Навстречу своему лучу. Воспоминания и мысли

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Из тетрадки по названию «Я»35

Это обычная ученическая тетрадка, в которой мама пунктирно описывает эпизоды моей детской, даже младенческой жизни – моими глазами. Таким остранением36 она как бы протянула мне эстафетную палочку, чтобы я мог самостоятельно вглядываться в своё детство, которого уже не помнил.

Даже жалко иногда, что я не мог сознательно воспринять и запомнить некоторые сцены, в которых фигурировал младенцем. Например, когда меня в новогодний вечер принесли в девчачью палату Беззубовского детдома, а потом туда прибежал Дед Мороз при полном параде. Расстегнув красный халат и отодвинув ватную бороду, он (она, моя мама) принялся кормить меня грудью. Так что некоторое время встреча нового 1947 года проходила без этой ключевой фигуры. И без группы девочек, которые столпились вокруг, смеялись и восторженно кричали: «Дед Мороз! Дед Мороз кормит грудью!..»

Один эпизод до сих пор погружает меня в размышления. Медитативная такая страничка детской жизни…

В одном из домиков, где мы жили, было очень холодно. Там не было ни торфа, ни сланца, которым обычно топили печку родители в других местах. Топили ворохами сухого бурьяна. От него становилась тёплой только печка, в которую был вмурован большой котёл с насыпанным на дне песком. Родителям приходилось на несколько часов уходить в детдом, и меня оставляли в этом котле, где дольше всего сохранялось тепло и откуда я не мог вылезти. Кроме меня, в котёл загружали кучку пластмассовых игрушек и хлебные корочки, которые я любил сосать.

Не в этом ли котле формировалась моя привычка к самопогружённости, каким-то странным образом вписанная в довольно экстравертный характер?..

Закончилась притча о котле тем, что я однажды, выбросив наружу все игрушки, сумел и сам выбраться на край котла и печки. Ринулся бы я вниз?.. Это осталось неизвестным, поскольку в решающий момент вошла мама и… Больше меня в котёл не сажали.

Летом мама часто брала меня в детдом, где была воспитателем, организатором досуга. Пока она воспитывала и организовывала, детдомовские девчата то сажали меня в подушки, окружая игрушками, то тормошили. Часто меня вытаскивали во двор, где я ползал по дорожкам и по траве, иногда забирался в клумбу, но уже знал, что рвать цветы нельзя, можно нюхать и гладить. Девочки показывали на цветы и нравоучительно поясняли:

– Вот, это твой папа посадил.

Впрочем, летом хорошо было ползать и по комнате, пол уже не был холодным. К тому же иногда удавалось отыскать затерявшуюся раньше корочку хлеба.

Свой первый фильм в жизни я проспал на руках у родителей, в тёплом одеяле. Проснулся уже дома. И папа с сочувствием произнёс:

– Ну, Витюша, ты сегодня первый раз побывал в кино. Жаль, что глупый и не понял, какой прекрасный был фильм. Запомни, это – «Золушка»37. Подрастёшь, обязательно посмотришь.

А первым фильмом, который мне реально запомнился, хоть и смутно, был «Тарзан»38. Крутили его в сельском клубе, битком набитом шумной публикой. Тарзан, летящий на лиане с дерева на дерево… Крокодилы с разинутыми пастями… Люди в белых шлемах… Большая обезьяна в одежде, её звали Чита; чем-то она завоевала мою симпатию… Но этот фильм никогда мне не хотелось посмотреть снова: слишком детским осталось это впечатление…

Когда в детдоме началась чесотка, всех здоровых детей вывезли «на подсобное хозяйство», где все спали в бывшем овощехранилище, на расстеленной по полу соломе. Здесь я впервые сидел… на корове. Сидел вполне надёжно: папа крепко держал меня, когда посадил между коровьих рогов и сказал:

– Держись за них и не бойся.

Впрочем, мама пишет, что боялась она, а не я. Наверное, я ещё не умел…

Нет, умел. Испугался я, когда ползал во дворе детдома, возле цветов, а ко мне вдруг подошёл мальчик, надевший на голову чёрный накомарник с сеткой, протянул ко мне руки и зарычал страшным голосом. Испугался так, что перестал говорить даже те немногие слова, которыми овладел к тому времени.

