Tasuta

Любовь под боевым огнем

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

При виде своей неудачи сардар побоялся употребить в дело резервы и, опустив голову, молча направился к Голубому Холму.

– Пропала наша земля, пропала! – заговорили вокруг него более впечатлительные люди. – Неверные хитры и страшны.

В полчаса все было кончено. Батареи выпустили в это короткое время семьсот снарядов, а траншеи и форты – до ста тысяч патронов. Бестолковые ракеты помогали фонарю освещать поле битвы. Понеслись звуки оркестров, но на этот раз меланхолические мотивы марша добровольцев возвещали торжество победителя. Впоследствии текинцы сознавались, что музыка действовала на них угнетающим образом. В ней они видели символ душевного спокойствия, чего никто не желает своему недругу.

– Продолжать намеченные работы до последнего заступа! – слышалось в траншеях приказание командующего, на этот раз звучным и даже задорным тоном.

Первые проблески утра осветили страшную картину. Из траншей виднелись одни трупы вплоть до крепостной стены. К прежним неубранным прибавилось до пятисот свежих, между которыми продолжали шевелиться тяжелораненые. Неподалеку от траншей лежал Ах-Берды, а рядом с ним Керим-Берды-Ишан с Кораном в одной руке и с клынчом в другой.

Главная роль в этой вылазке принадлежала мервцам. Соблазнившись славой и добычей прежних нападений, они пожелали взять инициативу дела в свои руки, при этом Коджар-Топас-хан обещал несколько хвастливо доставить в крепость десять орудий и столько русских голов, что ими можно будет заткнуть все провалы в крепостных стенах. Ожидание его не оправдались. Аллах решил иначе и предоставил неверным вкусить еще раз в жизни сладость победы.

– Вы нас не поддержали! – упрекали после погрома мервцы ахалинцев. – Вероятно, у вас такой обычай, чтобы из союзников делать кольчугу для своего тела.

– У нас такого обычая нет, – отвечали ахалинцы. – У нас каждая грудь служит сама себе кольчугой. Вы просили не помогать вам из боязни, вероятно, что, попав в рай, мы не оставим вам места.

– Вы говорили нам об одних русских порядках, а мы встретили у них совсем другие порядки! Так настоящие друзья не поступают.

– Шайтан не спрашивает правоверных, какие ему нужно устраивать порядки. Храбрые люди никогда не позволяют врагу читать, что у них написано на спине.

– Наши спины все изранены, а это хорошие надписи.

– Нужно, чтобы эти надписи были на груди, а не на спине. Вы говорите, что мы вам не помогли, а чей сын лежит впереди всех убитых? Где Ах-Берды и его сотни? Все там остались. Стыдно вам.

– Мы уйдем в Мерв!

Ахалинцы изумились:

– Мусульмане ли вы?

– Мы уйдем в Мерв, чтобы приготовить у себя отпор русским. Каждому своя кибитка дорога. Нет судьи, который бы нас не оправдал.

Ахалинцы собрались в кружки, которые и решили избрать Суфи третейским судьей. Сардар одобрил это решение.

– У нас есть праведной жизни человек – Суфи. Пусть он будет посредником и скажет, на чьей стороне правда. Что вы можете сказать против Суфи? Он не имеет здесь ни роду, ни племени, совершеннолетний, в полном разуме, правоверный и законнорожденный. Книгу же Писания он читает на память.

– Хорошо, мы согласны, – отвечали мервцы. – Пусть нас рассудит Суфи.

Избранный в посредники мусульманин потерял бы всякое уважение, вздумав отказаться от священного звания кази. Суфи, разумеется, принял посредничество и только выговорил себе день для размышления, так как разрешить спор между двумя племенами был труд нелегкий. Нетерпеливейшие из Ахала и Мерва поминутно приступали к нему с вопросами: кто же из них прав? В первый раз Суфи ответил, что, находясь в горестном расположении духа, он не смеет, по правилам Шар’э, произнести приговор. Во второй раз он ответил, что он голоден, а по правилам Аземы, голодный не должен приступать к решению дела. В третий раз он сознался, что был отвлечен посторонними мыслями, и в таком случае он может говорить только как простой человек, а не как судья.

