Tasuta

Любовь под боевым огнем

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

На минуту Можайский примолк.

– Хороший старик этот Антип Бесчувственный. Нам не приходилось сговариваться, через пять минут мы были у берега. Антип оставил нас вдвоем, а сам побежал выкрикнуть монастырскую лодку. Княжна не проронила ни одного слова. Она выглядела фаталисткой и совершенно забыла о моем существовании. «Чем я ненавистен вам? – спросил я наконец с довольно грубою решимостью. – Вы разлюбили меня и не хотите высказаться». – «Разве я вас любила? – прошептала она. – Впрочем, вероятно, это была любовь, но теперь я познала другую, более чистую и возвышенную. Я бросаю мир, простите меня, если можете…» Наконец Антипу удалось выкрикнуть монастырскую лодку, на которую он и перенес Марфу…

– Всему причиной ее мать! – воскликнул Узелков, выслушав признание дяди. – Ей нужно, чтобы и другие молились об отпущении ее грехов. Эгоистка! Пользуясь беззаветной любовью этой бесплотной силы, она тянет ее за собой под черную мантию…

– Не будем никого обвинять, мой друг, – прервал его Можайский. – Ничья вина не должна служить облегчением нашей личной боли. Теперь ты ни о чем меня больше не спрашивай.

Узелков вышел из шатра, чтобы обойти дозором Половецкую засеку, а Можайский уставился в одну из изумрудных звездочек и утонул мечтами в ее беспредельной выси.

IV

Раскопки Половецкой засеки шли успешно. Духи-хранители, ослабевшие, по сказаниям стариков, от долговременной службы, выдали без сопротивления тысячи костяков и массу ржавчины. Наконечники стрел и копий перепутывались с какими-то запястьями и налобниками, несомненно, украшавшими половецких дев. Вместе с большим круглым щитом нашли медальон и подобие браслета. Редкий череп не носил признаков пробоин, нанесенных тяжелыми кистенями.

– Здесь произошла народная битва, какими были и все ордынские сечи! – решил князь Артамон Никитич, пребывавший целыми днями у засеки. Он облюбовывал каждую вещицу, которую Узелков подносил ему не без гордости и торжества. – В могильниках редко такое смешение, какое мы здесь встретили. Очевидно, пострадала не одна боевая рать, но и народ, подвигавшийся под ее прикрытием. Здесь девичьи украшения перепутались с шестоперами и наголовьями великанов. В этом медальоне, несомненно разрубленном страшным ударом кончара, хранились реликвии… и, может быть, тогдашний поручик Узелков сложил из-за них свои кости.

– Что касается теперешнего поручика Узелкова, то он предпочитает сложить свои кости на вершине Гималайского хребта. А propos, князь, почему мистер Холлидей ни разу не побывал у нашего дела?

– Право, не знаю, – отвечал князь, не отрываясь от своих драгоценностей. – Он ожидает причисления к одному из своих посольств в Азии.

– Чем скорее, тем лучше.

Наконец курган был срыт до подошвы, от него остались только россыпи да излишки костяков.

– Конец работам! – провозгласил князь. – Идите, духи половецкие, и скажите покойникам, что мы честно обошлись с их останками.

Да, Половецкой засеки больше не существовало. Поле опустело. Узелков остался для окончательных распоряжений, а князь и Можайский отправились вдвоем в шарабане в усадьбу.

– Артамон Никитич, вы, разумеется, заметили встреченную мною перемену в вашем доме, – заговорил Борис Сергеевич по дороге к усадьбе. – В полгода моего отсутствия чувства Марфы Артамоновны изменились настолько, что мне приходится считать себя… ненавистным ей человеком.

– О нет, мой дорогой друг, вы ошибаетесь, – возразил князь с необычайным для него оживлением. – Внутренний мир этой милой девушки останется навсегда вам верен, но, к несчастью, я недосмотрел, как она подпала под мистическую ферулу своей матери. Последняя же сделала все, чтобы вытеснить вас из сердца Марфы и очаровать ее строгими идеалами обители. Аскету, испытавшему в свое время водоворот бурных наслаждений, непонятна простая хорошая жизнь в том виде, в каком она создана Творцом… – Князь сморгнул набежавшую слезу. – Но мы еще поборемся с нею…

Можайский молчал.