Однажды мы ездили в Москву втроём – в гости к дедушке с бабушкой. В поезде играли в игру. Папа спрашивал:

– А чей это прекрасный лес виден там, далеко?

– Это лес майкиза Кайабаса-Байабаса, – отвечал я, в меру своих произносительных возможностей.

– А чьи это люди косят траву на лугу?

– Это люди майкиза Кайабаса-Байабаса…

И так далее.

Проблема с буквой «р» у меня решилась во сне. Мне приснилась ворона, которая каркала на меня так, что я возмутился и тоже на неё каркнул. Вернее, крикнул: «Кар-р-р», и у меня получился настоящее «р-р-р». Проснувшись, я поспешил рассказать сон родителям, и в конце рассказа у меня и наяву получилось звучное «р-р-р». Мама с папой обрадовались и всё просили меня говорить: кар-р-р, бар-р-ран, пор-р-ра. Весёлое было утро.

Так вспоминает мама. А сам я помню лишь сцену своего торжества при демонстрации нового умения, но сон совершенно забылся.

Много времени я проводил среди детдомовцев. Когда мне было четыре года с небольшим, я вился около групп, с которыми мама занималась подготовкой школьных заданий и просто их развитием. Подглядывал сбоку в букварь – поэтому слова казались мне столбиками из букв, лежащих на боку. Столбики постепенно запоминались, и дома я выкладывал их из кубиков с буквами. Но родители меня поправили, и скоро я перешёл к складыванию слов горизонтально. Следующим этапом было внимание к газете, которую папа читал за ужином. По ней я и научился окончательно читать – бойко, но… вверх ногами. Впрочем, и этот навык быстро нормализовался, так что в четыре с половиной года мне открылся мир книг.

Иногда меня брали на колхозные работы, в которых участвовали детдомовцы. С аппетитом участвовал я в выдёргивании сурепки39, которая была выше меня ростом, но это не запомнилось. Зато запомнился дурманящий запах хмеля, стены из увитых им столбов на поле. Мне дали ведёрко, и я обрывал в него мягкие шишечки, пока у меня не закружилась голова так, что я потерял сознание. Папа унёс меня от хмельных стен и уложил под деревом, где я пришёл в себя от того, что он брызгал мне водой в лицо…

Последние месяцы перед окончательным переездом в Москву я уже был старшим братом: мама вернулась в детдом с грудным Лёнечкой40. Моей важной ролью было греметь ему погремушкой, чтобы он не плакал, подавать пелёнки, когда мама его заворачивала, и послеживать за ним, когда мама переключалась на детдомовских ребят.

Впрочем, бывали задания и посложней – например, сходить рано утром на другой конец деревни за молоком для братика. Один раз на меня по дороге напал гусь. Я шарахнулся от него, споткнулся и выронил бидончик, разлив всё молоко. В этот день братику было голоднее обычного, но мама меня не ругала.

Заканчивается эта мамина тетрадь периодом, который мне уже тоже смутно помнится. Конец лета 1951 года, когда родителям пришлось покинуть Беззубово. Мама уехала с Лёней в Москву, а отец рисовал плакаты для фабричного клуба в селе Ильинское. Прямо в клубе мы с ним и жили, отгородившись от остального пространства ширмой, которую он сам сделал. Папа варил вермишель или макароны на примусе, иногда открывал стеклянную банку с соевыми бобами – невкусными, но утоляющими голод. Этим мы и питались. Папа спал на кровати, а я на верстаке, пока однажды не свалился с него во сне. После этого спали вместе. Книг зато было много, в них-то я и жил.

Мама приехала нас навестить и всплеснула руками, увидев кастрюли с засохшими остатками вермишели и банки от соевых бобов. Сказала, что нам тоже надо уезжать в Москву. Меня она увезла сразу, а потом приехал и папа. Так мы стали жить на Клинической улице. У дедушки с бабушкой там были две комнаты в коммунальной квартире, одну они уступили нам.

