Tasuta

Двадцатый год. Книга первая

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

* * *

Возвращение Сибирской дивизии

В Варшаву прибыл начальник прославленной 5-й Сибирской дивизии полковник Казимеж Рымша с начальником штаба майором Хелусевичом, с главой польской военной миссии майором Окуличем и поручиком Серочинским. После измены чехов, с горсткой верных знамени польских солдат, они прорвались через большевицкий фронт и ныне окольным путем возвращаются в Польшу. В Гданьск на днях прибудет корабль, везущий 1500 солдат, остатки столь прекрасной и прославленной польской дивизии.

Минская Заря, 13 июня 1920 г.

* * *

Долгое отсутствие Трэшки и Стахуры позволило Басе приступить к осуществлению замысла, жившего в ее сознании не менее двух суток. Ставшего главным содержанием ее жизни, единственным, что имело значение, с той жуткой минуты, когда… Только это было существенно, только это важно, более ничто. Если бы не эта спасительная мысль, тогда бы… Идея, укреплявшая ее в самые жуткие, постыдные, позорные минуты существования, мысль, делавшая то, что с ней происходило, нереальным, иллюзорным и, насколько это можно, безразличным.

Едва прикрывшись разорванным платьицем, Бася, только что казавшаяся мертвой, скинула ноги на пол и проворно соскочила с койки. Внимательно, очень внимательно прислушалась. Было тихо, очень тихо. Вышли в сени или даже на двор. Значит, можно. Обогнув кровать, зашла за спинку и там быстро присела на корточки. Ну что же, сучка драная, не трусь.

Подарок большого поэта лежал всё там же, куда два месяца назад запрятал его Ерошенко. Под незаметно срезанным фрагментом половицы, в устроенном под нею маленьком хранилище, которое на третий день пребывания показал им, проникшись симпатией, Павел Евстафьевич: «Смотрите, вот здесь. Если что-то надо спрятать. Время беспокойное». Тайничок был у правой стены, между спинкой кровати и правым оконным простенком. Внешне его не выдавало ничто, и туда не сунулся никто – ни производившие «выемку» волгубчекисты Макарчук и Говорков, ни их польские коллеги Пальчевский и Котович. Что же, пусть сослужит службу, в первый и последний раз. Маленькая женская игрушка.

Бася действовала четко, ни секунды не задумываясь, словно выполняя много раз проделанное. (Мы бы сказали «как робот», но слово «робот» публика услышит только полгода спустя – в чешской пьесе про универсальных россумских роботов.) Ловко убрала половичную дощечку, извлекла конфетную коробку. Приоткрыла. Блеснули вороненый кожух, маленькая, меньше Басиной ладони, рукоять. Вензель FN. Тисненная надпись Fabrique Nationale d’Armes de Guerre Herstal Belgique. Пожелтевшая бумажка с нарисованной поэтом, в несколько штрихов и стрелочек, инструкцией. Спасибо, Володенька, ты как предвидел.

Теперь по инструкции. Нажать на эту пимпочку внизу. Сработало. Вытянуть из рукояти магазин, проверить. На месте. Шесть желтеньких и маленьких, ей хватит. Вставить обратно, медленно, чтобы не щелкнуло, чтобы не услышали Трэшка и Стахура. О чем они там совещаются? Впрочем, что ей теперь за дело?

Осталось лишь выбрать куда. Надежнее… всего надежнее в голову, но это тоже не вполне надежно… рука может дрогнуть. Лучше в сердце. Но ведь с сердцем тоже можно ошибиться. Эти… желтые… такие маленькие. Если не выйдет с первого раза, то будет много, много, много хуже. Страшно? Жутко. Но с другой стороны… Главное быстро и точно. Прикинуть, где сердце, где-то вон там. Предохранители… что там на картинке? Ага, вот эта железячка с кругляшком, над ручкой, с него снимаем сразу, и еще вот здесь большой, выступает в задней части рукояти. Снимется сам, если правильно сжать. Ловко, надежно, понятно, легко. Молодцы бельгийцы, жаль она не побывала. В Антверпене, в Брюсселе. В Эрстале. Кто он такой, этот Browning? Фамилия не французская, вроде бы и не голландская. Или всё же голландская? Ты действительно дура, Котвицкая?