Не дождавшись решения посредника, мервцы заявили о своем твердом намерении возвратиться на родину. Такое отступление от общего дела угрожало всему Теке тяжелыми последствиями. Но вот ханум принесла последний сундучок с персидскими туманами и обещала в случае победы над неверными посвятить доходы с своего кариза на богоугодное дело. Однако и эти жертвы не принесли никакой пользы. Тогда она созвала людей Писания и толпы женщин к стене Сычмаз, через траверсы которой мервцы должны были пройти в пески.

– Вы предстанете на суд Аллаха с черными лицами, – укорял здесь Суфи Коджар-Топас-хана. – Вы будете ввержены в огонь, откуда ваши вздохи и рыдания будут нестись до бесконечности.

– Вы будете пить воду горячее растопленного металла, – предупреждал Адиль. – А какое это презренное питье!

Мервцы не уступали.

– Собаки! – закричала тогда ханум. – Купцы! Все трупы ваших братьев мы оставим на лакомство нечистым шакалам. Пусть груди ваших жен и дочерей обрастут колючим терновником. Мы упросим Аллаха, чтобы верблюдицы приносили вам только змей и черных пауков и чтобы неверные отдали вас в подлое рабство шиитам!

Ханум умела и резко выражать свое негодование, но кто же слушает рассерженную женщину, даже если бы она имела золотую голову? Скоро ее голос был голосом в пустыне, так как все мервцы повернули коней в песчаные барханы и поспешили укрыться от пытливого наблюдения гёз-канлы.

Новое и тяжелое несчастье ожидало ханум. После того как мервцы так жестоко обидели ахалинцев, при возвращении к себе она услышала отчаянные вопли ее рабынь.

«Израфил, пощади мою малютку!» – взмолилась она сердцем, полным томящего предчувствия.

Увы, жизнь ее малютки была уже на исходе. Рабыни недосмотрели за ребенком. Пользуясь оплошностью нянек, маленькая ханум вышла на воздух из подземелья и понеслась на своем старом козле на свободу, где так ярко светило солнце. Недолго, однако, она пользовалась свободой. Одна из шальных гранат, поминутно бороздивших середину крепости, оторвала у нее руку.

– Все возьми у меня! – восклицала в исступлении ханум, обращаясь к миссис Холлидей, хлопотавшей возле ребенка, истекавшего кровью. – Возьми сады, возьми мой кариз, но только спаси радость моей жизни!

– Ханум, мое искусство ничтожно перед волей Аллаха. Будьте готовы к ее смерти, которая придет через два-три часа, так как больше я не в силах продлить ее жизнь.

Приговор этот заменил возбужденное состояние ханум примирением с могущественной силой предопределения.

Суфи явился к умиравшей.

Суровый старик желал, чтобы ребенок повторил за ним, как повторяет взрослый умирающий, длинные суры «иа-син» и «размещения», но у ребенка достало сил повторить всего один стих:

– «У них будут девы со скромными взглядами и с большими черными глазами. Цвет лица их будет напоминать цвет скорлупы страусовых яиц…»

После усилия, с каким дитя повторило этот стих Корана, началась агония с бредом о дженнете и о реке, наполненной медом. Она звала с собой и своего старого приятеля – козла, убитого той же гранатой.

Маленькую ханум похоронили рядом с батырями, защищавшими Голубой Холм. Плача не было. Тельце ее, обернутое в белый саван, отнесли на кладбище почтенные люди, служившие когда-то ее знаменитому деду Нур-Берды-хану. Вероятно, из уважения к памяти этого народного героя они устроили носилки из пик и алебард.

Несколько дней после этой катастрофы ханум не показывалась ни в совете сардара, ни на стенах Голубого Холма. Впрочем, дух гарнизона вообще принизился в последние дни, и даже храбрейшие, перестав считать зазубрины на своих лезвиях, частенько вспоминали об ударах судьбы.

Суфи и все его люди Писания также напоминали защитникам Голубого Холма о силе предопределения.

– «Каждый умрет так, как написано в книге, – распевал строгий старик посреди кладбища. – Книга же эта, именуемая явной, заключает постановления для всех дел мира сего…»

Улькан-хатун, проникшись этими словами Писания, не сказала ни одного слова упрека рабыням, недосмотревшим за ее внучкою. Женщина же инглези приобрела в ее глазах еще большее право на уважение, так как она продлила жизнь маленькой ханум хотя на время прочтения спасительных слов Корана.