Топографический миф

Мы жили по адресу Клиническая улица, дом два. Но достаточно взять «Атлас Москвы», чтобы уличить меня: что-то здесь не так. Клиническая была переименована в улицу Еланского, на которой под номером два числится храм Архангела Михаила41. Что за выдумки у автора?..

 

Скажу больше, я всегда считал, что Клиническая улица – вовсе не тот короткий огрызок, который в атласе примыкает к Плющихе42, а длинная улица, начинавшаяся от нашего дома. Она идёт между двумя рядами медицинских учреждений. Кому же, как не ей, быть Клинической?.. Но на картах у неё вовсе нет названия, хотя она в несколько раз длиннее улицы Еланского.

Получается, будто я жил в каком-то историко-топографическом мифе. Надо немного прояснить эту ситуацию.

Храм восстановили в послесоветские годы. После этого возник вопрос, какой дать ему адресный номер. Тот изувеченный корпус-склад, в который превратила его советская власть, домом не считали, так что он обходился без номера. К этому времени дом, где мы жили, уже был снесён. Вот бывший номер нашего дома и достался храму – или вернулся к нему.

Оказывается, Клиническая улица моего воображения на самом деле всегда была безымянной. Но для меня она так и осталась единственной настоящей Клинической улицей. Так что я предлагаю узаконить её под этим названием – длинную безымянную улицу, идущую между клиниками, даже если на ней не числится ни одного жилого дома. Один был, да и тот снесли…

Как бы уговорить чиновников?.. Зря имя улицы пропадает. И она без него не такая выразительная.

Так или иначе, адрес «Клиническая, дом 2» был нашей реальностью, и жили мы вовсе не в храме. Впрочем, к храму наш дом всё-таки имел прямое отношение, хотя тогда я этого не знал.

Бывшая богадельня

Наш двухэтажный дом был когда-то богадельней при храме. Он имел какую-то несоветскую конфигурацию. Нижний этаж был каменный, верхний – деревянный. Наша входная дверь со двора открывалась на широкую мраморную лестницу, которая когда-то была главной, парадной. Она вела сразу на второй этаж, по бокам были перила, к которым мы привязывали велосипеды. Белые, слегка желтоватые ступени были несколько стёрты посредине. Я их хорошо знал, поскольку время от времени подметал и мыл эту лестницу.

Внизу, у входной двери, стояла коляска нашего младшего – Максимчика. В неё (а когда коляски не стало – просто на пол) сыпалась почта, которую совали в специальную щель на двери подъезда (если уж не пролезало, то почтальон звонил). Ах, как я любил спускаться за почтой! За «Крокодилом», приходившим раз в десять дней, за «Огоньком» раз в неделю, за другими журналами и газетами, за подписными собраниями (особенно, когда приходил очередной из четырнадцати томов Джека Лондона или из шести томов Александра Грина).

Наверху, на площадке, слева была дверь (двойная, с тамбуром) в нашу коммунальную квартиру, а дверь справа, ведущую в неизвестную мне половину дома, навсегда загородили гигантским шкафом. У той половины был свой вход, со своим подъездом.

На площадке мы немного задержимся, как я задерживался нередко, будучи школьником. Здесь стоял столик на чугунных изогнутых ножках и с доской из серого мрамора, а на нём… Иногда в широкой кастрюле бабушка остужала кипячёное молоко с соблазнительной пенкой. Иногда это была кастрюля с компотом из сухофруктов, из которого могли торчать черенки груш, напрашивающихся на дегустацию. Здесь же, на холодке, хранилась после того, как её открыли, огромная жестяная банка с болгарским клубничным конфитюром… Со временем я приспособился прятать в шкафу чайную ложку, чтобы культурно отпробовать пенки или конфитюра.

Интересно, куда исчез болгарский клубничный конфитюр, в котором почти не было жидкости, одни большие сладкие клубничины? Его продавали в трёх— или пятилитровых жестяных банках. Хотя бы в Болгарии он, надеюсь, сохранился? Или и там перестали его производить, чтобы он остался только в моих детских воспоминаниях?..