– Зачем вы замешкались в Крыму?

– Я увлекся постройкой дачи.

– Ну а что вы скажете, если мы покинем Гурьевку и отправимся всей семьей туда, к вам, на юг? Прекрасная мысль, не так ли?

– Прекрасная, но несбыточная.

– Почему же несбыточная? Разве дочери оставят меня без призора? Никогда! И если я скажу им, что мое здоровье пошатнулось, что мне нужны юг, солнце, море… поверьте моей опытности…

Артамон Никитич имел слабость ссылаться в вопросах женского сердца на личный обширный опыт, хотя злые языки уверяли, что все свои увлечения он строго ограничивал обожанием жен и дев времен Трои и ахеян.

– Я думаю… мне кажется… я так полагаю, что Марфа не удержится на высоте своего черного клобучка. Согласимся раз и навсегда, что непокорных женских сердец не существует на свете. Разумеется, нужны известные методы обращения… но разве они нам не знакомы? К тому же в заговоре с нами будут и небесная лазурь, и душистые ветки сирени, и горный воздух Яйлы и… Право, я заранее провозглашаю: горе побежденным!

Разогретый пыл Артамона Никитича несколько охладел, когда Сила Саввич доложил ему в усадьбе, что княжны изволили уехать в монастырь.

– И из монастыря вытребую! – решил Артамон Никитич. – Я напишу им о своем беспрекословном желании провести лето у вас в Крыму – понимаете ли, о беспрекословном!

Под влиянием неостывшего жара Артамон Никитич написал письмо дочерям и передал его Можайскому для личного доставления в монастырь.

– Видите ли, – пояснил он при этом, – женские сердца требуют известного метода обращения с ними, и повторяю, что на вашем месте я вел бы себя с Марфой… как бы сказать… тверже, бойчее и даже настойчивее. Она прекраснейшее существо, но ведь женщины и даже птенцы женского рода ставят энергию чувств выше энергии ума и даже выше энергии благородства. Поверьте, это аксиома, которую не оспаривали ни в Греции, ни в Риме!

Поездку в монастырь Можайский отложил до утра, причем Узелков, давно уже порывавшийся на охоту, напросился к нему в спутники. Часть Заячьего острова уже обсохла.

По пути к острову Яков Лаврентьевич вознамерился спуститься в воду прямо с лодки, как то делывал он в прошлых годах.

– Глыбко, не могите, – заметил Антип, придержав товарища за ягдташ.

– Здесь коса была.

– Инженерам понадобилась. Теперь можно высадиться сажень за сто отсюда… вот у той коряги, там хоть в дамских полусапожках – и то ничего.

– В каких дамских полусапожках? – вскинулся Узелков.

– Положьте, говорю, ружье на банкетку, а то замочите… раз-два, раз-два… вот здесь… скачите, дай бог в добрый час.

– Ты мне смотри! – погрозил за что-то Узелков. – Если я замечу…

«Подружка» двинулась далее.

– Сказал – и сам не рад! – пробурчал Антип. – А только вам, Борис Сергеевич, как сурьезному господину, мне врать не приходится. Два, а то и три раза я доставлял сюда старшую княжну… с этим самым Голодаевым, пусто бы ему было.

Антип открыл большую тайну.

«Неужели он завладел ее сердцем? – подумал Борис Сергеевич, почувствовавший где-то там, у себя, в тайниках несомненные уколы. – Воображаю, как старик будет опечален, если ему придется расстаться с нею… как мне его жаль! Он не надышится на нее, и вдруг… свидание на безлюдном острове!..»

На эту тему Борис Сергеевич размышлял вплоть до монастырской пристани. Здесь он внезапно закапризничал и остался в лодке, а с письмом отправил Антипа. Проходили томительные минуты. Наконец калитка открылась, и обе девушки направились к «Подружке».

При неожиданной встрече с женихом Марфа поддалась тревожному чувству и даже выразила намерение возвратиться назад, но Ирина решительно увлекла ее в лодку.