XXII

Твердое решение командующего повести штурм не раньше, как будет готова минная галерея, вызвало в траншеях и лагере унылое затишье. Лагерь потянулся за фуражировками и добычей материалов для фашин и туров. Осаждавшие и осажденные поддерживали огонь без увлечения, исключительно ради напоминания о своей неусыпности. По временам водворялась безмятежность до того, что Дорофей доил госпитальную корову с таким спокойствием, точно он находился в благоустроенном коровнике. Крепость продолжала, однако, волноваться тревожными слухами о таинственном подземном ходе. Стрельба с крепостной стены по тому пункту, где открывалась минная галерея, не препятствовала, однако, работе гномов. С другой стороны, перепадали и в лагерь вести, будто из крепости ведут контрмины и подкоп под шатер командующего, находившийся в третьей параллели, всего в ста саженях от стены. Его сторона, обращенная к неприятельским выстрелам, была надежно ограждена мешками с землей. И только поверх этой ограды виднелся конусообразный верх шатра, служивший соблазном и целью для лучших мультуков и зембуреков гарнизона.

Трупы между параллелью и крепостью начали разлагаться, от них несло запахом до того невыносимым, что при затишье огня солдаты добровольно выходили из траншей и оттаскивали их подальше ко рву.

Наконец обе стороны признали необходимость в перемирии исключительно для уборки тел. Утром 7 января на Охотничьем форте подняли белый флаг.

– Русский сардар согласен дать вам время для уборки покойников, – объявил переводчик из Охотничьей башни. – Взгляните на них, они умоляют вас о похоронах.

– Мы принимаем ваше предложение, – отвечали с крепостной стены. – Если ваши люди не будут стрелять, то и мы не сделаем ни одного выстрела.

Заключили перемирие. По стенам пошли глашатаи оповестить начальников и простых людей, что до разрешения сардара никто не должен стрелять в русских под страхом быть повешенным.

 

Выйдя из своих укреплений, обе стороны стали лицом друг к другу безбоязненно, точно с намерением обменяться добрыми пожеланиями. Обе стороны казались утомленными. Было прекрасное утро. Стены, покрытые беспрерывными рядами защитников, картинно вырезывались на фоне голубого горизонта.

Мужчины и женщины вышли из-за стен скрытыми ходами и принялись исполнять свой печальный долг. Между траншеями и стенами открылись сцены, воспроизведение которых доступно только воспаленному воображению. Покойников волокли за руки, за ноги, за платье, по одному и по два. Ах-Берды и Керим-Берды-Ишана унесли с почетом. Немало, однако, нашлось трупов, которыми брезговали, как телами недостойными погребения.

– Почему вы не все трупы убираете? – допрашивали текинцев. – Разве не все правоверные достойны похорон?

– Они – мервцы!

– Но ведь мервцы тоже мусульмане. Признайтесь, они бросили вас?

Ответа не последовало.

– Мы хотим говорить с Тыкма-сардаром, – обратился с воззванием из Охотничьей башни принц иомудский. – Нам нужно сказать ему доброе слово насчет ваших семейств.

– Наш сардар уехал к хивинскому хану с жалобой на вас, – отвечали из-за зубцов крепостного парапета.

– Вы слишком умны, чтобы жаловаться на нас! И кому же? Хивинскому хану! Он не имеет над вами никакой власти. Зачем вам трудить лошадей в такой бесполезной дороге? Что же касается почтенного Тыкма-сардара, то мы видим, что он стоит сейчас по правую сторону, возле пушки…

– Вы ошибаетесь. Сардар возвратится только через два дня. Однако зачем ваши люди смотрят к нам в крепость?

– Да ведь и вы же смотрите на нашу сторону!

– Мы смотрим, но ничего не пишем, а ваши люди пишут на бумаге.

– Мы скажем им, чтобы они не писали. Наш сардар предлагает вам выслать, куда сами знаете, ваши семейства со всеми вашими богатствами. Мы пропустим их без обиды.

– Не думаете ли вы, что ваши выстрелы вредят нам? Нисколько. Мы хорошо защищены, и к нашим семействам вы можете добраться только по нашим трупам, чего Аллах не допустит.