За дверью с тамбуром начиналась наша коммунальная квартира. Напомню, что в коммуналках жили почти все обычные горожане того времени. Коммуналка – это многокомнатная квартира с общими для всех жильцов кухней и туалетом, а если повезёт, то и ванной. В коммуналке жили по нескольку семей. В нашей, сравнительно небольшой, – всего пять.

Дедушка, ещё до войны переехав в Москву из Рязани, получил здесь как врач две комнаты. В одной жили он и бабушка. Мы впятером (родители и трое сыновей) занимали комнату рядом. Налево от входного тамбура жила акушерка Вера Ивановна, у которой долго умирал от рака муж, потом она осталась одна. Рядом с ней – семья Бельских: муж, жена и тёща, все они работали в Институте дефектологии43. А дальше всех по коридору, напротив кухни, жила Светлана Ефимовна Стрижнёва. Тогда она была директором передвижного музея Льва Толстого, а потом возглавила музей Маяковского на Лубянке. Светлана подарила мне первое моё Евангелие, издания 1901 года, с пометками тех, кто его усердно читал. Для советских времён это был особенно редкостный и смелый подарок.

В конце длинного общего коридора находился туалет, один на всех. Довольно неприглядный, трубы там подтекали и ржавели. Направо – кухня со столиками для каждой семьи. Половину её занимало заведение с витиеватой надписью на чугунной табличке, закрашенной масляной краской: «Ванная». Воду там грели в колонке – специальном газовом нагревателе.

Единственный в квартире умывальник был здесь, на кухне, так что здесь мы умывались и чистили зубы.

Из кухни вела тяжёлая дверь в тёмный прохладный тамбур. Слева за этой таинственной дверью, которой пользовались довольно редко, был вход в отдельную квартиру. Там жила семья Авдеевых-Калмыковых с мальчиком Толей, моим ровесником. А дверь направо выводила в интереснейший мир крошечных чуланчиков, каждым из которых владела одна из семей. Мало того! Дальше была лестница наверх, на чердак, а вниз спускалась лестница к выходу с другой стороны дома – на Погодинку44, куда смотрели наши окна. Справа от этой двери был небольшой палисадник, а слева – дровяной сарай, который отец, при моём посильном участии, набивал дровами на всю зиму. Ведь каждая из семей сама следила за своей печкой, сама заботилась о топливе.

В противоположном от туалета конце коридора, возле нашей комнаты, было устроено небольшое дополнение к ней. Этот закуток, где поставили раскладушку, отгораживала от остального коридора вешалка с пальто и шубами. У изголовья раскладушки находилось маленькое окно, выходящее на лестничную площадку, за ним виднелся мраморный столик. Здесь, возле шуб, мы сидели с отцом, когда топили печь, дверца которой выходила в коридор (а её белые кафельные стенки согревали комнаты: одна дедушкину, две другие – нашу). На раскладушке я ночевал, когда появились братья. Случалось мне порою спать и в дедушкиной комнате, на диване.

Посреди дедушкиной комнаты стоял прямоугольный дубовый стол. Он раздвигался на время праздничных семейных застолий, а ещё когда мы с кузеном Борей45 играли на нём в пинг-понг. Длина и ширина были маловаты, опасно было попасть во что-нибудь хрупкое, но и игроки из нас были не ахти какие.

Между двумя окнами располагался солидный письменный стол. На нём – монументальный чернильный прибор (мрамор и бронза), на котором распростёр крылья двуглавый орёл. Прибор был с дарственной надписью от сослуживцев, но к дедушке они отношения не имели. Он купил этот прибор, как и некоторые другие вещи, в комиссионном. Телевизор «КВН-49». Конечно, чёрно-белый. Экран размером с почтовую открытку, зато перед ним стояла выдвигающаяся увеличивающая линза, наполненная дистиллированной водой. Большой ламповый радиоприёмник, на котором можно было ловить и зарубежные станции. В правом дальнем углу, между окном и бабушкиной кроватью, стоял туалетный столик с коробочками, безделушками и трельяжным зеркалом, а возле кровати лежала настоящая медвежья шкура, на которой я малышом любил играть. Дедушкина кровать располагалась между кафельной печкой (сначала к ней была пристроена плита, но потом, с появлением газа, её ликвидировали) и холодильником «ЗиС». Вдоль левой от двери стены находились буфет, диван и книжный шкаф. Свободного места практически не оставалось.

