый год. Книга первая

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Отнюдь не единственное высказывание дорогого вождя в подобном духе.

Материал, поступивший из Киева через Варшаву, опубликовала двадцать первого числа лондонская «Дейли Ньюс». То ли редакция, то ли сам корреспондент предпослали публикации заголовок: «Преждевременная бравада. Недооценка Пилсудским военной квалификации противника».

Напрасно он доверился британцам.

5.3. Пеан

Французы разорили мой дом и идут разорить Москву, и оскорбили и оскорбляют меня всякую секунду. Они враги мои, они преступники все, по моим понятиям.

(Л. Толстой)

ВОЗЗВАНИЕ КО ВСЕМ БЫВШИМ ОФИЦЕРАМ, ГДЕ БЫ ОНИ НИ НАХОДИЛИСЬ

Свободный русский народ освободил все бывшие ему подвластные народы и дал возможность каждому самоопределиться и устроить свою жизнь по собственному произволению. Тем более имеет право сам русский и украинский народ устраивать свою участь и свою жизнь так, как ему нравится, и мы все обязаны, по долгу совести, работать на пользу, свободу и славу своей родной матери-России.

В особенности это необходимо в данное грозное время, когда братский и дорогой нам польский народ, сам изведавший тяжелое иноземное иго, теперь вдруг захотел отторгнуть от нас земли с искони русским населением и вновь подчинить их польским угнетателям.

Под каким бы флагом и с какими бы обещаниями поляки ни шли на нас и на Украину, нам необходимо твердо помнить, что какой бы ими ни был объявлен официальный предлог этой войны, настоящая главная цель их наступления состоит исключительно в выполнении польского захватнического поглощения Литвы, Белоруссии и отторжения части Украины и Новороссии с портом на Черном море (от моря до моря).

В этот критический исторический момент нашей народной жизни мы, ваши старшие боевые товарищи, обращаемся к вашим чувствам любви и преданности к родине и взываем к вам с настоятельной просьбой забыть все обиды, кто бы и где бы их вам ни нанес, и добровольно идти с полным самоутверждением и охотой в Красную Армию на фронт или в тыл, куда бы правительство советской рабоче-крестьянской России вас ни назначило, и служить там не за страх, а за совесть, дабы своею честною службою, не жалея жизни, отстоять во что бы то ни стало дорогую нам Россию и не допустить ее расхищения, ибо в последнем случае она безвозвратно может пропасть, и тогда наши потомки будут нас справедливо проклинать и правильно обвинять за то, что мы из-за эгоистических чувств классовой борьбы не использовали своих боевых знаний и опыта, забыли свой родной русский народ и загубили свою матушку-Россию.

Председатель Особого совещания при Главнокомандующем А.А. Брусилов.

Члены совещания: А.А. Поливанов, А.М. Зайончковский, В.Н. Клембовский, Д.П. Парский, П.С. Балуев, А.Е. Гутор, М.В. Акимов.

Сколько копий будет переломлено вокруг этого воззвания, для одних неожиданного, а другими давно ожидавшегося. «Ложь, словоблудие, лицемерие!» – закричат и не угомонятся одни. «Искреннее слово искреннейшего патриота, радетеля и ратоборца за отечество», – возопят и долго еще будут вопить другие.

Главное, однако, не в Брусилове и не в членах совещания с их русскими и польскими фамилиями. Главное – в словах. Ибо кто бы ни был автором того или иного тезиса, каждое слово здесь – правда. И тот, кто сочтет иначе, неуч, подлец, дурак и христопродавец.

* * *

Так со свойственной ему шовинистической горячностью думал Костя Ерошенко, перечитывая, в которой уже раз, удивительное воззвание бывшего генерала от кавалерии. Навязанное Совнаркомом противопоставление «русского» и «украинского народа» бесило, но не сильно, ибо перечеркивалось «матерью-Россией», «землями с искони русским населением» и другими точными формулировками.

