За веру, царя и Отечество

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Однако и здесь, среди хаоса и разрухи, продолжалась жизнь: темные деревянные стены строения были облеплены ласточкиными гнездами – птицы не покинули родные пенаты. Поодаль, за зарослями бурьяна, виднелось несколько серых соломенных крыш, придавивших ветхие, полуистлевшие избы, в которых едва угадывалась чья-то угасающая жизнь. Ни одной трубы не торчало над крышами: избы топились по-черному. Угарный дым лениво уходил через волоковые окна. Ни одного голоса, ни одной живой души не обнаруживалось на желтом выцветшем пространстве деревни, ни один собачий брех не провожал прохожего. За неразличимой околицей ни полей, ни огородов – одни пустоши, заросшие ивой и колючими травами.

«А ведь между двумя усадьбами всего-то чуть больше двух верст. Там каждый день праздник, а здесь всё охвачено тленом. Может потому и съехал отсюда барин, что в тягость ему было терпеть под боком безудержное веселье чужого пира? Что же здесь делают несчастные брошенные люди?». Глухое безмолвие было ответом на грустные мысли. Даже шелест листвы не ласкал здесь слух путника.

Петр слегка пришпорил лошадь каблуками, стремясь быстрее миновать угрюмое место.

* * *

От Куркино до Сабуровки, если по прямой, всего верст восемь будет, да ведь известно, что прямо только птицы летают. Петляя от деревни к деревне по пролескам и пустошам, обходя овраги, путь до волостного центра удлинялся почти вдвое. Хватало времени у Петра, чтобы в дороге обо многом поразмыслить.

После похорон жены по селу поползли слухи, что староста от несчастий, свалившихся на него, стал не в себе, помутился разумом, и доверять ему решение общинных дел и уж тем более представлять интересы сельчан в чиновничьих приказах никак нельзя. Эти грязные наветы не замедлила поведать Петру сердобольная крестная матушка Праскева Ивановна.

В любой деревне есть свои смутьяны, охотники навести тень на плетень, и не ради какой-то правды, а просто по-другому им жить не интересно. Чем грязнее и непригляднее выставляют они соседей, тем лучше они сами себе кажутся. И вот ползёт грязный слушок от избы к избе, ему и не верит никто, но невольно начинают приглядываться к старосте: а вдруг он и в самом деле… того. И уже каждое лыко к нему прикладывают, походя косточки перемывают. И всё вроде бы не со зла, а так – весело позубоскалить, но Петр почувствовал – труднее стало с односельчанами разговаривать. У каждого во взгляде настороженное любопытство, а то и откровенная неприязненная усмешка. И ничего никому словами не докажешь, только хуже сделаешь. Но и промолчать нельзя, этак злопыхатели совсем страх потеряют, завтра не за глаза, а прилюдно оскорблять начнут.

«Это кому же я дорогу перешел, чего добиваются клеветники, за что зло держат?» – Петр терялся в догадках, а когда от близких людей узнал, откуда сплетня выползла, неприятно удивился: – от сына повитухи, Василия, сорокапятилетнего вдовца. Потому и живучим навет оказался, что вроде как не от пустоцвета Васьки-Килы исходил, а от его матери-повитухи, а той, мол, как не знать – она рядом с Петром была, когда Дарья умирала.

Кила был мужичонкой никчемным, жутко скаредным и по-черному завистливым. Лет десять назад извел он свою жену попреками да побоями; хотя на селе всем уши прожужжал, как он жену любил, а она, мол, потаскуха так и норовила под другого лечь, пока он на промысле деньгу зашибал. «Деньги» той, правда, никто в семье не видывал, если что и зарабатывал, то до избы не доносил, в кабаках просаживал. Но вернувшись с извоза, любил показать, кто в доме хозяин, часами допытываясь, сколько жена пряжи наготовила, что связала и где денежки от продажи варег да кружев.