Можайскому пришлось одному справляться с веслами и парусом, так как Антип отпросился к какому-то неподалеку помиравшему деду. Ирина заняла обычное место у руля.

– Что сделалось с отцом? – спросила она. – Вчера он был совершенно здоров, а теперь сообщает, что без немедленной поездки на юг, в Крым, он у гробовой доски.

– Острых явлений я не заметил, но нельзя назвать его и здоровым.

– Он просто разладился благодаря твоим, Марфа, капризам.

– Как вы, княжна, образно выразились – разладился!

– Отец умно поступит, если возьмет тебя отсюда в Крым.

– Надеюсь, что и вы не откажетесь посетить мое крымское гнездышко. Оно скопировано по образцу виллы, на которую вы обратили однажды внимание в живописном описании Рима.

– Нет, я не могу ехать туда ради одного удовольствия видеть прелести нашей Ривьеры. Здесь во врачебной помощи большая нужда. Марфа другое дело, Марфа должна ехать.

Вслушавшись в этот разговор, Марфа зарделась густым румянцем, который давно уже не появлялся на ее матовом лице. В выражении ее прекрасных глаз чередовались испуг и колебания. Решаясь, по-видимому, на что-то необычайное, она сняла обручальное кольцо.

– Борис Сергеевич, я не поеду в Крым, – выговорила она надорванным голосом. – Отказ этот вы примете, вероятно, за наш разрыв и поэтому позвольте возвратить вам обручальное кольцо.

– Обручальное кольцо! Вы решаетесь порвать все прошлое без всякого повода?

– Но я обращаюсь к вашему великодушию и умоляю забыть меня.

– Это не ваша мысль! Это стороннее влияние.

– Мы были бы несчастливы.

– Да, при таком настроении… вероятно.

– Вот и вы соглашаетесь, что разочарование не заставило бы себя ожидать.

– Вы пали духом, Марфа.

– Или, наоборот, возвысилась.

– Возвысились? Вы думаете, что возвысились?

Можайский медленно с нервной дрожью снял и свое обручальное кольцо и опустил его вместе с кольцом Марфы в реку.

– Какая уступка! – воскликнула Ирина с изумлением, доходившим до негодования. – Уступка без борьбы и без попытки вернуть так глупо потерянное счастье! Да разве так любят?

– Под борьбой нельзя не видеть насилие, а любовь и насилие взаимно исключают друг друга, – заметил Борис Сергеевич.

 

– Но самый успех без борьбы не будет ли только удачным приобретением? Вспомните, что наслаждение невозможно без страдания и что любовь не падает с неба в виде дождевых капель.

– Я не поклонник Шопенгауэра и вовсе не разделяю его мрачный взгляд на человеческое счастье.

– Во многих случаях, однако, без борьбы с жизнью человек напоминал бы плаксивого нищего, не умеющего разжалобить прохожего на подачку.

– Вы правы, но только не по отношению к любви. В этом чувстве борьба мне противна. Если она не приходит сама собой в виде радуги, то пусть она вовсе не приходит.

Положение это стоило того, чтобы над ним задуматься. Обмен мыслей прервался. У Заячьего острова Можайский повернул лодку к отмели, чтобы принять Узелкова.

– Пока охота еще невозможна, – сообщил Яков Лаврентьевич, здороваясь с княжнами. – Вместо дичи я нашел здесь свежий номер «Таймс». Как он мог попасть сюда? Удивительно!

Ответа не последовало.

– Мистер Холлидей ездит сюда не один, – продолжал Узелков, берясь за вторую пару весел. – По крайней мере я видел на песке отпечаток женских каблуков.

– И именно моих? Что же далее? – спросила княжна Ирина несколько вызывающим тоном.

Поручик не соразмерил предпринятое им нападение со своими душевными резервами и на вопрос «что же далее?» не нашел ответа. Он ограничился тем, что неповинный перед ним лист «Таймс» утопил в Волге.