Известная всем европейцам Полтава, как всегда об эту пору, тонула в садах, вишневых, яблочных и грушевых. После киевской эвакуации население ее заметно выросло. Улицы и улочки зеленели и белели гимнастерками, грузовики, гудя и издавая зловоние, разрушали благодушный сон «цитадели украинского языка». Куда сховалась эта неприступная фортеция, Константин, бродя в свободные часы по улицам, так и не разобрался. Схоронилась в глубоком подполье в ожидании новых гонений?

Вековые чаяния пана Грушевского, впрочем, осуществлялись. Как и следовало ожидать, рабоче-крестьянской властью. С памятника доблестному коменданту Келину сняли величественного орла. Льва покуда не тронули. Странным образом на месте оставалась и табличка: «Установленъ при усердiи императора Николая II 27 iюня 1909 года». Преобразователи вселенной не удосужились прочесть? Или им тяжело читать по-русски? Катажина, варшавская знакомая, еще до Баси, на вопрос, как ей понравился подаренный Костей «Хаджи-Мурат», так прямо, не смутившись, и ответила: «Мне тяжело читать кириллицу».

Как-то раз на Круглой площади у другого победного монумента, колонны Славы, Косте повстречался удивительно знакомый седобородый мужчина. Настоящий патриарх, с молодыми, умными, пронзительными глазами, он что-то возмущенно и громко внушал явному коллеге Оськи Мермана – с маузером на боку и кожаным портфелем под мышкой.

«Я не могу назвать это иначе, как административными казнями! – доносилось до начальника стрелкового десанта. – При царе мы, помнится, возмущались административными ссылками. Когда варшавский генерал-губернатор осмелился расстрелять без суда двух польских юношей, встали на дыбы военно-судные сферы, и только беспредельная глупость нашего монарха спасла Скалона от суда. Нет, вы в самом деле не можете понять, гражданин Литвин? Имейте в виду, я сегодня же напишу Раковскому, в этот ваш украинский ЦИК. В Москву, в Совнарком, Ленину! Мое имя, по счастью, кое-что еще значит. Смертная казнь в России отменена, а вы здесь снова за свое?» Сопровождавший чекиста красноармеец растерянно переводил глаза с собеседника на собеседника; под чугунной колонной, символизирующей славу Петра Великого, накапливалась толпа. Чекист вертел чернявой головой, не зная как отделаться от наседающего патриарха.

– Во-первых, товарищ Короленко, – закудахтал он в ответ, – мы имеем здесь не Россию, а Украину, и не есть таки шибко хорошо, что вы не хочете про это понимать. В Москве одно, у нас, украинцев, другое. Во-вторых, в сложившейся обстановке вражеского наступления Антанты и захвата врагами Киева, а также существующей угрозы барона Врангеля из Крыма…

Костя, пораженный невероятной встречей, присоединился к разраставшейся толпе, с восхищением глядя на великого писателя.

– Есть бесспорные данные, – взяв себя в руки, твердо сказал товарищ Короленко, – что арестованные мукомолы декретов советской власти не нарушали, и если…

Так же твердо говорил он, должно быть, выступая заступником страждущих и безвинно обвиняемых в прежние, царские годы. Когда писал статьи о мултанском деле, о голоде, о «бытовом явлении».

– Есть бесспорные данные, – передразнил его слегка пришедший в себя т. Литвин, – что все они злостные спекулянты и потому подлежат…

– Если ваши данные отличаются от моих, то они, как минимум, не бесспорные, а спорные, – спокойно отреагировал писатель.

– То же я могу сказать и о ваших «бесспорных данных», – не поддался т. Литвин.

– И именно поэтому, – завершил литератор логическую цепь, – требуется суд. Даже если бы речь не шла о человеческих жизнях.

– Комиссия подумает, – пообещал Литвин и удалился с наивозможнейшей поспешностью. Собравшиеся загудели. Красноармеец, приотстав и обернувшись, непонятно кому кивнул. Лицо его оставалось растерянным, но судя по всему, доводы писателя показались бойцу убедительнее.

Литератор, заметив Костю – в недавно полученной гимнастерке, портупеях, со звездой на фуражке, – задержался, будто бы что-то желая сказать. Костя приготовился ответить: «Владимир Галактионович, позвольте представиться…» Но Короленко крутнул головой и пошел себе прочь, гневно стуча по панели каблуками.