После смерти жены Василий так и остался бобылем – ни в родном селе, нигде в округе не нашлось дуры, чтобы в рабство за него пойти. За годы вдовства мужик совсем обленился и опустился, неряшливая, свалявшаяся борода была вечно удобрена хлебными крошками и кусочками квашеной капусты; на заросшем мятом лице виднелись только крупный мясистый нос и слезящиеся, с красными прожилками глаза. Задубевшую на плечах рубаху и просоленные порты не снимал по месяцу. Время от времени Кила собирался куда-то на промысел, бубня своё любимое «не соха оброк платит…», на что матушка раздраженно его обрывала: «от поры до поры вы все топоры, а пришла пора – и нет топора». Устала Мария Егоровна корить своё неисправимое отродье, переживала только за внука Афанасия, чтобы не пошел он по стопам своего непутевого тятеньки, и потому делала всё, чтобы внук не чувствовал себя сиротой – была ему скорее матерью, чем бабкой.

Внук подрос, засиживаться в женихах не стал и в двадцать лет женился. Поселился с молодой женой на половине бабы Маши, а дверь на другую половину заколотил наглухо гвоздями. И понял тогда Василий, что не хозяин он больше в собственном доме; и от этой крутой перемены чувство царящей кругом несправедливости обострилось в нём ещё сильнее. Когда матушка вернулась из дома старосты без подарков и угощения, Кила посчитал себя лично обиженным и оскорбленным. В хмельной голове родилось убеждение, что Петр Терентьев, забывший святые традиции, выжил из ума. Вскоре об этом «прискорбном» факте от Васьки, как бы со слов повитухи, узнали соседи. Цена его пьяной брехни всем известна, но вот пошла же гулять байка по селу, потому как нет у людей приятнее занятия, чем за глаза свою ближнюю власть с навозом мешать.

…Вот уже и графское село Рождествено осталось позади, скоро на реке Синичке покажется Ангелово, оттуда до Сабуровки рукой подать. Рыжуха хорошо чувствовала своего хозяина. Когда он сидел в седле неподвижно, крепко задумавшись, она переходила на шаг, словно боясь растрясти его мысли, но как только седок начинал ерзать и шевелить стременами, переходила на легкую рысь.

«Ладно, – Петр жестко усмехнулся, – я тебе, Кила, язык-то укорочу…»

Ангелово встретило Петра благовестом – в церкви начиналась служба. Поискал глазами колокольню, перекрестился на золотые купола. Летнее солнце плыло в синеве выше крестов; сильно парило, пахло полынью и пылью, хотелось пить. Рука потянулась за спину, к фляжке, и – замерла…

От речки, плавно покачивая деревянными ведрами на расписном коромысле, шла молодая баба. Из-под длинного темного сарафана выглядывала голая ступня, и словно застыдившись, быстро пряталась, а вместо неё появлялась другая, и эта игра не кончалась. Цветастый передник плотно охватывал женщину по талии, один край его был высоко поднят и наискось заткнут за пояс, с плеч вдоль белых рукавов кофты спускались, сливаясь с передником, концы красно-бежевого платка. Петр, откровенно любуясь женщиной, почему-то спрыгнул с коня и замер с поводом в руках. Только он успел подумать: «красавица с полными ведрами – к удаче», как женщина, придержав шаг, улыбнулась ему и спросила легко, не смущаясь:

– Хочешь водицы испить?

Петр молча кивнул. Прищуренные глаза женщины смотрели насмешливо: она чувствовала, что ею любуются. Чуть повела станом и влажное ведро подплыло вплотную к его рукам. Засмеялась:

– Пей, пей, Еремей – не болотна вода.

– Меня Петром зовут – неловко отозвался он, – а за водичку спасибо! – Промочив горло, вдруг осмелел, взглянул в упор на молодуху и спросил:

– Что это ты по воду так разоделась? Али праздник сегодня какой?

Женщина снова легко засмеялась:

– Разоделась-то? Так у нас обычай в таком наряде по воду ходить, чтобы корова молока больше давала. А у вас разве не так?

Петр почувствовал, что его втягивают в игру – «Незамужняя что ли, или вдова соломенная?», – но шутливый манер поддержал:

– У нас–то? Мы коров из лаптя окуриваем, чтобы не болели, и молоко жирным было.