Не удержусь немного рассказать о лежавшей на полу шкуре бурого медведя, с лапами и даже с когтями на лапах. Как я думаю сейчас, она не была очень большой, но тогда служила мне целым миром. Это был мир косматых зарослей, он обладал особым обаянием и неповторимым запахом. Сейчас мне кажется, что это был просто запах домашней пыли, но тогда!.. О, тогда это был запах таинственной страны, моей личной игры.

Населением медвежьих джунглей служили мне пуговицы. У бабушки была коробка со скопившимися за многие годы разномастными пуговицами. Я выпускал их на шкуру, и они обретали свою невероятную жизнь. Были у меня среди пуговиц свои герои и свои любимцы, но даже самые невзрачные обладали индивидуальностью. Пуговицы пробирались сквозь дебри, соперничали друг с другом, совершали подвиги, делали открытия, хотя конкретные особенности этой игры, возобновлявшейся бесчисленное количество раз, мне уже не восстановить. Даже если бы я мог вспомнить сюжеты, это было бы бесполезно – без тогдашнего внутреннего ключика к тайне игры.

Помню любимую свою пуговицу – от дедушкиного халата или пижамы: с одной стороны цвета слоновой кости, а с другой чёрную, и посреди чёрного круга сверкал драгоценнейший бриллиант. Она всегда была у меня предводителем. Помню её так хорошо, потому что до сих пор она лежит у меня среди памятных вещиц, поблескивая своим крошечным гранёным стеклышком.

Наша комната была с одним окном. Перед ним стоял простенький письменный стол. Слева от двери сияла двумя белыми кафельными стенками печь, которая третьей стенкой выходила в дедушкину комнату, а четвёртой в коридор. Дальше, между печью и окном, стояла кушетка, на ней я спал до рождения Максимки. Над кушеткой висела репродукция картины Иван Крамского «Незнакомка»46. У отца она ассоциировалась с мамой, у меня тоже. Висела в комнате ещё одна репродукция: на картине с названием «Береги сердце» почтенный врач стоял перед прекрасной мёртвой девушкой и разглядывал извлечённое из неё не убережённое сердце. Справа от входа в комнату стоял гардероб, за которым скрывалась полутораспальная родительская кровать с панцирной сеткой и с никелированными шариками на спинках. В нише, образованной двумя книжными шкафами и полкой над ними, стояла кроватка Максима, а на стене висели большие застеклённые фотографии Чехова и Горького. В честь последнего47 как раз и назвали нашего Максима. Он с некоторым облегчением избавился от этого имени, став при крещении Яковом.

 

Посреди комнаты стоял круглый стол, который, раздвигаясь, превращался в овальный. Висели на стенах фанерные шкафчики, выпиленные отцом, с дверками, украшенными выжиганием, расписанные масляными красками. И искусно выпиленные рамки с фотографиями.

Соседей со второй половины дома и с первого этажа я не знал. Думаю, что и взрослые с ними особенно не общались. Ну, жили какие-то старушки, дяденьки и тётеньки, ничего интересного в них не было. Так я думал тогда. Сейчас уверен, что могли быть среди них и замечательные люди. Но странно было бы ребёнку, или даже подростку, вникать в их жизнь и заводить знакомства. Даже с соседями по коммуналке мы общались мало.

А потом нас начали расселять, чтобы позже превратить дом в административное здание. Стали давать квартиры одним семьям, другим… Некоторое время (я тогда уже учился на мехмате) мне довелось жить в отдельной комнате, где до этого жила акушерка Вера Ивановна, – с большим окном, выходящим в наш пустынный двор. Потом мы переехали на Потылиху48.