Публика, расходясь, недовольно и негромко переговаривалась. Костя ощутил на себе пару-другую не самых приязненных взглядов. Кому-то из обывателей не нравилась, должно быть, красная, с плугом и молотом, звездочка.

«Катитесь вы к чертям», – подумал фендрик с неожиданной и сладкой злостью.

* * *

Магду Балоде Костя старался обходить. Ее особое к нему отношение бросалось в глаза. Круминь улыбался, Мерман противненько хихикал, бойцы качали головами: ох, бессердечен наш начдес, ох, пропадет девчонка.

– Тебе не стыдно, Магда? – пытался вразумить ее кузен.

– Почему я должна быть стыдная?

Как-то наедине она спросила у Мермана:

– Почему для Костя надо быть в Житомир?

Мерман не стал покрывать бессердечного. На кой?

– Жена там у его.

– Жена? – смутилась Магдыня, кажется впервые.

Мерману очень бы хотелось подтвердить. Но врать не позволила большевицкая совесть. Связь граждан Ерошенко и Котвицкой по сей день не была заверена в ЗАГС НКВД.

– Не то чтоб окончательно жена, а так – сожительница.

– Сожительница – это любавница? – спросила Магда с пробудившейся надеждой.

– Точно – любовница, – припечатал аморальную парочку Иосиф.

Магда мечтательно повторила:

– Любовница.

Подошедший Круминь вздохнул.

– Магдыня, у тебя одно, я вижу, на уме.

– Неправда, – покраснела Магда, не уверенная вполне, что кузен не услыхал, о ком шел разговор.

– Что неправда? И так болтают про нас черти что. Латышки, слабы…

Магда облегченно рассмеялась.

– Вы знаете, Иосиф, что этот злой мужчина хочет говорить?

– Магда!

Честный Мерман не подумал укрывать от Кости содержания беседы с Магдой Балоде. Смотрел при этом на начдеса укоризненно. В глазах читалось: собака ты на сене, Ерошенко, гад ползучий и контра в душе. Но чем мог Константин помочь прекрасной Магде? У него была Барбара. Там, за линией польского фронта, одна. Мерман понял Костю правильно.

Дня через два он жаловался:

 

– А всё говорят: латышки, передок…

– Врут? – посочувствовал Костя.

– Да хужее от полячек. Антисемитки и юдофобки. Я не за вашую полячку, я за других, житомирских.

* * *

Наконец работы были кончены. Прибыло коммунарское пополнение и надежный взвод из выздоровевших красноармейцев, что позволило окончательно раскассировать бывших петлюровцев и махновцев. Оставался нерешенным один весьма существенный вопрос. О названии бронебашенного монстра. Ограничиваться номером, пусть даже столь внушительным, как 155, не хотелось.

– «Смерть Пилсудскому», – предложил без раздумий Мерман. – Есть же «Смерть Директории», «Смерть Деникину», а Пилсудский стоит ста петлюр и трех деникиных.

Костю утешило, что Деникина Оська оценил в тридцать три раза с лишним выше Петлюры. Но в три раза ниже Пилсудского – а это, пожалуй, слишком. Самоотверженно сражавшийся за обесчещенное, расчлененное отечество Антон Иванович – и подлый дрань, игравший словно в карты судьбами народов. И ничего теперь новым коллегам не скажешь. Терпи, козаче.

К Косте повернулся Круминь.

– Что скажете, товарищ Ерошенко?

– Вы про «Смерть Пилсудскому»? Название хорошее. Иной судьбы этому мерзавцу, – Костя чуть не ляпнул «террористу», – не пожелаю. Да вот беда, на «Смерти» ездить не хочется. Людей пугать, на команду тоску наводить. Зачем? Давайте что-нибудь пооптимистичнее придумаем.

– Имени Кармалюка, – невесть с чего предложил начпульком Герасимук и, не дождавшись ответа, сочувственно спросил у Кости: – У вас зуб болит, товарищ Ерошенко?