Улыбнулась молодуха, качнулась гибким станом вперёд и поплыли дальше над пыльной дорогой полные ведра. И минуты не прошло, как всё исчезло, словно привиделось. Петр вставил ногу в стремя и одним рывком взлетел на лошадь. Покачиваясь в седле, медленно приходил в себя. Что за наваждение случилось с ним? Ведь всего-то парой слов перемолвились с молодицей, а душу обожгло, словно не речной воды, а кипятка глотнул. А говорит-то она как хорошо и складно! Про такую не скажешь: «бабий ум, что бабье коромысло: и косо, и криво, и на два конца». Миновав село, Петр с сожалением вспомнил, что не спросил, как зовут красавицу. Оглянулся, вздохнул – поздно промах исправлять…

После смерти Дарьи тоскливо текло время для Петра, а ведь он с утра до вечера среди людей, вечно в заботах, которые не дают расслабиться. А каково дочери Ирине? День-деньской крутится, всё хозяйство на ней, головушки поднять некогда. Сережка маленький часто плачет – всё у него что-то болит. И старики после смерти невестки совсем сдали – не помощники они в доме. Сколько ещё протянут – год, два, а что потом ждет Петра? Маленькому-то настоящая мамка нужна, да и ему, чего уж там, хозяйка в доме… Но появится в избе другая женщина, Ирине ещё горше станет – взрослая она уже, сама невеста… Замуж её отдавать надо, отпускать из дома… Тогда и у него руки будут развязаны.

Эта простая мысль только сейчас пришла Петру в голову, и он почувствовал облегчение, словно, наконец, достиг перевала, после которого самое трудное осталось позади, и неразрешимые ещё вчера вопросы благополучно нашли своё разрешение.

* * *

В Сабуровке дворов было меньше, чем в Куркино, и церкви здесь не было, – сельцо, значит, не село. Но, куда ни посмотришь, зажиточность и богатство бросались в глаза. Вдоль мощеной камнем дороги были вырыты канавы для сточной воды, рубленые дома (назвать их избами язык не поворачивается) обшиты снаружи тёсом – роскошь невиданная! В самом центре Сабуровки красовалось несколько двухъярусных теремов–шестистенок! Прямо-таки боярские хоромы! Это кто же в таких живёт? А наличники-то, батюшки, наличники-то какие – резные да ажурные! Поверх окон будто кокошники надеты, а по бокам точь-в-точь рушники вышитые спускаются, и понизу, как на юбке подвенечной, кружева висят. Это же надо какая красота!

Петр удивленно крутил головой. Вокруг села, сколько ухватывал глаз, стояли фруктовые сады, огородов почти не было. На боковой улочке, пересекавшей главную дорогу, стоял колодезь, окруженный травянистыми лужицами. В них хлопотливо топтались и плескались утки, отпугивая от воды бродячую собаку. Несколько черных бородатых коз щипали вдоль плетня зеленую поросль. В палисадниках набирали цвет кусты жимолости, шиповника, малины.

 

Петр несколько лет назад однажды приезжал в Сабуровку с отцом, было это в зимнюю пору. Тогда всё было завалено снегом и ни добротных дорог, ни садов, ни затейливых наличников он не разглядел. Сам-то Терентий Василич, будучи старостой, бывал здесь часто, и летом, и зимой, но никогда восторга насчет Сабуровки не выказывал. Наоборот, глухо ворчал в домашнем кругу по поводу здешних оброков и податей, но никто из домочадцев на это не обращал внимания – чужой оброк всегда кажется легче своего.

Волостное правление Петр узнал издалека, возле него шевелилась толпа приезжего люда: одни подъезжали, другие, видно, закончив дела, верхом или на телегах уезжали прочь. «Э, да никак большой сбор объявлен» – сообразил Петр. Подъехав, он спешился, зацепил повод за коновязь и подошел к оживленной толпе. Сняв картуз, поклонился всем и представился:

– Из Куркина я, Петр Терентьев.

Один из присутствующих живо обернулся к нему:

– Из Куркина? Не Терентия ли Василича сынок?

– Он самый.

– Как здоровье батюшки? Ты теперь, надо понимать, его преемником стал по мирским делам?

– Хворает батюшка, вот община мне дела и передала. А по какой причине сбор?