V

Библиотека в гурьевском доме выглядела вообще сурово, а на этот раз суровее обыкновенного. Казалось, бюсты и портреты княжеских предков поссорились между собой. Сегодня бронзовый фельдмаршал читал нотацию красавице в роброне. Сановник с удивительным коком на голове не ласкал более девочку, которой он любовался полтора столетия. Нимврод глядел с ненавистью на свою знаменитую свору. Наконец, группа дамских портретов косилась на портрет матери Аполлинарии. По-видимому, она-то и возмутила сегодня вековой покой и фельдмаршала, и сановника с коком, и Нимврода, и весь сонм угасших красавиц гурьевского рода.

Князь находился в полном душевном единении со своими предками. Он нервно перелистывал какой-то фолиант, когда в библиотеку вошли обе дочери.

– Я пригласил вас посоветоваться и решить семейный вопрос о переезде на юг. Мне надоел наш медвежий угол.

– Отец, ты ли это говоришь! – воскликнула Ирина. – Когда мы заводили речь о духовной бесприютности нашей усадьбы, особенно зимой, ты защищался упорнее коменданта в осажденной крепости.

– И очень дурно делал. Но только теперь я вижу, что, сидя на этой вышке, я лишаю вас общества и приношу себе в жертву ваши душевные и сердечные интересы.

– Напротив, нам здесь очень отрадно, – решилась промолвить Марфа, – здесь все так спокойно, кротко, возвышенно.

– Прекрасно, но нельзя же делать из меня монастырского служку. Ирина, ты одна в нашей семье обладаешь пока здоровыми нервами. Ты говорила, что мне, князю Гурьеву, не следует прятаться от людских взглядов. Ты права, нам нужно выбраться из этой западни на вольную волюшку. Будущий зимний сезон в столице обещает быть превеселым…

Артамон Никитич склонял дочерей на сторону своего плана как и чем умел.

– А что же, отец, ты будешь делать в Крыму?

– Дышать, любоваться морем, лечиться виноградом и бродить по горам. Здесь я ветшаю с поразительной быстротой, а там юг, тепло и живительные силы. Ты, Ирина, будешь лечить крымских татарчат, а ты, Марфа, поэтизировать. Я брошу историю Российского государства и займусь цветоводством. Но, Марфа, где же твое обручальное кольцо?

Марфа склонила голову и промолчала.

– На дне Волги! – объявила Ирина.

– На дне Волги? Что ты говоришь?

– Марфа безумствует по недостатку железа в крови, а Борис Сергеевич по излишку гуманности отступился от нее, говоря, что любовь должна приходить сама собой, как радуга.

– Какой прекрасный человек! – воскликнул князь. – Какая сила любви! Да ведь он любит тебя, Марфа, рыцарской любовью.

– Пусть так, но прости меня, отец, я не могу уйти из обители, – выговорила Марфа. – Я должна остаться возле матери и… что бы мне ни грозило… я не изменю своему долгу.

С безнадежно пытливым взглядом взглянул отец в ее глаза и убедился, что эта восковая девушка преисполнена фанатической решимости.

– А ты, Ирина?

– Отец, не могу и я следовать за тобой, – объявила неожиданно Ирина. – До сих пор я не решалась на признание, но теперь уже не могу отлагать далее… Марфа, мне нужно поговорить наедине с отцом, и притом о делах, в которых ты ничего не понимаешь.

Марфа поспешно оставила библиотеку.

– Я люблю Уильяма и дала слово выйти за него замуж, – объявила Ирина. – Знаю, этот брак тебе не по душе, но мои чувства превозмогли все соображения, и я прошу твоего, отец, благословения.

Артамон Никитич, откинувшись на спинку кресла, усиленно глотал подступившие рыдания. Расставаясь с Ириною, он терял половину своего сердца.

– Он увезет тебя?

– Увы!

– И когда настанет мой смертный час, то возле меня не найдется родственной руки, чтобы закрыть мне глаза. Дети, дети! А впрочем, ты не слушай меня, Ирина, нет, я справлюсь с этим старческим эгоизмом, я уйду с дороги твоего сердца. Твой выбор мне не нравится, но я… благословляю…

Благословением служили обильные слезы, которыми он оросил голову склонившейся перед ним дочери. Странное дело, Ирина тоже плакала, а между тем она презирала слезы как явление слабости и неумения повелевать собою.