– Не годится, – согласился с промолчавшим Костей Круминь. Магда незаметно улыбнулась. Ей нравилось, что кузен признал в латинисте арбитра изящества. Настолько, что даже не поинтересовался, чем латинисту не угодил Кармалюк.

Тогда застенчиво приподнял руку черноморец Сергеев.

– Теперь же можно что-нибудь патриотическое, – предложил он не очень уверенно. – Нет, я не какой-нибудь там патриот, вы не подумайте. Но у нас теперь вроде отечественной войны, вот и товарищ Брусилов пишет. – После ссылки на универсального Брусилова голос бывшего арткондуктóра сделался тверже. – Если прямо так и назвать – «Россия»?

Круминь подавил улыбку. Хитер Сергеев, нечего сказать. Всё свою «Свободную Россию» не забудет, затопленную под Новороссийском, чтобы не досталась немцам. Бронепоезд «Свободная Россия» в РККА уже имелся, имелась и «Советская Россия», вот артиллерист и предложил «Россию», просто «Россию». С неслыханным, можно сказать, нахальством.

– Ты еще «Единая Россия» скажи, – возмущенно бухнул Мерман. И объяснил, для Ерошенко: – Есть такой у беляков. Или был.

– Тогда «Красный Крым», – не желал отступать Сергеев.

– Крым пока ни разу не красный, – фыркнул Оська. – Заладил тут: Россия, Крым. Где твоя сознательность, начарт? Сегодня Крым ему подай, завтра Гельсингфорс.

Круминь не стал дожидаться, пока Мерман доберется до Ревеля и Риги. Хотя звучало бы неплохо: «Красная Рига». Специально для Улманиса и Балодиса.

– Константин Михайлович, какие у вас идеи? – опять обратился он к Косте.

Идей у Кости в ту минуту не было. Но и молчать не стоило, мало что предложит Натанович еще. Придется ездить на «Погибели», на «Лацисе», а то и вовсе на «Нахамкесе». Брякнул первое пришедшее на ум.

– «Гарибальди».

Оська, Герасимук и Сергеев дружно уставились на Костю. Первый в изумлении, второй в недоумении, третий в задумчивости. Командиру предложение понравилось.

– Шо за хрен? – спросил с подозрением Мерман.

– Герой, – ответил Круминь.

– Борец за единую Италию, – неосторожно добавил Костя.

Мерман насторожился.

– Снова единой Россией запахло? Товарищ Ерошенко…

– Он борец за свободу, Ося, – дал верное истолкование гарибальдизму Круминь.

– Освободивший десять миллионов итальянцев от тирании династии Бурбонов, – дополнил подходящей цитатой Костя.

– Ну когда от тирании и династии, тогда сойдет, – смирился Мерман. – Демократ, стал быть?

– Самый настоящий, в лучшем смысле слова, – заверил комиссара Круминь.

– Здо́рово! – поддержал начдеса начарт. Моряком коммерческого флота он походил по Средиземному морю, побывал в Неаполе, Палермо, Мессине. О тысяче храбрых он не только читал, но также слышал от чичероне. Нежная смуглянка Франческа, та и вовсе приходилась внучкой юному освободителю – ее бабушка, радуясь вхождению Обеих Сицилий в Италию, без раздумий дала ему всё, что имела, и на север его из Палермо не отпустила. – Пусть шляхта знает, с кем герои мира. Правильно я говорю, товарищ Балоде?

Магда кивнула. Рассеянно, не отрывая глаз от автора идеи.

* * *

В царское время знамена освящали. Не вполне понятно было, как следует именовать обряд теперь, но отказаться от обряда возможным не представлялось. Бронепоезд получал свое знамя, его вышили работницы чулочных мастерских. На митинг, кроме команды, собрались деповские рабочие, их жены, дети, представители военной и советской власти. От Наркомпроса выступала поэтесса Инесса Твердова (Агафья Воздвиженская), соратница публициста и идеолога Георгия Пламенного (Сруля Аронсона). Фельдшер Аронсон, узнав об их приезде, из вагона предпочел не выходить. «Я всё уже знаю, – оправдывался он. – Будет читать про кровавую банду». На деле бывшему студенту хотелось, чтобы идеолог забыл о его существовании. Так студенту было покойнее.

