Двадцатый год. Книга первая

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

7. Интервью
Вильно, Свентоерская, 4
24 февраля 1920 года

– Вы в самом деле не верите в дьявола? – удивленно спросил небольшой человек со впалыми и бледными щеками. – Быть может, в Антихриста тоже не верите? Вы христианин?

– Разумеется, – пробормотал редактор, седовласый и почтенный доктор. – Но… Мы живем в двадцатом веке. Видите ли…

– Вижу, – тряхнул человечек темной, чуть рыжеватой, аккуратно подстриженной бородкой. – Я вижу многое. Мы только что выбрались из России. И видели такое…

Спутник говорившего, несколько более внушительный, хотя и безбородый, утвердительно и сумрачно кивнул. В беседу с русскими гостями включился товарищ редактора.

– Мы нисколько не сомневаемся в трагичности происходящего на вашей родине, – заговорил он быстро, – и в той угрозе, что несет большевизм цивилизации. Но все же полагаю, вы выразились фигурально?

Маленький мужчина посмотрел на польских собеседников с почти нескрываемой жалостью. Товарищ редактора своею повадкой напомнил ему полячков Достоевского – совершенно не тот героический тип, что взлелеял небольшой мужчина в своей истерзанной большевистским безумием душе.

– Фигурально выражаются другие, – произнес он холодно. – Если я и выражался фигурально, то в иных обстоятельствах. Теперь нам русским не до фигур. Вы поляки, наслаждаясь обретенною свободой, пребываете в эйфории. Тогда как мы в России, утратив даже видимость свободы, о былом прекраснодушии забыли. Когда становится нечем дышать, когда ваше достоинство каждодневно попирается, а физическое существование под угрозой…

– Но признайте, это слишком сильно, – покачал головою редактор, – называть десятки, быть может сотни тысяч соотечественников сынами дьявола. Даже если они погрязли в злодействах, даже если пошли за Лениным и Троцким, даже если…

К бледным щекам небольшого мужчины внезапно прихлынула кровь.

– Вам известно, что такое китайское мясо?

Поляки – в кабинете их было трое, редактор, его товарищ и третий, стоявший у окна, высокий, подтянутый, тщательно выбритый, русоволосый – молча дали понять, что о китайском мясе еще не слышали. Оба русских зловеще переглянулись. Маленький мужчина провел ладонью по бороде.

– В Петрограде бабы на базаре торгуют мясом неизвестного происхождения. В условиях организованного большевиками голода и… массовых расстрелов. Когда давно уже съедено всё. Вы понимаете?

– Не совсем, – признался редактор, покосившись на стоявшего у окна русоволосого. Тот, судя по кривой усмешке, догадался.

– Съедено всё, – прищурил глаза русский гость. – Если не съедено, разграблено китайскими и латышскими продовольственными бандами. Всё, подчистую. Тысячи русских людей голодают, убиты за неповиновение, сожжены в своих домах. И вдруг… появляются пирожки. С мясом. В то самое время, когда чекисты, в их числе китайцы, расстреливают… Невинных… Тысячами.

Стоявший у окна посмотрел на бородатого мужчину с некоторым… не то что презрением, но не вполне уважительно. Спутник бородатого ответил тяжким взглядом исподлобья.

Зловещую паузу прервал товарищ редактора.

– То есть китайским мясом называют… – начал он. И сразу же испуганно замолк.

Молчание нарушил стоявший у окна. Ему положительно недоставало такта. Недостаточно почтенный возраст? Житейская неопытность?

– Германцы сожрали бельгийских детей еще в четырнадцатом. Французы теперь подъедают немецких. Особенно стараются колониальные войска. Кстати, позавчера они растлили последнюю рейнско-мозельскую девственницу.

Спутник маленького человека резко встал.

– Милостивый государь, что вы намерены сказать?

Редактор обеспокоился.

– Дмитрий Владимирович… Господин Высоцкий…

– Я могу уйти, – равнодушно предложил русоволосый, названный Высоцким. – Беседа с эмигрантами в мои сегодняшние планы не входила.