Душевные испытания последних дней тяжело отозвались на здоровье князя. Временами он чувствовал принижение и воли, и мысли. Во всей его природе сказывались отупение и равнодушие. Приходилось слечь в постель.

Сила Саввич не в первый раз уже был свидетелем угнетения его душевной и физической бодрости. Явление это повторилось теперь в той же форме, в какой оно было однажды после размолвки с княгиней. Тогда совершенно случайно Сила Саввич увидел княгиню у ног мужа. После того она отправилась в монастырь, из которого никогда уже не возвращалась в Гурьевку. После этой сцены Артамон Никитич впал в бесчувствие, граничившее с психическим расстройством.

И теперь, как и тогда, Сила Саввич устроил больному постель в библиотечном фонарике, выходившем на Волгу, а себе приспособил ширмочки за дверью. Отсюда можно было слышать малейший шорох в библиотеке и наблюдать за всею анфиладой комнат.

Взглянув однажды на реку, Сила Саввич увидел у пристани пароход богатого волгаря Радункина, доставивший в усадьбу группу гостей.

Впереди выступал легкой самоуверенной поступью молодой генерал, популяризированный в ту пору сотнями тысяч иллюстраций и фотографий. По всей шири русской земли его портреты расходились несметными массами. Они занимали почетное место и в щепетильных гостиных, и в лубочных навесах. Он выделялся из общего генеральского фона вензелями, золотыми аксельбантами и, главное, двумя офицерскими теориями. Они не даются даром; притом же и как человек он импонировал своей наружностью. Согретый славой и считая за собою право на проницательный и слегка саркастический взгляд, он свободно чувствовал себя избранником не одних людей, но и судьбы. Отсюда возникло само собой некоторое кокетство с окружающим миром, даже некоторыми деталями, вроде изящной бородки, картавого произношения…

– Его превосходительство Михаил Дмитриевич Скобелев изволили пожаловать к нам! – доложил Сила Саввич, приотворив дверь в библиотеку.

– Очень рад, очень рад! – послышался довольно бодрый ответ больного. – Устрой его во флигеле.

– Не извольте беспокоиться.

За генералом поспешал старик Жерве, воспитатель и наставник его юности, пользовавшийся и в зрелые годы полным его расположением. То был единственный человек, которому удавалось заглядывать в глубь души своего питомца. По происхождению женевец, а по складу ума последователь Лагарпа, он и теперь старался направлять шаги питомца к добру и правде.

Сила Саввич встретил гостей у лестницы.

– Здравствуй, старый ворон! – приветствовал его ласково Михаил Дмитриевич. – Все ли здоровы в усадьбе?

– Благодарение Господу! Кому как положено… а ваше превосходительство надолго изволили к нам пожаловать? Любопытствую, собственно, насчет обстановки.

– Да вот теперь я не у дел и мне хочется попить для поправления здоровья волжской водицы.

– Хорошая, сударь, вода, хорошая! Для душевного спокойствия нет лучше этой воды. Пожалуйте во флигель.

Гурьевка оживились и повеселела. Располагая по произволу своими нервами, Михаил Дмитриевич наводил вокруг себя и ясную погоду, и тучки.

В ту пору наша отечественная жизнь готовилась озариться усиленным северным сиянием. В гостиных столицы и юные ласточки, и старые скворцы щебетали и на ушко, и вслух о предстоявших грандиозных реформах. Указывали и на их авторов. Диктатура сердца была у всех на языке…

По личному положению и по связям с высшим обществом Михаил Дмитриевич находился у самого водоворота столичной жизни, поэтому для князя как собирателя исторических материалов он был вдвойне дорогим гостем. Улучшение в состоянии здоровья позволяло уже больному выходить в столовую, но ему очень нравились дружеские завтраки в библиотеке в обществе Михаила Дмитриевича, Можайского, Узелкова и Жерве. Здесь не было разницы в чинах, положениях и летах.