Он не ошибся. Именно эти стихи из «Междупланетного Разина» Твердова и прочла. Но сначала вручили знамя.

– Прежде, – сказал начальник моботдела, тот самый, лысоватый, что принял Костю в губвоенкомате, – знамена прибивали к древкам серебряными гвоздиками. Мы прибьем наше знамя обычными железными гвоздями, с серебром сегодня у республики туго. Но слабее держаться оно не будет. Наши железные гвозди, они много для чего сгодятся. И для нашего знамени, и для гроба Пилсудскому!

«Не к бегству…» – подумалось Косте, когда он вбивал свой гвоздь в приложенное к лаковому древку красное с золотым шитьем полотнище. Гвоздь вошел легко и прочно, чуть ниже гвоздей, вбитых Круминем, Мерманом, старейшиной деповцев, начальником моботдела. Вбивали свои гвозди Герасимук, Сергеев, знаменитый пулеметчик Мойсак, смущенная честью Магда Андреевна. Оркестрик, выстроенный на фланге, поднес свои медные трубы к губам. Капельмейстер подал знак. «Вставай проклятьем заклейменный, – дружно откликнулись на знакомый мотив собравшиеся, – весь мир голодных и рабов. Кипит наш разум возмущенный, и в смертный бой вести готов».

«Нет, не к бегству», – опять промелькнуло в сознании. Сам собою, но отнюдь не против воли, приоткрылся рот. «Это есть наш последний и решительный бой…» – пропел он вместе со всеми и не прервался даже на следующей, загадочной, если не знаешь французского текста, строке: «С Интернационалом воспрянет род людской». Спору нет, перевод был топорным, местами корявым, неточным, но в данную минуту это не имело значения. Ибо не к бегству…

Работница чулочных мастерских, взволнованная, бледная, дрожащими руками поднимала со стола прибитое к древку знамя – чужое, красное, с золотыми буквами русское знамя, – и под звуки нерусского гимна России передавала его бойцам назначенного накануне расчета под командой бывшего австрийско-подданного, бывшего рядового der kaiserlichen und königlichen Landwehr Мойсака. Из сотен ртов согласно изливалось:

Никто не даст нам избавленья:

Ни бог, ни царь и ни герой –

Добьемся мы освобожденья

Своею собственной рукой.

Не к бегству… Вот ведь привязалось. Азия вторгается в Европу, Польша вторгается в Россию. Вот так же, как сегодня он, офицеры французской королевской армии шли под трехцветные знамена республики, чтобы вести солдат против посягнувших на отечество пруссаков, австрияков, венгерцев и британцев. Что-то меняется, но что-то остается вечным. Сколь бы глупы ни бывали порою слова.

И если гром великий грянет

Над сворой псов и палачей,

Для нас всё так же солнце станет

Сиять огнем своих лучей.

Три месяца назад, всего три месяца назад он тоже пел «l’Internationale». На Брянском вокзале, ради Баськи. Шесть лет назад, целую вечность назад ради Баськи пошел на войну. Ради Баськи уходит теперь. Но за что – за что так мучится она, за что так мучится он? За что страдают мать, отец в переходящем из рук в руки городе? За что исходит кровью тысячелетняя страна, терзаемая лениными, троцкими, пилсудскими, петлюрами? За что? Или сегодня главное другое?

Изображенный на броне Джузеппе Гарибальди – в красной рубахе, синих брюках, широкополой шляпе, с огненной саблей – вел в битву за свободу и единство тысячи пламенных юношей. Против него стояла Австрия, неаполитанский королишко, римский епископишко, попы, иезуиты. У тебя вместо Австрии – Польша, вместо королишки – Петлюра. И надо вбить гвозди в их гроб. Ты приготовил красную рубаху, фендрик?