Батюшкин знакомец ответить не успел. Из широких дверей волостного Правления вывалился народ и начал спускаться вниз по тесовым ступеням крыльца. За ними показался волостной писарь, немолодой, худощавый мужчина выше среднего роста с невыразительным серым лицом и аккуратно прилизанными редкими волосами, в руках он держал большую пухлую книгу. С высокого крыльца, будто с пьедестала, глядя сверху вниз, он неожиданно звучным баритоном пригласил подъехавших пройти внутрь Правления, где сельских старост ожидал волостной старшина.

Зал заседаний был по казенному неуютен. Слева и справа от прохода стояли массивные деревянные скамьи для гостей. У дальней стены напротив входа, словно бычок-двухлетка, прочно уперся в пол громоздкий письменный стол. За ним восседал холеный круглолицый мужчина, который изрядно удивил Петра своей внешностью. Он был похож не на крестьянина, а на разорившегося помещика из литовцев. Совершенно невозможно было определить его возраст: ему можно было дать и сорок лет, и пятьдесят.

Когда все расселись на скамьях, круглотелый, рыхлый старшина встал, кивнул присутствующим шарообразной головой, которая из-за отсутствия шеи почти лежала на плечах. Коротко бросил писарю: «Начинайте!» Тот немедленно открыл свой гроссбух и приступил к перекличке прибывших на сбор. Старшина тем временем перекатывался на коротких ножках по проходу от своего стола до двери и обратно: то ли сосредотачивался на предстоящем выступлении, то ли просто давал отдохнуть одеревеневшей заднице. Излишняя полнота, слегка согнутые в коленях ноги, пухлые ручки старили его, но легкие белые волосы, стрижка под горшок и обиженное выражение лица, производили обратное впечатление – он напоминал барчука-недоросля.

Петр провожал его глазами, и глухое раздражение поднималось в душе: «До чего же он похож на нашего хряка, такие же ножки, белесые глазки и жирный, висящий подбородок. Ну чего он ходит туда-сюда с задумчивым видом, будто не в третий раз собирается сегодня говорить одно и то же? Откуда он вообще взялся в нашей волости?».

Писарь, наконец, закончил опрос, сделал необходимые записи в своей амбарной книге, и, поклонившись в сторону старшины, отступил назад. Круглая голова покрутилась влево-вправо и начала говорить. Тишину зала заполнил мягкий, растягивающий гласные звуки, голос:

– Господа! Мы собрали вас по весьма важному обстоятельству, которое я сейчас вам изложу. Вы хорошо знаете, что сельское самоуправление – это первое и поэтому важнейшее звено государственного устройства. Ни для кого из нас не секрет, что сельский мир без старосты – что сноп без перевясла. Не устоит и дня, распадется и сгниет…

Мужики на скамьях враз перестали ерзать, насторожились: чего это вдруг волостной начальник начал им комплименты растачать? Раньше-то сельские старосты завсегда козлами отпущения были… Ох, неспроста… Видно что-то серьёзное затевается.

– …Не раз священная Русь подвергалась тяжелым испытаниям, но всегда лучшие сыны Отечества поднимали за собой народные рати и разбивали врага. Вспомним великого князя и полководца Дмитрия Донского, князя Дмитрия Пожарского и земского старосту Кузьму Минина…

В зале наступила мертвая тишина. У присутствующих появилось ощущение, которое крепло с каждой минутой, что сразу после собрания, прямо отсюда, все они во главе с волостным старшиной отправятся на ратное поле биться с врагом за веру, царя и Отечество.

А кто этот супостат, что посмел им угрожать? Что вызвало тревогу, из-за которой протрубили сельским старостам большой сбор?

Всем было понятно, что устами волостного старшины говорит не уездная власть, и может даже не губернская… Что же случилось в государстве, если волостному голове дозволено молвить такие речи?