Ну что же, подстилка, всё в исправности, в комплекте. Сработает. Ты еще боишься, давалка? А это просто. Проще не бывает. В древности было труднее, мечи, кинжалы, бр-р-р. Спроси у добродетельной Лукреция.

Мама, папа, Манечка, Анджей, Ася, Клавдия, Олеська. Zaragoza. Siempre eroica.

* * *

Наконец из учебного мы стали сабельным взводом. Не вполне еще пригодным для борьбы с неприятельской конницей, но всё же способным доскакать куда следует, соскочить и атаковать противника в пешем, а коли придется, и в конном строю. Добавили новых бойцов, тертых рубак империалистической. Один – из бывших белых казаков, сдавшихся весной под Новороссийском. Его товарищ, бывший белый офицер, стал, кто бы подумал, командиром эскадрона, в который влился комсомольский взвод Лядова. Сказать, что мы были огорошены, это сказать очень мало.

«Товарищ комвзвода, как же так?» – почти кричали Кораблев и Шифман. «Ладно нас, молодых и неопытных, беляку подчинили. Так ведь и вас, товарищ комвзвода», – давил на честолюбие Мицкевич. Лядову пришлось напомнить нам о дисциплине и субординации: «Прекратить!» Объяснять он ничего не стал, но Петя понял. Нас потому и влили в эскадрон к белоказаку, что мы были надежным элементом – после измены трех казачьих эскадронов в четырнадцатой приходилось учитывать многое. А что эскадрон ему всё же доверили, то тоже ясно почему: бывший был прирожденным тактиком, умом и храбростью пробился в офицеры, собрал в германскую коллекцию наград, а в девятнадцатом командовал едва ли не полком. (Его товарищ, оказавшийся во взводе, отвечая на расспросы, лишь хихикал: «Сотнею? Кубыть».) Ставить его меньше чем на эскадрон было бы растратой ценных кадров.

На нас и нашу английскую рысь попавший к нам во взвод донец смотрел по-казачьи насмешливо. Однако новый комэск, напротив, подивился искусству Лядова. «Сколько, говоришь, недель они ездят? Не брешешь?» В особенности он отметил Шифмана: «В самом деле… не немец?» – и что отрадно, красноармейца Майстренко. Петя буквально накануне умудрился, каким-то непонятным чувством, уловить существо той самой, невыносимой для начинающих французской, иначе говоря учебной, рыси. Перестал терять седло и стремена, подскакивать, трястись. Лошади сделались управляемы, и на учебной он теперь, скорее, отдыхал – тогда как остальные, в их числе лихой кавалерист Лев Шифман, дожидались окончания пытки.

Пете было стыдно признаться, но похвала офицера, красновца, белоповстанца, деникинца, то есть контрика по всем определениям, для него была особенно приятной. Оттого ли, что был взгляд со стороны, враждебной, противоположной? И еще было отрадно, проезжая по делам, не привлекать внимания всадников: рысь у Пети, хоть и не казачья, всё же не была облегченной – то есть в казачьих глазах до неприличия смешной. (Остроумных казачьих сравнений мы приводить не станем.)

Перед отправкой на соединение с дивизией комэск и Лядов провели реорганизацию. Отделенным у Пети, Шифмана и Кораблева сделался гусар Курбатов, другим отделенным стал драгунский унтер Винокур. «У меня не эскадрон, а целая дивизия», – шутил комэск из бывших, объясняя комсомольцам: в царских кавдивизиях было по четыре полка – гусарский, уланский, драгунский, казачий. Уланом был наш комвзвода – старший унтер-офицер 7-го уланского Ольвиопольского Его величества короля Испании Альфонса XIII полка.

(Петя навсегда запомнил длинное и несуразное название. «Товарищ комвзвода, разрешите вопрос: что общего у их Альфонса с нашим Ольвиополем?» Лядов объяснил: король Испании считался полковым шефом, сам же полк от Ольвиополя стоял довольно далеко, поскольку дислоцировался в Польше, в городе Грубешове Люблинской губернии. Так что общего было негусто.)

Обоих отделенных и комэска занимали новые, диковинные подчиненные – слабо ездящие городские комсомольцы. Ездою по-прежнему заведовал Лядов, рубкой и стрельбой занимались отделенные, в этом деле оба были доки. Еще бóльшим докой оказался комэск – что показал на первом же учении. Жутковато было думать, сколько наших загасил он в быстрых схватках, не говоря о немцах и венгерцах. Учились мы теперь урывками, на марше.