С пилсудовской бандой кровавой

Мы твердо на битву грядем…

Костя в ужасе вздрогнул. Раны божьи, co to jest? Ах да, обещанная на десерт поэтка. Как бишь ее? Инесса Твердова. Имя, следует признать, чуть менее известное, чем Блок, Бальмонт и Брюсов. Но гнусавит и растягивает звуки поэтически.

«Под славой овеянным стягом, – напевала Твердова, обводя затуманенным взором рабочих и красноармейцев, – воздвигнем мы радости дом».

Ей вежливо хлопали, она читала дальше. Лица бойцов, рабочих и жен становились пасмурнее и пасмурнее. Наконец Твердова смолкла и отодвинулась чуть в сторону, встав рядом с начмоботдела и старейшиной деповцев. Лицо, сохранявшее признаки вдохновения, наводило на пугающую мысль: при малейшей заминке она с готовностью продолжит.

– Константин Михайлович, – прошептал Косте Круминь, – ваш выход.

– Что? – удивился Костя.

– Надо выступить, – услышал он с другого бока голос комиссара. – Товарищ Ерошенко, надо. Вы жеж в университете учились.

Товарищ Ерошенко пожал плечами. Надо так надо. Но что он скажет здесь, что? «За польским паном следует русский помещик», «за нашу и вашу свободу», «к мировой революции» – и прочую тоскливую газетную дребедень от Нахамкеса и компании, никакого отношения не имеющую ни лично к нему, ни к оплеванной России, ни к действительности?

– Константин Михайлович, прошу вас, – настаивал Круминь. – После этой поэтессы необходимо. Спасайте.

И Костя произнес свою речь. Впервые в жизни выступил на митинге. Если не считать того дня. Но там было иное, совершенно.

Говорил он медленно, словно пробираясь на ощупь. Отыскивая слова, просеивая мысли. Быть может, излишне длинно, но слушали его внимательно. Как мало кого, пускай и не всё было понятно каждому.

– Наш величайший писатель, я говорю о Льве Толстом, как и другие русские люди, сочувствовал польской борьбе за независимость. За что, спрашивал он, мучится в нашей огромной тюрьме прекрасный свободолюбивый народ? За что ссылают, отдают в солдаты одаренных, чутких, музыкальных польских юношей? И точно так же спрашивали мы. Мы закрывали глаза на то, что порою, прямо скажем, было за что. – Мерман поглядел на Круминя. Тот успокоил комиссара чуть заметным жестом. – Мы чтили польских повстанцев, Костюшко, Лелевеля, Домбровского. Мы проклинали Паскевича, Николая Палкина, Муравьева-Вешателя, Царя-Осво… Правильно, конечно, проклинали, – опомнился Костя, вспомнив, в какое время живет. – Мы читали польских писателей, повторяли польские мысли о России, мы… – Костя махнул рукой, словно перечеркивая как ненужную недосказанную мысль. – И вот теперь, когда мы несколько раз уже, едва ли не первыми заявили о праве Польши на независимость, оказалось… Что польские политики не мыслят независимой Польши без русских областей, при царе Горохе завоеванных польскими королишками, литовскими князьками. – Боже, почему он сказал не «короли», а «королишки»? На глазах превращается в партийного пропагандиста? – Областей, где столетиями польский пан и русский ренегат… – Как же лучше и понятнее сказать, согласуясь со временем и местом? – Эксплуатировали русский народ, наших прадедов, почитая их скотом и быдлом.

«Шо?» – не понял комиссар за русский народ и ренегата. Круминь пожал плечами. Константину Михайловичу виднее, он же коренной местный житель.

– Первым, что сделали польские политики, в первую очередь негодяй Пилсудский… Они начали войну против… – Костя чуть не сказал «России». Но снова вспомнил о времени, месте и о том, что Россия для Ленина и Троцкого даже не географическое понятие. – Против советских республик. Год назад они уничтожили белорусскую республику. – Ох, вылезет минчанам боком этот буфер, подумалось по ходу. – Они вторглись на Волынь, оккупировали Ковель, Ровно, Новоград. И вот сейчас они двинулись дальше. Захвачен Житомир. – Магда Балоде вздохнула. – Винница, Бердичев, Коростень. – Упомянув легендарный Коростень, Костя окончательно забылся. – Вы помните? Древляне, княгиня Ольга… Самое сердце русской земли.