От последних, безучастно произнесенных слов у русского, названного Дмитрием Владимировичем, перекосилось породистое лицо. Редактор с товарищем синхронно опустили глаза, сожалея, что пригласили сюда Высоцкого. Думали переубедить осточертевшего им варшавского скептика, дать ему услышать живой русский голос, только что оттуда – и чей…

– Это излишне, – тихо проговорил маленький мужчина, устремив глаза куда-то вдаль. – В свободной стране каждый волен высказывать собственное мнение. Мы не на большевицкой территории, господа. Если бы господин Высоцкий побывал в России…

– Я русский офицер. Пятый Сибирский корпус.

– Дмитрий Сергеевич имел в виду советскую Россию, – снисходительно пояснил спутник маленького мужчины, Дмитрий Владимирович.

* * *

В Вильно маленький мужчина приехал из Минска. С женою и верным многолетним другом.

Им не хотелось признаваться, но Минском они были сражены наповал. Потрясены, раздавлены. Горшая изнанка русской натуры вновь явила смертоносный и самоубийственный, бесчеловечный и губительный оскал. Искуситель проник и сюда, приготовляя окончательное свое пришествие.

В Бобруйске будущее казалось очевидным. Перебравшись через польско-большевицкий фронт, они, глазам не веря, смотрели на витрины магазинов, настоящих, подлинных, истинных магазинов, в которых можно было – покупать. Их потрясало и радовало всё – белые булки, колбасы, шоколад, чулки, надежная уверенная власть, твердой рукой умиротворенное население – после хамского кошмара зиновьевского Петрограда, непрестанных унижений, ежечасного липкого страха и невозможности повлиять на происходящее – невыносимой в первую очередь для него, ранее всех всё прозревшего и единственного, кто знал, что надо делать. Не ради белых булок бежал он из Петрограда.

Выправить бумаги для чтения лекций (sic) бойцам и командирам (sic) красной армии (sic) удалось сравнительно легко. Хамская власть, отвергнутая честными людьми России, цеплялась за любую видимость своего с ними сотрудничества, раздувая малейший фактик их лояльности. Превозносила несчастного, оступившегося Блока, обезумевшего от жажды оваций Шаляпина, всеми позабытую Ермолову, бездарного Брюсова – не говоря о негодяях вроде Горького. Каких таких лекций для красноармейцев дети Люцифера ожидали от него? О революционной борьбе ранних христиан с антинародным рабовладельческим режимом? О товарище Спартаке? Ах, да о декабристах. Душителям свободы отчего-то любы декабристы, вышедшие ради свободы на площадь. Идиоты, кровавые китайские болваны, умственные извращенцы. Однако большевицкий идиотизм сыграл ему и Зинаиде Николаевне на руку. Сатана еще раз просчитался. С ним и Зинаидой Николаевной у Сатаны не получалось ничего.

Но сначала были четыре дня в поезде. С мешочниками, красноармейцами, мужиками и прочим сбродом. Потом корчма еврея Янкеля, ловко освобождавшего бегущих от имущества в уплату за гнуснейшее жилье. Затем путь с контрабандистами через снежную пустыню под Жлобином. И наконец – первый пост, первые люди, первая людская речь из-под шапок с квадратным верхом. «Кто вы есть? Вер зайд ир?» – «Беженцы, руссише флюхтлинге». «Сконд? Вохер?» – «Аус Петроград». «Доконд? Вохин?» – «До Варшавы, нах Лондон, нах Парис». Милые мальчики из Großherzogtum Posen16, немецкая культура, славянская душевность. Последняя надежда утратившей человеческий облик земли, прозванной бесноватыми РСФСР.

А потом – минский позор. Не его позор, но их – минчан. Минской, так сказать, интеллигенции. Провинциальной, тупой, ограниченной. Шовинистической, злобной, не готовой поступиться ничем. Способной ложно понятым патриотизмом окончательно сгубить Россию, Европу, христианство, культуру.

Неспособные на благодарность, ничего не понимающие – и это сейчас, когда, треща по швам, на глазах исчезали фронты.