Строго говоря, сабельным взводом мы были больше по названию. Комэск вслед за Лядовым сразу же нам объяснил: от любого старого кавалериста мы в рукопашной огребем в один секунд, ибо сабельному бою учатся долгие месяцы. «Стрелять, стрелять, не подпускать!» И все же при случае мы работали и с лозой. Не столько успевая в рубке, сколько силясь не калечить лошадей. К нашей чести и чести наших воспитателей, все лошадки уши сохранили.

Холодное оружие нам выдали разнообразное. Несколько типов казачьих шашек и пять драгунских – с защищавшей руку дужкой. Выбирали что кому понравится. Петя было поглядел на дужку, но передумав, взял казачью, вроде той, что у комэска. Такую же выбрал и Шифман, тогда как Кораблев предпочел драгунскую. Из винтовок получили пять драгунок (со штыками), аналогичные казачьи (без штыков), четыре старых карабина (короче, чем винтовки, на двадцать два, измерил Петя, сантиметра). Все хотели карабины и в последнюю очередь штыки. Но тут уже выбора не было. Владельцы драгунских шашек, с гнездами под штык на ножнах, получили именно драгунки. Также выдали три захваченных у интервентов револьвера Нагана и еще два системы Кольта, капительнейше усилив огневую мощь подразделения. Кораблев и Шифман получили по нагану, что же касается Пети, то у него был знаменитый самовзвод от Оськи Мермана. «Налегаем на стрельбу, – гнул свое „их благородие”. – Если дойдет до сабель, ваше дело – нас, рубак, поддерживать огнем». «И не влепить нам сдуру в кумпол», – вторил «бывшему» гусар Курбатов под веселое икание кубанца Незабудько и донца, офицерова товарища.

«Это точно, – поддерживал комэска Лядов. – И если не уверен – бей в коня. Да-да, Майстренко, в коня, как в более крупную цель. А ты, товарищ, думал как? Это не наездники из цирка Чинизелли, это враги. А когда враг на коне, тогда и конь его твой враг. Курбатов, Винокур, проследите, чтобы на занятии все поменялись лошадьми. Для тренировки. И еще чтобы не… Словом, пусть все поменяются».

Отдавая Кораблеву Шарлотку, Петя понимал зачем еще – чтобы не привязываться.

 

* * *

Изумлению Стахуры не было границ.

– Ты чего туда залезла? – озадачился он, войдя и не сразу разглядев присевшую за спинкой кровати Барбару.

«Догадалась, стерва? Подслушала? Холера. Вытаскивай теперь ее оттуда. Лучше было пристрелить, так нет же. Трэшка, пес, вот ведь…» Столь пространная мысль промелькнула в голове Стахуры в мельчайшую долю секунды, и оказалась она последней в дурацкой Стахуриной жизни. Он не успел даже заметить круглого отверстия ствола – ведь глядеть приходилось против света. Услышал ли Стахура грохот? Не исключено. Успел ли осознать? Навряд ли. Жаль, в самом деле жаль. Нам всегда очень хочется, чтобы преступник осознал – вот она, заслуженная кара. Чтобы почувствовал страх. Чтоб хоть отчасти ощутил то же самое, на что обрекал он других.

Первый выстрел пришелся Стахуре в область сердца. (Бася заранее наметила две пространственные точки, одну для Трэшки – пониже, другую для Стахуры – повыше, и по несколько раз, стараясь действовать быстро и четко, отыскала обе стволом.) Вторая пуля ударила капралу в голову. (Не оттого, что Бася стала бить в другое место, а оттого, что голова начавшего падать капрала в момент второго выстрела оказалась всё в той же заранее намеченной «сердечной» точке.) На пол с шумом, заливая половицы красным, рухнул окончательный, необратимый труп. В женской игрушке остались четыре патрона. Бася стремительно встала.

– Ты охренел там, Стахура? – закричал недовольно Трэшка. – Мы же, черт дери, договорились! – Старший рядовой как фурия ворвался в комнату, чуть не споткнулся о тело товарища и, различив силуэт с маленькой штучкой в руке, моментально, как почти всегда, сориентировался. – Хэ-хэ… Ловко ты его, такую тушу. Хэ… Знаешь что, давай мириться… Бася… Не надо, нет!