– Из того, что известно, никакой историк не дает правильного определения о прошлогодней рекогносцировке нашего отряда в оазисе Теке, – заметил однажды за завтраком Артамон Никитич. – Помогите мне подойти к истине, иначе мои мемуары…

– Ваши мемуары – сама правда, – прервал его Михаил Дмитриевич, – но они утратят эту драгоценную сторону, если вы назовете прошлогоднюю авантюру за Каспием рекогносцировкой. Экспедиция была задумана недурно, но внезапная смерть Лазарева… и нужно же было истинно военному человеку умереть от какого-то глупейшего карбункула! Неужели и меня смерть застигнет не у Мраморного моря, не на вершине Гималаев, а на подушке, пропитанной ландышами из Берлина… Тьфу!

– Вместо того чтобы кокетничать со смертью, вы лучше расскажите, как и что произошло в прошлогодней рекогносцировке? Здесь мы все свои. Мистера Холлидея нет.

– Извольте, но, поручик Узелков, заткните уши. То, что я расскажу, принадлежит истории, а не фендрикам. Лазарев, разумеется, выполнил бы экспедицию блистательно, но, как вы знаете, он умер в самом ее начале. По его смерти образовался триумвират, под начальство которого поступил образцовый отряд. Кавказ дал ему представительную пехоту из кабардинцев, ширванцев, куринцев, новагинцев и такую кавалерию, как дивизионы Таманского, Полтавского и Лабинского полков. Как же, однако, распорядился триумвират этой силой? Задолго еще до вторжения в оазис Теке продовольственные запасы отряда истощились до того, что лошадиные галеты – из соломы, проса и промозглой муки – сделались своего рода лакомством. Турсуки для воды оказались дырявыми. Солдаты набрасывались поневоле на зеленые бахчи, и, разумеется, дизентерия грозно вступила в свои права. Наконец подошли и к Геок-Тепе, не предполагая, что полудикари могут выстроить крепость внушительного значения. Стукнувшись лбами о ее стены, отряд принужден был броситься на штурм, причем каждый из триумвиров принялся нападать и отступать на собственный риск и страх. Один из них отправился в крепость как на прогулку и был неприятно удивлен, когда его приветствовали оттуда несколькими тысячами мультуков. В этот день выбыло из отряда четыреста пятьдесят человек, и вот родился вопрос: можно ли при повторении штурма рассчитывать на успех? Решили отрицательно. Тогда триумвиры свернулись в каре и поднялись в обратный поход. Зная, однако, что русские в Азии не отступают, текинцы, понесшие от артиллерийского огня чувствительный урон, пошли на мировую и выслали депутацию с покорностью. Каково же было изумление парламентеров, когда они увидели наш отряд в полном отступлении. Теке быстро возмечтало и перешло в наступление. Вот тут-то и обнаружились невероятные дефекты в хозяйстве отряда. Никто не знал, куда девались заказанные для экспедиции полторы тысячи арб, и раненых пришлось везти привязанными на верблюдах! Насколько же был велик у триумвиров запас политической мудрости, видно хотя бы из следующего поступка. В Бами и Беурме правил умный человек Эвез-Мурад-Тыкма. До экспедиции он считался приятелем наших властей, доставлявшим драгоценные сведения об этнографии Туркмении. Притом же он родом иомуд, а не текинец. Не разобравшись между другом и недругом, его арестовали без всякой надобности и поволокли арестованным при отряде. Нашелся и полицейский чин, позорно оттрепавший его за бороду. Разумеется, Тыкма бежал при первом удобном случае, и теперь мы имеем в нем заклятого врага. Словом, дорогой князь, – заключил свой рассказ Михаил Дмитриевич, – вы обведите в своих исторических записках двадцать восьмое августа тысяча восемьсот семьдеся… года траурной рамкой.

 

– И дополните историю этого печального дня, – вставил и свое замечание Борис Сергеевич, – заметкой о том, что не Азия должна изучать нас, а мы Азию, и что нельзя посылать туда деятелями людей без знания нравов и обычаев страны.