Красные орды вломились в Одессу. Советы допущены во Владивосток. Степи за Манычем устланы казачьими трупами. Испарилась Северо-Западная, так и не дошедшая до Петрограда армия. В Прикаспии уничтожена Уральская. Пал Архангельск. В два месяца, какие-то два месяца, на пяти, на шести направлениях, разделенных тысячами верст, рухнуло практически всё, что сопротивлялось дьяволу на протяжении двух лет. Тоже дело человеческих рук? Но нет, не слышат, предпочитая остаться глухими.

И так всегда. Он раз за разом указывал на дьявола – а люди над ним потешались. Когда же предреченное сбывалось, о нем никто не вспоминал. Но ведь он, именно он, не Борис, не Александр Федорович, не другие революционеры, прозрел Антихриста в Ульянове, коренастеньком субъекте с мефистофельской бородкой, прозрел еще в апреле, едва тот появился в Петрограде. И увы, оказался прав.

И перед войною был прав. Он говорил им, кричал, убеждал, но они – черносотенцы, националисты, либералы – не пожелали поступиться ничем. Ввязались в преступную, бессмысленную войну. С культурным народом Европы, многократно превосходящим русский в материальном и духовном плане. Забыв Христа, твердили об отечестве, вражеской агрессии, угрозе германизма. Словно после нападения Вильгельма на Россию нельзя было договориться, поступиться малым – чтобы спасти большое.

Годами он им указывал на опасность. Теперь он укажет им путь ко спасению. Собственно, уже указал его, в Минске. Но не был услышан, опять. Невероятно, но местная интеллигенция, освобожденная поляками от большевизма, их, поляков, своих освободителей, ненавидела. Всеми фибрами провинциальных душонок. Жаловалась, что ее – смешно сказать – лишили языка. (Спору нет, низшие польские чиновники действительно вели себя бестактно, не делая различий между русскими и евреями, но ведь и русские проявляли чудовищную неблагодарность по отношении к спасителям.) И почему бы русским, после десятилетий русификации Царства Польского, самим не выучиться по-польски? Вопрос исторической справедливости, воздаяния, искупления. Лично он готов. Особенно сегодня, когда Польша является единственной страной, ведущей войну с ленинистами.

 

Он честно пытался исправить положение. Объяснить, просветить, выступить с публичными лекциями – не для красноармейцев, а для образованного минского общества. И что же? Полные залы слушателей, представители польских властей, полицейские кордоны на улицах – а наутро слухи о его предательском полонофильстве и всеобщее осуждение – за что? Дошло до того, что местная библиотека имени Пушкина отказалась дать место для лекции о Мицкевиче. «Не удивляйтесь, – объяснял приятнейший генерал Желиговский, – нам, полякам, в этом городе не с кем поговорить, вы первый разумный русский, встреченный мною в последние годы». С Желиговским сошлись на том, что новое русское правительство следует сформировать в Варшаве – такое, какое Польша захочет увидеть у власти по свержении большевиков.

Поезда в Варшаву из Минска не ходили. Поэтому он, Зинаида Николаевна и Дмитрий Владимирович отправились в Вильно, годом ранее отбитое у советов. Снег в Вильне не вполне еще сошел, улицы тонули в грязи, гостиница была прескверной, но основное – офицеры, полицейские – внушало твердую уверенность. Почти не попадались на глаза оборванцы и евреи, помнившие здесь о подобающем им месте. Но евреи что-то замышляли, им тоже не нравилось его полонофильство. Следовало быть начеку.

* * *

– В настоящее время Польша – единственный заслон цивилизации от большевизма, – неторопливо, словно размышляя, формулировал маленький мужчина. Редактор и коллега делали заметки. – Все разговоры о смягчении режима в Совдепии имеют целью лишь одно – облегчить инфильтрацию большевизма в Европу. Гибельное заблуждение считать, что большевизм есть революция. Большевизм – это реакция, уничтожение культуры и новое порабощение человека. Он являет собою гораздо более жестокую форму царского деспотизма. Орудие Ленина и Троцкого – обман непросвещенных неграмотных масс. Польский солдат, идущий в Россию, должен знать: он идет не завоевывать, но освобождать. Русский народ на русской земле встретит его с распростертыми объятиями.