Хорошего выстрела не вышло. Все силы ушли на первый. Трэшка, по-рыбьи зевнув, схватился за бок и, покачнувшись, бросился прочь – из комнаты, из передней, из сеней, на двор, на воздух, дальше, дальше от чокнутой, мстительной бабы. Почему-то он не стал заворачивать за угол, чтоб через калитку выбежать на улицу, а кинулся с крыльца к кустам черемухи, к вишням, к яблоням, в сад. Барбара, первый раз за бесконечную неделю покинув дом, быстрым, твердым шагом шла за ним.

Панну Котвицкую – родительское упущение, отрыжка belle époque – никогда не учили стрелять. Всё, что она знала про стрельбу, помимо инструкции Володи – это надо нажимать вот тут, и она нажимала, нажимала, нажимала, нажимала, упрямо идя вслед за Трэшкой, и с каждым новым нажатием гремело, сверкало, ствол подбрасывало кверху, и ей казалось, что туда же, вверх уходит пуля, и она старалась удержать подарок крепче, чтобы пули, каждая, летели прямо. А пули между тем летели прямо, и всякий раз, когда гремело и сверкало, преступник вздрагивал, стонал, вздыхал и охал. С бега перейдя на шаг. С шага на что-то малопонятное. На шаткое. Нетвердое. На запинающееся.

Бася не видела Трэшкиного лица. Не видела, как с каждой новой порцией металла, впивавшейся в юное, крепкое, ловкое тело, на глаза варшавяка наворачивались слезы – обиды, досады, бессилия. Так глупо… во цвете… не пожив… не открыв… радия… керосиновой… не написав… оставшись… никому не… солдатом… дурац… за… кур… а…

Когда он, получив четыре дозы, повалился наконец в траву под вишней, Бася, постояв над трупом и надавив безрезультатно пять или шесть раз на спуск, разжала кисть и позволила миниатюрному орудию выпасть. Легонький, всего лишь четыреста граммов, браунинг глухо стукнулся о спину невезучего полуинтеллигента. Бася развернулась и направилась к дому. Войдя, освободила двери Клавдии от запиравшей их снаружи ножки стула, приоткрыла, крикнула: «Клавочка, всё», – прошла, не споткнувшись, мимо валявшегося на полу Стахуры и шумно упала на койку – рыдать. Не по Стахуре, не по Трэшке, не по собственной душе, запятнанной двойным убийством. Что за дело атеистам, материалистам до души?

Два новых трупа в польской униформе, подобранные поутру на Лермонтовской улице парнями из ревкомовской милиции, никого не заинтересовали. В лучшее время привлек бы внимание странный характер ранений, пули были бы извлечены из тел, сопоставлены с обнаруженным в кармане одного из мертвецов оружием, что породило бы новые вопросы. Но два трупа, в двадцатом, вражеских к тому же трупа, чем-то экстраординарным в Житомире не были. Необычным могло показаться разве что время их появления – через много часов после бегства поляков из города.

О казусе новый начальник милиции всё же сообщил своему предшественнику Аббариусу – тот как раз диктовал показания о погроме. Аббариус пересказал Вороницыну – тот тоже давал показания. Вороницын – заглянувшему под вечер Рабиновичу. «Что тут, собственно, странного, – бездушно хмыкнул Рабинович. – Застрелены евреями в штатском. Из пулемета?»

* * *

Тринадцатого состоялись траурные митинги. Прозвучало «Вы жертвою пали». Скорбно склонились знамена – чтобы грозно подняться опять. Возвещая о твердой решимости Конной: гнать.

На еврейском кладбище были захоронены в тот день сорок четыре изувеченных трупа – из пятидесяти шести убитых в ходе погрома. Список в сорок три фамилии был опубликован двумя неделями позже в возобновленном киевском «Коммунисте»: Иосиф Котвер, сорок один год, заживо погребен, Ицко Дорос, тридцать пять лет, заживо погребен, Борух Вейцель, пятьдесят пять, отрезан нос, выколот глаз, Еина Народицкий, пятьдесят, выколоты глаза, Зингер, сорок, сожжен, Герш Горенштейн, семьдесят шесть, отрезаны уши, нос, отрублены пальцы, Борух, семь, выколоты глаза.