Мальчику с Клинической
от писателя с Речного49

Раньше, когда людей было значительно меньше, определяющим словом – вместо фамилии – часто становилось название местности: страны, города, острова. Да и сейчас мы иногда пользуемся этим подходом. Не только Демокрит из Абдер или Эразм Роттердамский, но и Серёжка с Малой Бронной, и Витька с Моховой50.

Другое дело, что не всякое место органически сливается с человеком: это должно быть существенное в его судьбе место. Я сменил много адресов, но только две местности могу признать определяющими для себя. Конечно, я москвич, но просто Москвы для определения маловато. Вернее, многовато. Стоит сказать «Виктор из Москвы», как сразу возникнет несметная толпа викторов, претендующих на такое звание. Что поделаешь, мегаполис…

Сейчас, скажем, я писатель с Речного (мы даже квартиру свою называем Речвок, от слов «Речной вокзал», недалеко от которого проживаем). Знаю, что есть и другие писатели с Речного, но пусть нас будет несколько, ничего страшного. Читатели разберутся.

В ту пору, о которой пишу, я был просто мальчиком с Клинической и ещё не знал, кто же я. До того, чтобы стать собой хотя бы начерно, было ещё далеко. Но и сейчас остаюсь не только писателем с Речного, но и мальчиком с Клинической. Для меня это по-прежнему важно.

Так что в этой книге мы встретились. Привет тебе, моё прошлое!..

Здесь мне на ум приходят всевозможные персонажи научной и ненаучной фантастики – из тех, кто встречался с самим собой в прошлом. Что я хотел бы сказать этому мальчику, если бы можно было с ним пообщаться?.. Совершенно точно знаю: ни-че-го. И от возможности встретиться решительно отказался бы. Слишком ювелирной мне кажется работа судьбы, чтобы вмешиваться в неё таким топорным образом.

35Тетрадка по названию «Я»: подарена мне мамой 29.10.95, за год до её ухода. Позже вошла в её книгу «Бавыкинский дневник» (М., 1998).
36Остранение: литературный приём, состоящий во взгляде на окружающее с точки зрения другого существа, реального или воображаемого.
37Кинофильм 1947 года.
38Видимо, фильм 1934 года «Тарзан и его подруга».
39Травянистое растение с жёлтыми цветами.
40Мой средний брат.
41Храм Архангела Михаила: его полное название имеет продолжение – «при Клиниках на Девичьем поле». Был выстроен во второй половине XIX века как главный храм Клинического городка Московского университета. В 1931 г. закрыт. В изуродованном здании храма располагался спортзал, потом аптека, позже оно использовалось как склад, затем и вовсе было заброшено, а в 1976 году ещё частично разрушено. В 1992 году возобновилось богослужение в южном приделе. Девичье поле: в XVII веке эта местность, от теперешней Зубовской площади до Новодевичьего монастыря, была монастырским владением. На ней были разбиты аптекарские огороды с лечебными травами. Позже здесь проходили народные гуляния, а потом началось строительство Клинического городка. Но сквер, который сохранил название Девичка, остался и до сих пор.
42Улица, известная с XV века. Начинается от Смоленской площади и заканчивается перекрёстком со 2-м Тружениковым переулком, возле дома культуры завода «Каучук».
43НИИ дефектологии АПН СССР. В 1992 году переименован в Институт коррекционной педагогики РАО.
44Погодинская улица, параллельная Клинической.
45Мой двоюродный брат Борис Пигарев, сын маминой сестры.
46Картина называется «Неизвестная», но мы почему-то привыкли называть её так.
47Напомню, что хотя Горького (Пешкова) звали Алексей Максимович, псевдоним его был «Максим Горький». Родители очень ценили его творчество, дома было полное собрание сочинений.
48Микрорайон, где наша семья жила много лет после переезда с Клинической улицы.
49Левобережный район Северного округа часто называют по главной местной достопримечательности, Речному вокзалу и станции метро с тем же названием.
50Серёжка с Малой Бронной и Витька с Моховой: из стихотворения Евгения Винокурова, положенного на музыку Андреем Эшпаем.