Замолчав, мужчина подлил себе воды. Высоцкий вновь не удержался от замечания.

– Признаться, я не заметил распростертых объятий. Ни в Минске, ни в Бобруйске, ни в Витебске. Возможно, потому, что не ношу военной формы.

– Возможно, – со злостью буркнул спутник бородатого, Дмитрий Владимирович.

Редактор бросил на Высоцкого укоризненный взгляд. Маленький мужчина подумал о своем: снова Минск, сатанинский русский Минск.

– Господин Мережковский, – обратился к мужчине коллега редактора. – В чем, по-вашему, заключалась главная ошибка предводителей белых армий?

– В их контрреволюционности, – убежденно ответил писатель. – В их стремлении возродить бывшее государство, с которым русские массы распростились навсегда. А также в их отношении к новым государственным образованиям. Юденич не желал признать независимости Финляндии. Деникин не высказался определенно по польскому вопросу.

– Несмотря на польское происхождение, – посетовал седовласый редактор на поведение сына польской матери.

Высоцкий счел необходимым уточнить.

– Польскую независимость Антон Иванович под сомнение не ставил.

– Но определенно не высказался, – повторил товарищ редактора вслед за русским автором. – Какую границу ваш Деникин был готов нам гарантировать?

– Видите ли, господин Крукович, – улыбнулся Высоцкий одними глазами, – если требовать границу семьсот семьдесят второго года, то вам ее не гарантирует никто. С тем же основанием можно предложить на русский трон королевича Владислава. Жаль, у господина Пилсудского нет сына.

– Господин Высоцкий! – не выдержал редактор.

– Прошу прощения, господин Сумóрок. Будучи историком, я позволяю себе порой исторические параллели. Не спорю, данная была неуместна.

Немного придя в себя, редактор продолжил беседу с русскими.

– Господа, позвольте спросить. Каково ваше отношение к Польше?

Ответить вызвался спутник писателя. Сам писатель уже устал.

– Мы с господином Мережковским стоим на почве безусловных прав Польши на границы 1772 года. Такое решение является единственно справедливым, и только после признания данных прав могут выстраиваться русско-польские отношения. Это исходный пункт.

Высоцкий, ошарашенный щедростью русской души, краем глаза взглянул на редактора. Тот, признаться, тоже выглядел изумленным, равно как и его коллега, однако изумленным приятно. Тем не менее господин Суморок спросил, во избежание будущих территориальных недоразумений:

– По польскую сторону должны остаться… – Он представил себе географическую карту. – Минск, Витебск, Гомель, Могилев, Луцк, Ровно, Житомир, Винница, Черкассы?

– Именно так, – безразлично ответил господин Мережковский. – Умань, Бердичев, Бобруйск, Мозырь, Барановичи, Пинск. Мы с господином Философовым выступаем за полный отказ от царских захватов. В нем путь к моральному очищению русского народа и возрождению порабощенной большевизмом России.

– Именно так, – повторил вслед за другом господин Философов. – Пока что нам трудно судить о деталях, но необходимость совместной борьбы с большевизмом неизбежно сделает отношения Польши и возрожденной России дружественными.

– Стало быть, вы за дружбу? – поинтересовался от окна Высоцкий.

Господин Философов улыбнулся.

– Вы сомневались?

* * *

Выпив чаю, оба русских откланялись. Следом собрался и Высоцкий. Вечерним поездом он отбывал в Варшаву с репортажем для газеты. Легко догадаться – не самой правой и не самой пропилсудовской. Прощаясь, редактор не удержался от шпильки.

– Господин Высоцкий, позвольте вопрос. Почему вы не в армии? Вы опытный офицер. Я правильно запомнил: пятый Сибирский корпус?

Ответ варшавянина прозвучал довольно странно.

– Дело в том, господа, что я штабс-капитан.

– И что? – не понял коллега редактора.

Улыбнувшись полячку Достоевского, ни в одной армии не служившему, Высоцкий пояснил:

– В нашем польском войске такого звания нет. Капитана мне, понятно, не присвоят. Добровольно же возвращаться в поручики – увольте.

Полячок Достоевского непонятно для чего заметил:

– Вы, я слышал, сражались с красными на Дону.