– Аллах рассудит правого от виноватого.

– Судя по разговорам, вы правоверный, а служите гяурам.

– Я сербаз и служу своему падше. Мой падша может дать вам мир, если вы будете его просить.

– Без приказа хивинского хана мы ничего не можем сказать.

– К чему вы говорите такие сказки о хивинском хане? Разве он посмел бы обнажить клынч против нас? Будем мужчинами и условимся так: когда вы захотите говорить с нами, выкиньте на том месте, где стоите, белый флаг.

– Нам больше говорить с вами не о чем. Откуда вы пришли, туда и ступайте. А что вы роетесь под землей, так мы это слышим… и вы увидите, какое Аллах даст нам оружие на вашу погибель.

В суматохе перенесения трупов текинцы не заметили, что с ними выбежал один из рабов шиитов в цепях, обмотанных мягкой рухлядью. Перед траншеей он обнажил цепи – и все было понятно. Вскоре они распались под отмычками слесаря. Успокоенный и обласканный, он, разумеется, принес ценные показания о расположении цитадели, о силе ее защитников, о господствовавшем духе и обо всем, что годилось для успеха предстоявшего штурма.

– Скажите вашим людям, чтобы они уходили, – возвестили со стены. – Мы дело свое окончили и нам не для чего смотреть больше друг на друга.

В две-три минуты картина изменилась. То же прекрасное утро, та же чарующая синева гор, то же голубое небо, но люди уже не те. Они стали врагами! Они снова принялись ухищряться в обмене средствами истребления!..

До штурма было еще далеко.

Пришла почта. В кибитке Можайского образовался кабинет для чтения. Здесь все, начиная от отца Афанасия, принялись одобрять премьера Гладстона за то, что он не присосался к Теке. Для одного только поручика Гайтова, из осетин, английский премьер не представлял никакого интереса. Впрочем, он явился к Можайскому по экстренному поручению командующего.

– Командующий просит вас пожаловать к нему в траншею, – доложил он Борису Сергеевичу и при этом добавил: – Если вас ранят или убьют, то я буду в ответе.

– Последнее обстоятельство успокаивает меня настолько, – заметил шутя Можайский, – что я охотно пройду открытой площадью под выстрелами теке.

Гайтов протестовал. Площадка подвергалась усердному обстрелу.

– В таком случае я отправлюсь без вашей охраны, на собственный риск и страх.

Храбрый осетин еще раз запротестовал, но уже только по долгу службы; ему и самому было неприятно пробираться воровски позади складов и пустых ящиков.

«Что я почувствую? – спросил себя Можайский, выходя на площадь, совершенно открытую неприятельским выстрелам. – Сегодня перестрелка идет в мажорном тоне, если только это не плод моего воображения – воображения человека, не привыкшего, чтобы его расстреливали так откровенно».

Беспрерывная стукотня по пустым, брошенным здесь ящикам из-под снарядов и патронов не доставляла, впрочем, и осетину Гайтову ни малейшего удовольствия.

«Несомненно, что у людей привычных сердце бьется не так беспокойно, как мое теперь, – продолжал разбирать себя Можайский. – Но не всем же быть героями, притом я держу голову, кажется, довольно прилично!»

По входе в траншею путь сделался совершенно закрытым; здесь только изредка пули выколачивали из земляных валиков струйки сухой пыли и мчались далее в пространство с рикошетами и присвистом. Траншейные обыватели не обращали на них никакого внимания.

Можайский нашел командующего в состоянии траншейного far niente – полураздетым, в кровати, с неизбежною книжкой, трактовавшей методы войны в конце XIX века. Она была его Кораном. Всегда матовый цвет лица его принял за время осады еще более сливочный колорит, а выражение пытливых зрачков казалось утомленным и беспокойным. В шатре отдавало приятными духами.

– Надеюсь, дорогой Борис Сергеевич, что вы не посетуете на мое приглашение? – спросил он, приподнявшись с кровати. – Мне хотелось освежиться от этого завывания.

Завыванием он называл какофонию звуков от беспрерывного пролета пуль над его шатром.

– Надеюсь, что Гайтов берег вас как зеницу ока?

– Я охотно прошелся с ним по открытой площади.