– Как нельзя предпринимать там войны без твердой уверенности остаться победителем. Наши профессора военного дела, – проговорил Михаил Дмитриевич, – должны считать военные неудачи в Азии не одним умалением нашей славы, но прямо-таки государственным преступлением.

– Неужели двадцать восьмое августа останется без реванша? – спросил Узелков, загоравшийся и потухавший в один тон с Михаилом Дмитриевичем.

– Нет, поручик, с Азией шутить нельзя. Новый поход в Туркмению считается делом решенным, и, по всей вероятности, я стану во главе экспедиционного корпуса. Меня не любят в Петербурге, но на меня смотрят… Борис Сергеевич, могу ли я рассчитывать на ваше в этой экспедиции сотрудничество?

– При каком же деле? – спросил не без удивления Можайский. – Вы знаете, что я человек гражданский и никак уж не создан для лавров героя.

– Да я и не приглашаю вас стать во главе штурмовой колонны, но перед вашими глазами прошли экспедиции хивинская, бухарская, кокандская. Вдвоем мы докажем, что при доброй воле можно и на войне уберечь казенный сундук. Правда, в Петербурге будут говорить, что я оригинальничаю, навязывая себе на шею ожерелье из контрольного тяжеловеса, но хорошо смеется тот, кто смеется последний.

– Михаил Дмитриевич, – робко выговорил Узелков, – в случае войны не забудьте и поручика-сиротинку.

– Хорошо. Вот вам моя памятная книжка. Записывайтесь.

Здесь уж радость Якова Лаврентьевича могут понять только те, кто не утратил еще воспоминания о чувствах поручиков накануне войны.

VI

Узелков заведовал в течение всей болезни Артамона Никитича гурьевской метеорологической станцией, сила и направление ветров состояли под его особым наблюдением. По неукоризненности записей он мог поспорить с присяжными ветродуями. Мало того, он решился, не боясь понести поражение, издавать бюллетени о местных барометрических явлениях. В последнем бюллетене своем он решился даже предсказать шторм для всего Среднего Поволжья, за что и был призван к Артамону Никитичу со всеми исчислениями и картограммами. Строгая проверка блистательно оправдала гурьевского ветродуя, так что князь не задумался разослать телеграммы о приближавшейся буре.

В предсказанное время Волга начала покрываться водяными вспышками, точно под ее дном распалили громадный костер. Всколыхнувшиеся вслед за вспышками волны пошли срывами, отбрасывая по сторонам мириады брызг. Кроме бури нужно было ожидать и той дикой прелести, которую народ зовет воробьиной ночью и перед которой оперный шабаш на Брокене – не более как институтская сказочка.

Из усадьбы никто не отлучался. Впрочем, Марфа находилась в обители, а Радункин суетился на пристани с намерением выслать пароход на помощь, если буря разыграется и нападет на грузные беляны и расшивы. Остальное общество собралось после вечернего чая в библиотеке и разделилось на группы. Артамон Никитич и Жерве занялись временами Лагарпа и влиянием его на русского венценосца, княжна Ирина и мистер Холлидей предались шахматной игре, а Михаил Дмитриевич и Можайский повели оживленную беседу о Средней Азии. В этой беседе вспоминалось довольно часто Геок-Тепе, что обозначает в переводе с тюркского наречия Голубой Холм. А там уже шли Мерв, Герат, Кабул, Кандагар, Гиндукуш, Пешавар и целый маршрут к берегам Ганга.

– Господин лейтенант, не разрешите ли вы одно из наших сомнений? – обратился Михаил Дмитриевич к мистеру Холлидею. – Вы как офицер бенгальских войск не раз проходили по карте из Индии в Туркестан и, разумеется, изгоняли нас оттуда с позором…

– Ваше превосходительство, Англия никогда не нападет на Россию в Средней Азии, – заметил хладнокровно мистер Холлидей. – Эта часть Азии богата историческими развалинами, но бедна рынками. Там много красивых руин, но невелик спрос на наши мануфактуры.

– Следовательно, вы ожидаете нас к себе?

– Если вам угодно.

– Ради чего вы совершили свою последнюю военную прогулку в Кабул?