– На Кубани. К сожалению. Признаюсь честно, последние пять лет люто ненавижу войну. Тем более – с бывшими товарищами и подчиненными. Довольно гадостно бить по своим из пулемета.

– По своим? – спросили виленские журналисты.

– По своим, – ответил, надевая пальто, варшавский.

Когда он вышел, коллега редактора дал волю накопившемуся гневу.

– Напрасно я его привел. Вы уж простите, пан Юлиуш. Сомнительный тип. Такому место в штрафном подразделении.

Господин Суморок развел руками.

– Увы, вы правы, пан Ксаверий. Наш, с позволения сказать, соотечественник показал себя не лучшим образом. Сегодня мне больше понравились русские.

– Мне тоже, – согласился пан Ксаверий. – Особенно господин Мережковский. Не знаю, какой он писатель, но человек исключительно приятный.

– О да, – согласился редактор. – Если бы Россия состояла из Мережковских… Представляете, вместо медвежьей России Суворовых, Кутузовых, Пушкиных, Гоголей – Россия Дмитрия Мережковского?

– С трудом, – признался пан Ксаверий. – Но такую Россию я бы, возможно, признал. Интервью дадим в завтрашний номер?

– Разумеется. Как вы думаете, господин Высоцкий в курсе, что мы сотрудничаем со вторым отделом?

– Похоже, нет. Уж больно он наглый.


1914
МЕНЕ ТЕКЕЛ ФАРЕС




В день убийства террористами эрцгерцога Басе исполнилось девятнадцать. Праздник отметили в узком кругу, отгородившись от внешнего мира. Бася только что вернулась из Москвы, выдержав на курсах годовые испытания. «Москва-а-а, – ворчал сибирский дедушка. – Хотя бы Киев. Захваченная, но Польша». Киевлянин Старовольский делал вид, что дедушки не слышит.

А утром двадцать девятого, за завтраком, заглянув во вчерашний «Варшавский курьер», вернее в экстренное приложение, пани Малгожата всплеснула руками и испуганно посмотрела на мужа.

– Господи! За что их, Кароль?

– За аннексию Боснии, – безрадостно пробурчал экстраординарный профессор, прогоняя «Русским словом» лезущего на колени кота. – В отличие от нашего, боснийским кордианам гамлетизм не очень свойствен.

В тот черный для Европы понедельник семья Котвицких пробудилась поздно. Накануне основательно повеселились, и сегодня профессор был бы мрачен даже в том случае, если бы микадо извинился за Цусиму. Узнав, однако, о сараевской драме, пан Кароль сделался много мрачнее. Это заметил даже кот Свидригайлов и более попыток взобраться на него не повторял.

На полминуты воцарилось молчание. Бася, успевшая одеться для выхода, нервно листала кадетскую «Речь», Марыся с Франеком жевали бутерброды. Пани Малгожата взялась за новый, уже сегодняшний «Курьер». Свидригайлов вытянулся на диване, голова – на «Киевской мысли», задние лапы – на «Berliner Tageblatt». Шестьдесят восемь страниц вчерашнего берлинского выпуска, не содержавшие ни слова о сараевском убийстве, автоматически устарели – подобно вчерашней «Речи» и обеим «Мыслям», киевской и всероссийской. (Тучи над Европой ничуть не волновали невиданного прежде в Царстве Польском зверя, рысьей статью пошедшего в мать, уроженку американской Новой Англии. Сибирского происхождения отец лишь немного подправил породу – по выражению профессора, подверг ее умеренной русификации.)

– И что теперь? – дожевала канапку Марыня.

Папа с мамой не ответили. Умная Бася авторитетно насупилась.

– Gar nichts Gutes, meine Kleine17. Представляешь, что творится в Берлине? А в Петербурге?

Мама добралась до третьей страницы «Курьера». Глаза запрыгали по белому листу, от заголовка к заголовку.

– Император Вильгельм… потрясен известием… Кровь эрцгерцога… супруги… свидетельствует о политических настроениях… возбуждающих далеко идущие опасения, с одной стороны, надежды – с другой… Сараевское покушение – мене текел фарес Австрии. Was schreiben diese Idioten!18

– Будет война? – оживился соименник убитого Франек. – Со швабами?