 

– Шо? – не понял Мерман за древлян и Ольгу. Но прочие внимали. Словно слышали такое, что хотели услышать именно теперь – и о чем тремя годами раньше не желали знать категорически.

– О захвате Киева я не говорю. Вы же понимаете, товарищи, что это значит.

– Понимаем! – крикнул кто-то, и это «понимаем» повторилось раз двадцать, тридцать, сорок. В общем и целом к радости Мермана, который почуял – начдес говорит то что надо.

– А потому… – на секунду Костя запнулся, не умея закончить. Но тут же, неожиданно для всех, для самого себя, в торжественном волнении продолжил. – Как написал древний греческий автор… Я в переводе прочту, если позволите. – Костя возвысил голос и бросил в замершую в ожидании аудиторию: – А потому вперед, сыны Эллады! Спасайте родину, спасайте жен, Детей своих, богов отцовских храмы, Гробницы предков, бой теперь за всё! – Переведя дыхание и помолчав, Костя добавил: – Вот именно, товарищи, за всё.

Античные строки в нервном Костином исполнении прозвучали слегка истерически, но Магду Балоде взволновали невероятно. Как всякая пылкая девушка, Магдыня обожала одухотворенных мужчин, чутким сердцем прозревая внутреннюю мощь. У нее, между прочим, был потрясающий пианист из Риги – когда он встряхивал косматой гривой за роялем, это волновало не меньше, чем прочее, с чем он справлялся не менее артистично. Гибкие, сильные, музыкальные пальцы.

Круминь опустил, пряча улыбку, глаза – не со всяким заместителем по строевой ощутишь себя древним эллином. Странные стихи пришлись по вкусу и киевским коммунарам, а особенно начарту Сергееву – тот до войны ходил в Афины и видел знаменитый Саламин. Почтительно выслушала ямбы и петлюровско-махновская шпана. Ритмически организованная речь впечатляет неискушенный слух.

Натаныч, услыхав про храмы и богов, потрясенно вскинул руки. Дирижер вопросительно взглянул на комиссара. Оська отмахнулся. Грянул, в который раз, «Интернационал».

После митинга к Косте приблизилась поэтесса Твердова. «Товарищ инструктор, – громко прошептала она. – Я… я… я потрясена вашим выступлением. Вы разъясните мне отдельные нюансы? Сегодня вечером, после восьми. Наш эшелон на шестом пути, за пакгаузом. Есть отличный спирт. Вагон…»

Костя, ничего не слыша, вежливо кивал красивой женщине. (Некрасивых Георгий Племенной не привечал.) Про вагон, однако, женщина не досказала, наткнувшись на глаза подошедшей слева Магды Балоде. Костя не узнал бы этих глаз. Он никогда не видел в них стали, одну только мягкую, теплую нежность.

«Большое вам спасибо, товарищ», – пролепетала Твердова в смятении. Магда крепко взяла всё еще взволнованного Костю за руку. «Ты будешь мне сегодня дочитать твой стих?» «Да-да, Магдыня, конечно», – пробормотал рассеянно начдес.

* * *

Гарибальди на борту бронеплощадки изобразил талантливый полтавский живописец Домащенко. Он же выполнил и надписи. Крупными буквами: «ДЖУЗЕППЕ ГАРИБАЛЬДИ», и чуть мельче, однако вполне различимо: «GIUSEPPE GARIBALDI» – для несведущих в кириллице поляков. Опасаясь, как бы мастер кисти не запутался в имени героя и особливо волнуясь за первый слог «giu», Костя то и дело прибегал посмотреть, как орудует кистью художник, – покуда тот, рассвирепев, не прогнал начдеса прочь, заявив, что если товарищу не нравится, нехай выводит буквы сам. Художник, безусловно, был прав, но и у Кости имелись резоны. В варшавском студенчестве, еще до Баси, он обучал итальянскому юную Касю, и бедняжка постоянно путала буквосочетания ge, gi, ghe, ghi, равно как и сходные слоги на букву «чи». Тот, кто знаком с итальянским, поймет беспокойство начдеса.