– Хотя бы для того только, чтобы убедиться, может ли Россия дойти до Гиндукуша.

– Не понимаю.

– В походах до Кабула мы погубили несколько сотен слонов и шестьдесят тысяч верблюдов, поэтому России понадобится для приближения к Гиндукушу двести тысяч вьючных животных. Но подобную армаду содержать невозможно. Ни Александр Македонский, ни Кир Персидский, ни Тимур не располагали такой транспортной силой.

– Вы забыли, что верблюда нетрудно заменить локомотивом.

– Англия не так гостеприимна, чтобы строить железную дорогу для русских войск, притом же между Индией и Россией лежат буферные страны – Туркмения, Афганистан и Персия.

– Буфер служит предохранителем только при слабых толчках, а не при стихийных ударах.

– Если вам угодно так произвольно распоряжаться нейтральными землями, то потрудитесь вспомнить, что вода всего земного шара принадлежит Британии.

– Можно подумать, что Британия повелевает и небесными тучами, и влагой в недрах земли? – вмешался Узелков в разгоревшийся спор.

– Я повторяю, что все океаны в руках Британии. Над решением этого вопроса целые века трудились многие поколения наших предков.

– И нажили при этом трудолюбии немало стерлингов, которыми и измеряется все величие вашей страны, – пояснил Михаил Дмитриевич. – Лично я оцениваю политическое величие Англии не более как в миллиард кредитных рублей. За эту сумму нетрудно выставить флот, который без труда перенесет к святому Патрику и к устью Инда несколько сот тысяч штыков. Вообще Англия забывает, что, разбросавшись во всех частях света как у себя дома, она выставляет повсюду свои ахиллесовы пятки. Ведь недостаточно же натравливать индусов против магометан, а этих против буддистов, чтобы обеспечивать за собой индийскую территорию. Первая серьезная катастрофа на море будет сигналом к распадению искусственно созданного могущества.

– Но вы, генерал, как передовой и притом истинно военный мыслитель, совершенно основательно предвидите, что деньги и военные победы связаны между собой неразрывно. Со стороны же денежной Англия, надеюсь, никогда не уступит России пальму первенства и вовремя озаботится созданием Гибралтара там, где она предвидит надобность.

– Так, например, на Северном полюсе? – спросил Узелков.

– Да, и на Северном полюсе, но прежде мы должны устроить Гибралтар в одной из японских гаваней или на берегах Кореи. Там интересы Британии…

– А вы как же это сделаете – захватом?

– По всей вероятности. Впрочем, генерал, вы не откажетесь признать, что Англия поддерживает свое мировое значение не одними броненосцами, но и гегемонией высшего государственного порядка. Где британский флаг, там свободный человек.

– С ярмом в руках для побежденных стран, – заметил Михаил Дмитриевич. – Вот этого-то ярма мы, русские, и не несем впереди своих полков.

– Но у вас всегда за плечами Сибирь…

– Мистер Холлидей, советую вам вспомнить слова вашего великого Чарлза, который, несмотря на патриотизм истого бритта, сказал, что «если англичанин начнет восхвалять величие своей родины, то он непременно наскажет несообразных вещей».

Мистер Холлидей промолчал. Разгоревшийся спор обратил на себя внимание князя, который вообще не переносил страстных политических дебатов.

– Ирина, – обратился он к дочери, – мне хочется прослушать песнь Баяна. Твоя игра на арфе замечательно успокаивает мои нервы.

– Охотно, отец, охотно.

Арфу принес Узелков.

Необыкновенно мягкая и изящная игра княжны завоевала общее внимание. Под ее впечатлением Можайский отошел в беспредельное царство звуков. Узелков тоже перенесся в сказочный мир. Даже Михаил Дмитриевич отодвинул от себя бокал с шампанским. Один мистер Холлидей продолжал соображать какую-то шахматную комбинацию.

– Неужели, лейтенант, вас не пленяют эти чарующие звуки? – спросил Михаил Дмитриевич. – В состоянии ли ваши подмороженные мисс вызвать на божий свет такую артистическую роскошь?

– Не скрою, игра княжны доставляет мне высокое наслаждение.