– По открытой площади? Но это безумие! И особенно сегодня, когда я нарочно приказал усилить огонь, чтобы вы полюбовались картиной траншейной жизни.

– Мне и самому хотелось испытать, велик ли во мне запас так называемой силы воли.

– И что же?

– Я не победил учащенного биения сердца, поэтому едва ли мой статский дух очутится при переселении душ в богатырской груди исступленного Роланда.

– Герои, как и поэты, родятся, а храбрые люди, как и ораторы, делаются. Наполеон родился, Пушкин родился…

– А вы, Михаил Дмитриевич?

– Без личностей, милостивый государь, без личностей! Скажите, разносят ли меня в английской прессе?

– За вами следят по пятам и отмечают все выдающиеся факты вашего движения в Теке. Я готов думать, что корреспонденты прячутся в мешках, которыми окружен ваш шатер.

– Что говорит «Таймс»?

– Она называет вас ненасытным генералом, которому только Англия помешала обратить Мраморное море в русское озеро.

– По этой фразе я узнаю корреспондента, как узнавали кичливых парфян по высоким каблукам! Однажды за дружеским обедом не то в Ловче, не то в Адрианополе я назвал в шутку Мраморное море русским озером. Фразу эту подслушал О’Донован и с той поры разносит ее по всем английским редакциям. Вы знаете, где он?

– В Мерве.

– Да. Туда он пробрался через Персию и наобещал простодушным разбойникам целые корабли английских денег и оружие. Теперь он сидит на вершине Копетдага и ловит по ветру слухи о моих зверствах. Но что говорят англо-индийские газеты?

– Они называют вас флибустьером.

– Позвольте, и это выражение мне знакомо. Я слышал его в Гурьевке от Холлидея!

– Флибустьером, проповедующим учение о силе и значении исторического рока. Учение это состоит, по их догадкам, в том, что исторический рок выше земной власти и что каждый русский генерал в Азии есть только частица исторического рока. По этому учению, русский среднеазиатский генерал может и должен предпринять всякое движение вперед на свою ответственность. Они требуют, чтобы Англия сторожила каждый ваш шаг.

– Узнаю мидян строптивых по ретивым их коням! Мысли и оборот речи – все мне указывает на Холлидея. Неужели и он пустился в эмиссары? Вот кому я не советовал бы встретиться при штурме с нашим милым графом Беркутовым. А как относятся в лагере к моим телеграммам о ходе осады?

– Я буду говорить только о себе и чистосердечно признаюсь, что не ожидал такой правды в военных реляциях.

– Особенно в моих, не так ли? В донесениях к государю я не убавил ни одного раненого и не присчитал неприятелю ни одного убитого. К счастью, государь относится ко мне с беспредельным добродушием. Зато масса военных радуется моим неудачам и предполагает, что Геок-Тепе будет моей гробницей.

– Вы расположены сегодня к меланхолии?

– Я не скрыл о понесенных мною потерях – и вот результат: мне уже навязали ментора для преподавания мне военной науки. В менторы назначили человека, нажившего себе на канцелярских стульях до того расстроенную печень, что он не может сесть на коня. И это будет руководитель осады и предстоящего штурма, ха-ха-ха! Но бог с ними… разумеется, я разгромлю крепость, прежде чем он высадится в Красноводске. Скажите лучше, в унынии ли лагерь?

– Лагерю скучно, но уныния незаметно.

– Говорят ли, что я нарочно создал текинское сидение?

– Да, говорят, будто вы тянете осаду ради эффектного штурма.