Сроки меж тем приближались. Спустя неделю после захвата Пилсудским Киева перешел в наступление Западный фронт; его командующим был назначен прославленный на Волге, Урале, Кавказе и в Сибири бывший поручик Тухачевский. Несмотря на наметившийся успех, удачным наступление не стало – тем не менее, чтобы сдержать русский натиск, оккупантам пришлось перебрасывать в Западный край подкрепления с юга, ослабляя силы на Днепре. Это был не тот эффект, к которому стремился одаренный и честолюбивый, двадцати семи лет командзап, однако будущее показало – иные неудачи стоят и побед. (Убитых, утонувших, пропавших без вести, отчаявшихся, пленных мы, говоря о большой стратегии, выносим с чистой совестью за скобки.) Операция не была еще завершена, польское контрнаступление еще не остановлено, а к Запфронту тянулись резервы, формировались новые соединения.

Наполнялся силой ЮЗФ, застывший к востоку от Чернобыля и Киева, к югу от Брацлава и Белой Церкви. В двенадцатую армию Меженинова среди прочих частей влились девять полков двадцать пятой дивизии – той самой, о которой через полтора десятка лет узнают кинозрители всех стран. После уральских побед чапаевские рати были основательно пополнены; дивизия под начальством двадцатидвухлетнего Кутякова, бывшего царского унтера, снова сделалась полноценной и полнокровной. Таких на юге прежде не видали. «Большевики прислали еще одну армию», – перешептывались обыватели.

Органическим дополнением к двадцать пятой, с ее Пугачевским и Разинским полками, были несколько сот раскосых всадников из отдельной башкирской кавбригады. «Китайские хунхузы, – не унимались обыватели, – презентовали коммунистам лучшую монгольскую дивизию».

Обыватели, обыватели… Побывай вы десятого мая на митинге башбригады или хотя бы прочти принятую там резолюцию, тогда бы вы хоть что-нибудь да поняли.

«Как отдельная национальная часть народов Востока – башкиры, которая раньше также угнеталась паразитами и тунеядцами (…), мы считаем преступным в то время, когда решается судьба подобной нам малой национальности – Польши, оставаться пассивными в стороне от участия в освобождении угнетенного народа, и просим отправить нас на фронт для непосредственного участия в освобождении трудящихся Польши. Да здравствует польский и украинский труженик, порабощенный польской шляхтой!»

Монголы, хунхузы… Сами-то вы кто?

А на юге, между четырнадцатой армией Уборевича и Фастовской группой Якира, нависла над фронтом захватчика готовая к битве Конармия. Шестнадцать тысяч нелюдей с разных концов бесчеловечной земли, шестнадцать тысяч закаленных в страшных битвах сабель – будущие бесчеловечные писатели, бесчеловечные маршалы, бесчеловечные конструкторы, бесчеловечные художники, бесчеловечные спортсмены. (Поверженный враг беспощаден к победителю, жалко и трусливо мстя ему пером.)

От Полоцка на севере до Екатеринослава на юге маршировала по шляхам пехота, рысила и шагала конница, плыли с лязгом бронепоезда, урчали бронеавтомобили. Поднимали на гостинцах пыль крестьяне тридцати губерний; казаки и иногородние трех войск; шахтеры, металлурги, металлисты и текстильщики; студенты, реалисты, гимназисты и семинаристы. Твердые как камень латыши, холодные как Балтика эстонцы, пламенные как полуденная степь киргизы. Одесские налетчики, бакинские маузеристы, кавказские абреки, бессарабские разбойники. Грозно – ибо не к бегству – реяли простреленные, прожженные, залатанные знамена.

Добродушные и свирепые, жестокие и милосердные, грешные и святые, волки – но не овцы. Покорных овец, взлелеянных в мечтах привислинскими романтиками, на истерзанной, оскорбленной и разгневанной Руси больше не было.

Дубина народной войны поднялась.