– Franz! – в отчаянье воскликнула мать.

– Не переживай, Малгося, обойдется, – неуверенно пообещал экстраординарный профессор. – Современные средства уничтожения сделали войну в Европе невозможной. Самураев еще можно гнать на пулеметы – но немцев, французов, бриттов? Сознательных рабочих, интеллигенцию? Социалистов, буржуа?

Франек, прежде к балканским делам интереса не проявлявший – что за дело просвещенным европейцам до сербской и болгарской дичи? – притащил гимназический атлас и, прогнав с канапе Свидригайлова, отыскал на карте Воеводину, Боснию и Сербию. Экстраординарный профессор задумчиво глядел в окно, на полупустынную в этот час Мокотовскую. Мама, отложив газеты, позвала из кухни Зосю и занялась домашними делами.

– А вот и Константин Ерошенко, – проговорил ни с того ни с сего пан Кароль. – Чрезвычайно медленно подвигается от Ротонды19 по направлению к Вильчьей.

Позабыв про злополучного Габсбурга, Бася старательно зевнула.

– Какой еще Константин, папá?

– Лучший мой студент. Я тебе его представлял. Вижу его здесь третий день подряд. С чего бы это, Гося?

– В самом деле, – Бася уткнулась в газетную статью о сараевском аттентате. Маня переглянулась украдкою с мамой. Франек на секунду оторвался от Балкан.

– Москалик втрескался в Баху?

– Was für ein Wörtchen, Франтишек! – возмутилась пани Малгожата, не уточнив, какое именно словечко имеется в виду: «москалик», «втрескался», «Баха»?

 

Версия Мани была прозаичнее.

– Быть может, русек надеется увидеть папá и подлизаться к пану профессору?

Пан Кароль покинул позицию у подоконника – куда немедленно, с невыразимой грацией перескочил со спинки кресла Свидригайлов. Возвратившись за стол, объяснил младшей дочери:

– В этом Костя Ерошенко не нуждается. Карский одобрил мое предложение оставить его при университете для подготовки к профессорскому званию. У Ефима Федоровича на таланты нюх. Перед нами будущее светило.

Марыня ухмыльнулась.

– Мокотовской улицы? Будет здесь светиться вместо фонаря?

– Русской классической филологии, – серьезно ответил профессор. – Я привлек его к составлению древнегреческого пособия. На мой взгляд…

– Вот и учился бы в своей России, если шибко умный, – внезапно разозлился Франек. – В императорский Варшавский едут сплошные посредственности.

– Или нищие, – добавила Маня. – На казенный кошт в дешевую провинцию.

Врожденное чувство справедливости не позволило Барбаре промолчать.

– И еще неблагонадежные. «Строжайше б запретил я этим господам на выстрел подъезжать к столицам».

Экстраординарный профессор одобрительно взглянул на старшую, даром что не предполагал в студенте Ерошенко народнических, социал-демократических и даже либеральных наклонностей. Между тем шовинизм и чванство младших вызвали негодование матери.

– Вам не стыдно, Kinder?

– Мамочка, поверь, это не чувство классового превосходства, но обычный социальный анализ, – попыталась оправдаться Маня.

– Вкупе с национальным, – добавил Франек, измеряя пальцами расстояния между Веной, Будапештом и Белградом. – Между прочим, Маня в Баськину Москву не хочет. Только в Сорбонну, как Мария Склодовская.

Пани Малгожата погладила кота.

– Манечка – с пробирками? Увы, не представляю. Шведской премии ей точно не дадут.

Маня хмыкнула.

– Так бы и сказали: на Париж не хватит франков. Режим не слишком поощряет верных слуг.

– Но-но, дитя! – сдвинул брови экстраординарный профессор. Шутки шутками, но меру Марье следовало знать. Тринадцать лет – весьма почтенный возраст.

Бася поднялась со стула и вздохнула. Тихо и неприметно, как подобает столичной жительнице, уставшей от провинциальных склок.

– So ein schönes Wetter heute20. Я погуляю, мама?