Петр смотрел на старшину и уже не замечал ничего отвратительного в его фигуре. Более того, облик председателя Правления обрел черты величия и державного достоинства. Его слова разбудили у присутствующих горячие патриотические чувства… С оратора не отрывали глаз. Все напряженно ждали главных слов и, похоже, дождались:

– …Необходимо безотлагательно увеличить русскую армию. Все вы сегодня получите задание на дополнительный рекрутский набор, который обязаны исполнить до первого августа…

В зале поднялся глухой ропот, посыпались вопросы, заплескалась нескрываемая тревога:

– Абрам Назарьевич, а что, Россия уже с кем-то воюет?

– Завтра Вознесение Господне, сенокос днями начнётся, а там и уборочная не за горами. Кто же в такую пору рекрутов собирает?

– Для таких дел высочайший указ должно иметь!..

Абрама Назарьевича ропот не смутил, – на каждом собрании повторяется одно и то же.

– Указ такой есть, господа, но говорю это не для огласки. Этим же Указом для всех сословий величина подушной подати и все налоги повышаются на четверть. Пока на один год, а там будет видно…

И снова по залу прокатился недовольный гул. С кем всё-таки Россия собирается воевать, кто же ей угрожает? Может басурманы на Азове лютуют? Али шведы на Балтии никак не угомонятся? А может, какой корень пугачевский не до конца истребили, и полыхнул новый огонь в оренбургских степях, или ещё дальше – в дикой Сибири?

Ни доклад старшины, ни его витиеватые ответы обстановку не прояснили. Сельские старосты недоуменно переглядывались, но ничего более от старшины не услышали. Что хошь, то и думай! Зачем тогда народ собирали?

* * *

Подавленные новостями, «господа» мужики высыпали во двор Правления. Многие сразу же укатили домой, некоторые задержались, чтобы пообщаться накоротке.

Старый друг отца подошел к Петру:

– Передавай своему батюшке привет от Космы Матвеича, он меня, надеюсь, не забыл.

– Обязательно передам, Косма Матвеич! Вы сами-то, с каких мест будете?

– Село Никольское, за рекой Банькой, верхом час отсюда. Старые-то люди помнят, когда Никольское ещё Собакиным называлось. Одно такое было на весь уезд, а может и губернию, ни с кем не путали, а Никольских-то много…

– Вот смотрю я, Косма Матвеич, на Сабуровку и вижу, что народ здесь не в пример нам богато живет. Чем же он от нас отличается? Почему мы в Куркино так не умеем? Чай, ведь тоже не лодыри!

Староста из села Никольского был уже в летах, на вид никак не меньше пятидесяти пяти – крепкий, невысокий, с взъерошенным ежиком седых волос на голове. Он внимательно посмотрел на Петра щелками глаз, шевельнул морщинистым лбом и удивленно-насмешливо спросил:

– А что, батюшка твой, Терентий Василич, ничего об том не рассказывал?

– Нет. Знаю только, что он Сабуровку не жаловал. Но почему?

Косма Матвеевич многозначительно хмыкнул, почмокал губами, но от ответа не ушел:

– Понимаешь, многих это интересовало, да только, оказывается, не нашего ума это дело. Ну, коли тебе интересно, послушай. Ты, мил человек, сколько оброку платишь, не считая прочих поборов? Шесть с полтиной в год? А здесь душевой налог всего лишь один рубль! Где ты такое ещё видел? Ты с помола и продажи хлеба сколько налога платишь? То-то же! А здесь – ни копейки! Видишь сколько в Сабуровке садов? Они же Москву яблоками завалили, но ни за сады, ни за огороды налога не платят. Даже выводные деньги за баб и девок с них казна не взыскивает. А? Каково?

Петр ошарашено молчал. Он-то хорошо помнил, сколько отвалил Меншиковым и казне за Дарьюшку. (Взятка бурмистру Фролу не в счет). Недоверчиво покрутил головой:

– Кто же им такую жизнь подарил? Нам контора ни копейки недоимки не прощает, а тут, получается, сама от денег отказывается? – Петр вопросительно смотрел на Косму Матвеевича.