Вечером четырнадцатого сумел добраться до города Павел Евстафьевич. Узнав в самых общих чертах о происшедшем в собственном доме, увидев Басю, вторые сутки лежавшую в горячке и беспамятстве, и правильно домыслив остальное, кинулся на поиски врача. Из русских он знал Ерошенко, но доктор по понятным причинам отпадал. Двух других, тоже русских, дома не оказалось. Лезть к евреям было неудобно, но он решился и заглянул к педиатру Соркину – тот побывал годом ранее у захворавшей Олеськи. Оторвать педиатра от массы новых пациентов представлялось почти невозможным, но Соркин, увидев лицо Павла Евстафьевича, немедленно направился за ним.

Ему удалось, довольно быстро, вывести Барбару из беспамятства, и он сообщил Павлу с Клавдией, что налицо серьезное нервное потрясение, но в целом дело идет на поправку. На следующий день, ближе к вечеру, он посетил больную опять. Барбара оказалась способна говорить, и в беседе с Павлом Евстафьевичем доктор назвал ее состояние превосходным. «Насколько возможно в данной богом и Пилсудским ситуации». Пришел он и на следующий день, как объяснил – из любопытства. Выйдя от Барбары, облегченно отчитался.

«Всё наладилось, жара нет, сознание вернулось. Третьего дня было, скорее, чудовищно. Вчера, скорее, прискорбно. А сегодня я могу сказать и не кривить душой – она здорова».

«Вы думаете? – Клавдия пыталась удержаться, не смогла, и глаза ее сделались мокрыми. – С ней произошло такое… Двое суток… Я всего не расскажу».

Соркин кивнул, с подчеркнутым холодным равнодушием. «Обыкновенная история. Ее ребята надругались над моей племянницей. Меня чуть не убили, жену. Синагогу осквернили. Я не верующий, но…»

Клавдия не поняла. «Почему ее ребята?»

«Она не полька?»

«И что?» – обиделся Павел Евстафьевич.

«Ничего. Застарелая злость. Так сложилось. Долго жил в Польше, знаю великий народ».

«Наш русский, стало быть, лучше?» – удивилась Клавдия Никитична.

«Русский? – Соркин, глядя на русских, усмехнулся. – Я, товарищи, ценю советскую власть. Она не устраивает погромов и защищает евреев. Если надо – расстреливает красных солдат. Я эгоист. Думаю только о наших. Не обижайтесь. Я еще не отошел».

Клавдия Никитична вытерла платком глаза. Прошептала, очень робко:

«У меня просьба… – она запнулась. – Мы не хотим, чтобы кто-либо…»

«Разумеется. Врачебная тайна. И пусть она тоже забудет, пусть поскорее покинет это место. Она ведь нездешняя?»

Клавдия быстро кивнула.

А вот Ривка обойдется без тайны, думал доктор, шагая по новым адресам. И будет жить в про́клятом месте, как и тысячи других. И будет всегда… Не забыть переговорить с Рабиновичем. Или лучше с Крамером, из отдела помощи погромленным. Пусть пристроят гражданку Котвицкую в транспорт. До Киева. Ерошенки говорили, еще в апреле, до польского нашествия, что она приехала оттуда, вместе с их сыном. Бедный Костик.

* * *

На Украине в минувшую неделю шло крупное кавалерийское сражение. Большевики направили сюда знаменитый кавкорпус Буденного, сыгравший ведущую роль в разгроме Деникина. Кавалерия Буденного повела ожесточенные атаки по всему фронту между Днепром и Днестром. Благодаря героизму нашей пехоты, смелым контратакам конницы генерала Савицкого и при содействии седьмой воздушной эскадры бои окончились полным разгромом неприятеля. Одна из дивизий Буденного прорвалась в район Шима́новка–Лещинцы, однако отрезанная и атакованная нашими летчиками, рассеялась и в панике пыталась вырваться из западни. Часть ее уничтожена, часть оказалась в плену.

В окрестностях Володарки наши части окружили два других полка Буденного и пленили их в полном составе.

К югу от Киева наши войска перешли в контратаку, разбили неприятельские части, заняли город Ржищев и станцию Ольшани́ца, захватив пленных, пулеметы и богатый железнодорожный парк.

Минская Заря, 13 июня 1920 г.