– В сторону Вильчьей? – не удержалась Маня.

– Нет, Манечка, в сторону Маршалковской.

Басе показалось, что даже Свидригайлов посмотрел на нее скептически. Но вероятно, только показалось. Франек вновь оторвался от атласа.

– Папа, если что, лучше куда – в артиллерию или пехоту?

* * *

На залитую предполуденным солнцем Мокотовскую Бася выскочила в самом решительном настроении. Давно пришла пора положить предел безграничному нахальству Ерошенко. Сегодня дошло до явного компрометажа, и что обидно, совершенно незаслуженного. Бася ни разу не перекинулась с житомирским нахалом ни словом, максимум два или три, которые, понятно, не в счет. (Что студентик родом из Житомира выведала Ася Высоцкая; зная Басиного дедушку, со значением подчеркнула: «Захваченная, но Польша».)

Долго идти не пришлось. Субъект в студенческой тужурке, покинув пространство, просматриваемое из квартиры Котвицких, застрял перед витриной магазина дамских шляп. Странный для студента интерес к парижским модам привлек внимание городового Пепшика, застывшего неподалеку, саженях в десяти, от Ерошенко и теребившего задумчиво красный шнурок револьвера. Пепшика, знала Бася, крепко помяли то ли в пятом, то ли в шестом неподалеку от Политехникума, и с тех пор в каждом третьем студенте он охотно видел возможного бомбиста. Служебное рвение в сочетании с природной нелюбовью к москалям – под белым царским мундиром билось сердце истинного Пепшика – могло иметь опасные последствия.

Бася твердым шагом направилась к витрине. Положить предел она еще успеет, тогда как сейчас следует светило спасать. В конце концов, они друг другу братья. Студент курсистке non lupus est, а курсистка студенту тем более.

– Здравствуйте, Константин Михайлович!

При виде Баси Ерошенко учтиво поклонился, сняв старенькую, вылинявшую фуражку. И при этом, с присущим ему нахальством, даже не попытался изобразить удивления. Можно было вообразить, будто по Мокотовской сновали десятки очаровательнейших девушек, в элегантнейших платьях из «Revue de la mode», соломенных шляпках с Петровки, зонтиками с Кузнецкого – и каждая говорила: «Здравствуйте, Константин Михайлович!» Между тем в данный момент поблизости не было никого, кроме Баси, Пепшика и еще одной, далеко не юной девы, профессионально оценивавшей потенциал «пана студэнта». Немногочисленных прохожих в расчет принимать не стоило, равно как и шарманщика, «катарына» которого тягуче выводила грустный вальс про маньчжурские сопки.

– Здравствуйте, Барбара Карловна. To znaczy dzień dobry pannie Kotwickiej. Bardzo się cieszę, że znowu pannę widzę21.

Польскую фразу Константин Михайлович произнес чуть медленнее, чем русскую, но с носовыми и среднеязычными у нахала всё было в порядке. Не «джэнь» и не «ще чешен». Впрочем, его ведь сам Карский заметил. И папочка благословил. Ну а что москалик переборщил немного с «панной»… Кстати, с артикуляцией огубленных «о» и «у» Бася бы могла ему помочь.

С появлением хорошенькой паненки, столичной курсистки и дочери профессора, владельца знаменитого кота, Пепшик утратил к студентику интерес и, придерживая шашку, чинно направился в направлении Кошикóвой. Вещи в его мире встали на места, витринам и порядку ничто не угрожало. Профессионалка, удостоверившись, что этот клиент не ее, продолжила путь к Аллеям, в более оживленные и перспективные места.

– Вы уже в курсе? – озабоченно спросил Барбару Костя.

Юные боснийцы подарили европейцам великолепнейшую тему для бесед. Неделю, если не более, можно будет обходиться без погоды.

– Сущий кошмар. – Бася честно попыталась сосредоточиться на сербах и несчастной австрийской чете. – Мой младший брат готовится к войне. Намерен устроить тевтонам Грюнвальд, если немцы на нас полезут. А вы?

– Я пока нет. Думаю, обойдется. При чем тут, в конце концов, Россия?