– Это, Петр, темная история. При Павле всё началось. Сабуровку (и не только её) отписали какому-то иноземному ордену. Не то масонскому, не то мальтийскому. Село и все доходы теперь ордену принадлежат. В богатых двухъярусных домах нерусь заморская живет, иезуиты разные. Они под себя Сабуровку и отстроили, чтобы богато выглядела. А зайди в избы к мужикам, перебиваются с кваса на воду…

Петр слушал Косму Матвеевича и не верил своим ушам, а тот, помолчав, продолжил:

– Сделали Сабуровку волостным центром, а разве это село, если храма нет? Построить православную церковь иезуиты не разрешают. Русским людям, получается, лоб перекрестить негде.

Петр смотрел сейчас на Сабуровку совсем другими глазами и начинал понимать, почему его отец ничего о ней не рассказывал.

– Косма Матвеич! А волостной старшина, он из каких?

– Барина, старшину нашего, три года назад на крестьянский сход неизвестно откуда привезли. И начали на сходе мужиков вином из бочки угощать. Наливали фунтовым черпаком, пей – не хочу… Эх, стыдно вспоминать, что тут было… Таких, кто не пил на том сходе, считай и не было. Дружно тогда мужики за барина проголосовали…

Опять помолчали. На душе у Петра было погано, словно его прилюдно с ног до головы облили помоями. Косма Матвеевич вдруг заторопился:

– Смотри-ка, на небе-то все тучки сбежались в одну кучку, к непогоде это! Ну, бывай здоров, свидимся ещё! – но, отойдя на несколько шагов, быстро вернулся:

– И не советую тебе про заморский орден где-нибудь выспрашивать – злейших врагов наживешь….

Рыжуха всегда безошибочно угадывала, когда хозяин, наконец, заканчивал дела и направлялся к дому. Тогда она сама без понуканий, резво, часто переходя в легкий галоп, бежала к родному стойлу. Путь домой казался ей легче и короче.

Петр, не остывший ещё от собрания и разговора с новым знакомцем, не обращал внимания на быстро сгущавшиеся сумерки, а когда, очнувшись от раздумий, поднял голову, смутная тревога охватила его: черное облако, час назад едва видневшееся у горизонта, заполнило треть неба. Иссиня-черные края тучи клубились, набухали и втягивали в себя оставшуюся светлую часть неба.

Он въехал в село Марьино-Знаменское и в раздумье остановился. Дальше дорога бежала до Ангелово, и затем, делая изрядную дугу мимо пустоши, выходила к развилке, откуда начинался проселок на Рождествено – он проезжал там утром. Но сейчас со стороны Тушино надвигалась туча, и Петру не хотелось ехать навстречу мрачной стихии.

«А что если повернуть налево и, минуя Ангелово и Рождествено, прямиком через лес выйти на Дудино? Там и до дому рукой подать. Это же верст на пять короче, глядишь, до непогоды домой успею добраться. Правда, раньше здесь не приходилось ездить…да что я, три версты лесом не одолею? Мимо Пятницкого тракта и захочешь, не проскочишь…»

Решительно повернув лошадь с дороги в сторону темного бора, всадник покинул Марьино-Знаменское.

Вряд ли когда-нибудь довелось узнать Петру, что именно Марьино-Знаменское приобрел ловкий итальянец, царедворец, граф Юлий Литто, который склонил императора Павла I принять сан Великого магистра Мальтийского ордена. Сумел итальянский посланник убедить русского императора отписать этому ордену из Государственной экономической коллегии не только Марьино и Сабуровку, но и Путилково, Рождествено со всеми их доходами. Провернув небывалую аферу, этот проходимец ещё и великие благодарности, и награды в России сумел получить. Бывает же…

Тропинка, по которой путник втянулся вглубь леса, скоро оборвалась и затерялась на небольшой поляне между темными пятнами старых кострищ. Петр, не сворачивая, продолжал ехать прямо, лавируя между массивными стволами деревьев. Копыта лошади мягко ступали по лесному войлоку. Небольшой склон, спускаясь всё ниже и ниже, привел всадника то ли к небольшой речке, то ли к широкому ручью. Двигаться стало труднее, упругий войлок сменился мягкой периной мхов; вдоль топкого берега топорщился тощий кустарник; путь всё чаще преграждали старые упавшие деревья. Объезжая бесконечные завалы, Петр с сожалением вспомнил старую истину, что прямая дорога не всегда бывает самой короткой.