* * *

Ступая по дымному следу врага, мы шли с обозами огнезапаса по уезду – и влились наконец в полноводную реку наступающей на Новоград кавалерии. Петя мечтал оказаться в Житомире, хотя бы на малый часок, показаться матери, сестренке. Не судьба – мы обошли Житомир стороной. О подробностях освобождения узнали мимоходом, отрывочно. Шифман, хоть и не житомирский, сделался мрачнее тучи. Душа его горела жаждой мести.

Горько было и Пете, но сердце, против воли, дрожало от радости. Ибо… что бывает прекраснее, чем кавсоединение на марше? Не эскадрон, не полк, а целая дивизия. А где-то рядом – три другие, армия. Куда ни бросишь взгляд, всюду, меж холмов и перелесков – кони. Двуколки, тачанки, орудийные запряжки – в стройном военно-революционном порядке. Искорки на шашках и винтовках, кумачовые банты, эскадронные значки. Ощутить себя полезной частью неукротимой и несокрушимой силы – это ли не радость? Стать частицею подобной красоты – это ли не счастье?

– Товарищ комвзвода, а правда говорили до войны: умный в артиллерии, красивый в кавалерии, пьяница на флоте, а дурак в пехоте?

– Говорили. Зеркальце-то есть – красавчиком полюбоваться?

– А мне вот непонятно, чего это на флоте пьяница?

– Бо цари матросiв кожний день горiлкою пoïли. Два рази!

– А когда в четырнадцатом трезвость объявили?

– Три года бедные страдали. Зато потом… отыгрались.

– Но-но, Кораблев, не наговаривать на гордость революции. Взво-од! Запевай!

«Ой, наступала та чорна хмара, став дощ накрапать…»

Влившись в общий, разномастный, разнокалиберный хор, полные мощи и радостной силы, мы – матерые кавалеристы, знатные джигиты, вчерашние шахтеры, слабо ездящие комсомольцы – красной хмарою катились на закат. Чтобы поставить точку, отчетливую и закономерную. На тысячелетней империи лжи, на нищей, тощей, наглой, подлой шляхте. Ты трепещешь, Речь Посполитая? Нет? Значит, еще не вполне осознала. Так знай же…

«Все тучки, тучки понависли, на поле пал туман…»

Знай, Посполитая Речь, твоему беспримерному ханжеству, иезуитам и иезуиткам, фанатикам и изуверам, твоим тартюфам, распластавшимся крестом в твоих костелах, твоей дикости, отсталости – всему, что дорого твоим святошам, вскорости придет конец. Лучшие и свежие силы континента, напитанные мыслью гениальнейших умов Европы, поразгонят любезных тебе проституток и научат тебя, о лукавейшая в мире Речь, стать в кои веки искренней и честной. Ты ведь…

«Эх, будем привыкать мы к азиятской стороне…»

Ты ведь до крайности привычна к деликатному с тобою обращению. Избалована всеобщим обожанием. Ты исхитрилась, посреди Европы, сотворить колониальную империю – а утратив ее, мечтаешь, второй уже век, возвратить нас под железную пяту. Называя это «возрождение» и «независимость». Ты подобна двуликому…

«А молодого коногона несут с разбитой головой…»

Ты подобна двуликому римскому богу. У тебя – рояль Шопена для парижей, у тебя же – кнут и кол для русских хамов. Твоему сердчишку мило, когда русские стреляют в русских, ты сеешь ненависть, питая гнусное в Руси, и не ведаешь, какую черную силу растишь на гибель собственным сынам – от которой их, твоих сынов, спасать придется нам, большевикам. Но это будет позже, а сейчас…

«Че-чен молодой, кин-жал новый, у че-че-на посох здоровый».

Помни, за нами – история и справедливость. За нами – Спартак, Гарибальди и Овод. За нами – само человечество. Миллионы униженных пеонов и индейцев, оскорбленных пролетариев всех стран. Ждущих, надеющихся. Восклицающих: «Руки прочь!» Никто не даст нам избавленья – кроме нас, наших пушек, винтовок и шашек.

 

«Мы красные солдаты, за бедный люд стоим…»

А у тебя, поляк, здоров ли посох?



Пора оплатить подписку на III квартал.

Покупайте облигации Займа Возрождения.

Минская Заря, 13 июня 1920 г.