– Папа тоже так думает. Константин Михайлович, вы тут, верно, дожидаетесь кого? Не буду мешать. Я вышла прогуляться. По Уяздовским и в Лазенки.

Ерошенко расплылся в бесхитростнейшей улыбке.

– Если честно, я надеялся случайно встретить вас. Узнал, что вы вернулись из Москвы и вот…

«Наглец!» – пропело у Баси внутри.

– Но вовсе не думал, что вы непременно появитесь. Тем не менее…

И все-таки смутился. Замялся, замолчал. Что бы подумал, увидев его, декан истфила Карский? У игрушки кончился завод?

– Прекрасная погода, – подсказала Барбара, моментально позабывши про сербов. Ерошенко радостно кивнул. – Быть может, вы пройдетесь со мною? Одной неловко, а пройтись ужасно хочется. Сто лет не видела Варшавы.

– Невероятно, но именно это…

– Тогда идемте, – перебила Бася житомирского мямлю. И пребывая в непреклонной решимости положить предел его нахальству, спросила: – Вы можете взять меня под руку?

* * *

Вернувшись из Лазенок, Бася застала в квартире инженера Старовольского, киевского родственника мамы. Устроившись в кресле у книжного шкапа и поглаживая влезшего на колени Свидригайлова, инженер вел мужскую беседу с экстраординарным профессором и Франеком. Последний, перелистав десяток книг из папиного кабинета, за четыре часа Басиного отсутствия сделался экспертом по балканской ситуации. Сыпал именами Обреновичей и Карагеоргиевичей, уверенно сравнивал численность сербской, болгарской, греческой, турецкой и императорско-королевской армий. Вопреки мнению экстраординарного профессора, выказывал убежденность, что Вена этого так не оставит – при том что аннексия Боснии, равно как предшествовавшая ей австрийская оккупация этой исконно сербохорватской земли, несомненно, является возмутительным актом антиславянского произвола немцев, присвоивших себе плоды побед России над османами.

– Еще немного, и Франтишек станет славянофилом, – озабоченно сказал инженер пану Каролю.

– Ну уж нет, – не согласился пан Кароль. – Филии и фобии не по нашей части.

Франек счел необходимым объясниться.

– Дело не в славянофильстве, Павел Андреевич, а в справедливости. Сербы хотят национального единства. Немцы с мадьярами им не позволяют. Поляки тоже хотят…

– Национального единства, – продолжил Старовольский. – Тевтоны же им мешают.

– Вот именно!

– Но ведь не только тевтоны. Что тогда?

– Это вопрос личных пристрастий, – хмыкнул пан профессор. – Наше семейство отличается… – Он задумался.

– Известной терпимостью к московским захватчикам. – Старовольский встал и поклонился вошедшей в гостиную Барбаре. – Таким, как я. Что скажете, Барбара Карловна?

– Конечно.

Бася совершенно позабыла сказать: «Ну что вы говорите, Павел Андреевич! Какой же вы захватчик!»

Пан профессор повернулся к сыну.

– Вся беда в том, Франтишек, что сейчас кто-нибудь в Кракове, да и у нас в Варшаве, хотя бы твой приятель Павлик, тоже поет о свободе и национальном единстве. Но видит главное препятствие не в немцах. И если что начнется, полякам придется воевать против поляков. Не говоря о прочих малоприятных вещах.

– Не говоря, – согласился инженер.

Оба десять лет назад побывали в Маньчжурии и представляли, о чем идет речь, много лучше прочих европейцев.

Бася, продолжая думать о своем, присела на диван. Свидригайлов, покинув Старовольского, перебрался поближе к хозяйке, на карту Балкан. Пани Малгожата, желая отвлечь супруга от маньчжурских воспоминаний, полюбопытствовала:

– Ну и как на Маршалковской, Бася?

– Замечательно, мама.

– Где побывала?

16Великого герцогства Познанского (нем.).
17Да уж ничего хорошего, малышка (нем.).
18Что пишут эти умники! (нем.)
19Нынешней площади Спасителя. – Прим. ред.
20Такая чудная погода (нем.).
21То есть добрый день, мадемуазель Котвицкая. Очень рад видеть вас вновь (пол.).