 

Между тем, сумерки сгущались, туча неудержимо росла и висела уже почти над головой. Лишь кроны деревьев скрывали её истинные размеры от глаз попавшего в переплет путника. Глухой раскатистый гром раздавался все ближе и громче, белые сполохи испуганно скакали по верхушкам деревьев. Приближалась буря; её влажное, жаркое дыхание было ощутимо так, словно кто-то рядом плеснул ковш воды на горячие камни. Неожиданно теплый воздух сменился холодом подземелья. Голоса птиц разом стихли, колючие вершины столетних елей и сосен тревожно заметались, словно пытались скрыться от разъяренного неба.

Яркая белая вспышка ослепила лес. Гром, наконец, вырвался на свободу, словно сам Илья-громовержец на огненной колеснице ринулся туда, где безумный смерд верхом на коне бросал ему вызов. Петру показалось, что очередная молния стрелой летит прямо в него. После слепящего света всадника окружил мрак. От вселенского грохота судорога прошла по земле. Передние ноги лошади в страхе подогнулись, она упала на колени, и Петр вылетел из седла.

Извивающиеся плети молний, одна за другой, рассекали черную глубину неба – застигнутый непогодой беспечный путник понял, что это разгневанный Пророк показывал ему, что ожидает грешников в день Страшного суда. Под напором стихии лес стонал, изнемогая в битве, дикое завывание неслось со всех сторон. Тяжелая, словно чугунная, туча неотвратимо падала на землю.

«Господи, спаси и сохрани! – шептал Петр, – откуда этот невыносимый дикий вой, неужели пришел мой судный час?» Вжавшись в землю, он лежал возле ног лошади. Рыжуха пряла ушами и дрожала крупной дрожью.

Человек ничего не мог противопоставить обезумевшей стихии. Прятаться от воли Божьей – занятие бессмысленное и греховное. От разящих стрел Ильи-пророка укрыться невозможно, оставалась только одна надежда, что Всевышний услышит молитву заблудшего человека, и ниспошлет ему свою милость.

В памяти шевельнулись старые, но не забытые слова: «Господи Боже наш, утверждая гром, и претворяя молнию, и вся, делая ко спасению рукой Твоею, призри мя Твоим человеколюбием. Помилуй, раба Твоего, яко благ и человеколюбец: да не опалит нас огонь ярости Твоей, укроти гнев Твой и разсеки мрак. Славу Тебе возсылаю, ныне и присно, и во веки веков. Аминь».

Петр обреченно ждал роковой развязки. Гроза неистовствовала. Громовержец на летучей колеснице вновь и вновь устремлялся в самую гущу битвы, полыхающую фиолетовым пламенем. Ещё одна невиданной силы молния обрушилась на помертвевший лес, раздался оглушительный треск. Небо раскололось, и колесница громовержца, не удержавшись, скользнула по тучам вниз и врезалась в земную твердь. С небес хлынул сплошной водный поток. Пётр

вскочил на ноги.

Через несколько минут речка забурлила, закружила воронками возле берегов и черных полузатопленных деревьев; вода быстро поднималась. Петр с лошадью стал пятиться по склону вверх, но его усилия оказались тщетными. С кручи катились водяные валы, размокшая почва скользила под ногами и тащила человека вниз, в кипящий водоворот.

В какой-то момент Петр отцепился от ветки дерева и, поскользнувшись, скатился в ревущий поток, который словно только и ждал жертвоприношения – сразу накрыл его с головой. Рванувшись к спасительному воздуху, Петр никак не мог нащупать опоры под ногами, он хватался руками за чахлые пучки бледно-зеленой травы, какие-то кустики, но они были слишком слабы и податливы, чтобы помочь. Вода – упругая и жадная – не отпускала неожиданный подарок…

Немало было потрачено сил и времени, пока Петр догадался искать спасения ниже по ручью. Ударяясь о коряги и топляки, он отчаянно загребал воду руками… «Тебе ли, дураку, было не знать старую истину, – проносилось в его отчаянной голове – не ведаешь броду, не суйся в воду…»

Гроза быстро отлетала прочь, и только водный поток продолжал яриться, наслаждаясь бесшабашной удалью; ему явно не хотелось покоя. На крутом повороте, по недогляду, речка поднесла свою жертву прямо к висящим над водой старым ивовым кустам. Петру хватило мгновения, чтобы ухватиться за них мертвой хваткой…

Тяжело дыша, незадачливый пловец вылез, наконец, на берег. Отдыхать было недосуг, и он, скользя и падая, устремился туда, где выронил из рук повод. Умное животное неподвижно стояло на прежнем месте, и было видно, что оно без своего друга не сойдет с места.

Появление хозяина Рыжуха встретила тихим, счастливым ржанием. Петр обнял за шею свою верную лошадку и долго стоял неподвижно, пока не успокоилось сердце, не прошла противная слабость и дрожь в ногах. Потом зашел по колено в ручей и стал омывать разгоряченное исцарапанное лицо. Странно, но ему хотелось пить, и, ловя ладонями струи воды, Петр пил и пил воду, которая едва не погубила его. Придя в себя, он заметил, что потерял кожаный поясок, а с ним дорожный нож и фляжку. Усмехнулся – ещё легко отделался…

Лес снова наполнился дневным светом, шорохом деревьев, пересвистом осмелевших пичуг. Невидимая кукушка отсчитывала Петру срок жизни – получилось не слишком много. Грустить об этом было ему недосуг, да и не верил Петр кукушкам. Наверху застучал дятел. Что-то неуловимое, могучее, как дыхание Святибора, вернуло лес к обычной жизни.

Небо очистилось, закатное солнце успело ещё отразиться в хрустальной россыпи медленных капель и повиснуть над лесом многоцветной радугой. Петр смотрел на неё и улыбался неизвестно чему. После пережитой небывалой грозы что-то изменилось в его душе – он это почувствовал. Он ощутил в себе силу противостоять любым невзгодам, какой бы гром ни грянул над его головой.

УПРАВЛЯЮЩИЙ

Глава 2

Помещик Меншиков Сергей Александрович на берегах Сходни никогда не жил и господского дома здесь не имел. К 1812 году светлейший князь отошел от государственных дел, подолгу жил за границей, уединялся в своём великолепном подмосковном имении в Черемушках-Знаменском, бывал наездами в родовом поместье Круг, что возле Клина, время от времени показывался в высшем столичном свете на блистательных балах и приемах. Фамилия Меншикова в Санкт-Петербурге не сходила с уст прекрасных дам, но, увы, не Сергея Александровича, а его сына Александра Сергеевича, язвительного острослова, двадцатипятилетнего императорского флигель-адъютанта безупречной внешности, в мундире с золотыми эполетами и аксельбантом.

Молодой отпрыск княжеского рода в раннем детстве был увезен в Дрезден, учился там уму-разуму, и в восемнадцать лет определился на службу в ведомство иностранных дел. Он не только никогда не бывал в отцовской вотчине на Сходне, но, скорее всего, и понятия не имел о существовании деревень Куркино, Юрово, Машкино и иже с ними.

По ревизским сказкам в Юрове в 1812 году проживало 140 крестьян, в Машкине – 98, а в соседнем Филине, которое тоже принадлежало Меншиковым, стояло 37 крестьянских дворов и проживало 255 душ. Крепкое было село; в нём и господский дом стоял, построенный сто лет тому назад князем Василием Голицыным. Село Филино перешло затем его сыну Ивану. И когда в 1773 году князь Иван Васильевич Голицын предстал перед Богом, то прямых наследников, чтобы передать поместье, не нашлось. Ближайшим родственником Ивана Васильевича оказался его двоюродный брат – Сергей Александрович Меншиков (кто из нас не примечал интересную закономерность – деньги почему-то всегда к деньгам льнут?)

Казалось бы, чем отличалось село Куркино от деревень Юрово, Машкино, Филино, особенно, если смотреть из дня сегодняшнего вглубь веков? Все – крепостные, из нужды не вылезавшие, рекрутчину познавшие, властью битые, о воле мечтавшие… Так-то оно так, но если перенестись на двести лет назад, и взглянуть на всё глазами того времени, то увидим существенную разницу между ними.