– В этой догадке есть по крайней мере здравый смысл. К сожалению, и здравый смысл забывает, что мир цивилизации должен покорить Азию раньше, чем она научится делать берданки. Давно ли было время, когда русский приказчик отсиживался в караване от нападения степняков с самоварной трубой в руках? Еще в черняевскую эпоху азиаты верили, что когда русские кричат «ура», то у них выскакивают пули изо рта. Вот здесь, на этом месте, где мы с вами разговариваем, наш отряд потерял двадцать восьмого августа семьдесят девятого года четыреста пятьдесят человек убитыми и ранеными, в том числе одними убитыми семь офицеров, да столько оружия, что наши револьверы продавались за бесценок на базарах Персии и Хивы. Правда… – Михаил Дмитриевич приостановился, возобновляя, видимо, в своей памяти хорошо известные ему подробности неудавшегося штурма. – Правда, людей послали тогда на штурм без лестниц и без фашин и вообще без всяких приспособлений. Вы видите стены, теперь они выше тогдашних, но все-таки возможно ли взлезть на них при помощи одних штыков? Господа командиры думали иначе и вступили в бой с невозможностью. Гарнизон, видя, что стены прекрасно защитят сами себя, бросились на вылазку с решимостью истребить врагов. Наши отступили, пожертвовав… многим, очень многим! И вот мне уже приходится бить азиата не по воображению, а по загривку, и, право, кто думает, что я затягиваю осаду для эффекта или для приумножения лавров, тот не понимает, чем может отразиться на нашем положении в Азии повторение двадцать восьмого августа. Теперь я веду войну батальонами и ротами, но в случае неуспеха сюда придется вести корпуса и армии. Таково значение подъема духовных сил в народной обороне. Даже и теперь, по одним только слухам о моих потерях, у нас за спиной волнуются и иомуды, и гокланы, а Афганистан прет прямо на Калугу!..

– Но день штурма все-таки близок?

– Пока не знаю. Без минного взрыва я не рассчитываю на успех. Необыкновенная храбрость теке заставляет меня быть осторожным. Дайте им наше оружие, и шансы будут неравны. По духу они герои и только по средствам и знаниям младенцы. Идти без солидной подготовки на штурм с моими пятью тысячами штыков значило бы искать поражения. До свидания, дорогой Борис Сергеевич, спасибо за визит и за статские речи. Возвращайтесь, пожалуйста, назад не площадкой, а траншеями.

Несмотря на многократную встречу грудь с грудью, оба враждовавших стана не успели составить определенного понятия о силе своих противников. На стороне Теке было много удач: бой в садах ханум, смерть генерала Петрусевича и успехи двух вылазок, но затем Аллах прогневался и послал 4 января большую потерю в людях.

Желая исследовать нравственную силу гарнизона, командующий решил открыть в стене пробную брешь. Батарея расположилась с этой целью всего в тридцати саженях от стены. С раннего утра восемь ее орудий принялись посылать снаряд за снарядом, под ударами которых сухая глина брызгала во все стороны своеобразными фонтанами. Через час беспрерывной толчеи образовались в стене расселины; одни глыбы валились в крепость, другие в ров. Через два часа чугун пронизал уже всю толщу стены и открыл эспланаду крепости.

 

Здесь легко было подметить необычайное мужество теке. Видно было, как после каждого выстрела сотни рук вскидывали обратно землю на только что разбитую позицию; женщины не отставали от мужчин.

Узелкову так и хотелось вскрикнуть: «Браво, теке, браво!» А теке ложились в это время за обвалом стены в виде нивы, урожай которой принадлежал ангелу Израфилу. Как только замолкла батарея, бреши не существовало, она была заделана до верхнего уровня стены!

Теперь только пушечная культура столкнулась с беззаветным мужеством, стоившим рукоплесканий. Оба стана узнали наконец силу своих средств. После пробного испытания отряд перестал подозревать командующего в том, что он тянет осаду для усиления эффекта, и примирился с мыслью о необходимости ожидать окончания мины.

Мина сделалась вскоре центром общего внимания. Прогулка к ней из лагеря считалась обязательной для каждого, кто пренебрегал пальбою зембуреков. Минеры были героями дня. Стоило одному из них показаться на божий свет, как на него обрушивалась вереница вопросов:

– Быстро ли подвигаетесь вперед?

– По два фута в час, вашебродие…

Минеру было не до расспросов. Ему хотелось подышать свежим надземным воздухом, чтобы с облегченной грудью вновь нырнуть в непроглядную тьму.

– Как велико расстояние до крепостной стены?

– Капитан Маслов сказывают, что теперь попадем в самую точку.

– А разве была ошибочка?

– Не могу знать…

– На какое количество пороха готовите камеру?

– Капитан Маслов сказывают…

– Чем вы там дышите? У вас сломался вентилятор, а запасного не взяли?

– Не могу знать…

Полакомившись воздухом, минер быстро исчезал в беспросветной галерее, предоставляя любознательной публике разойтись или ожидать появления другого минера с тем же традиционным «не могу знать».

Наконец отрядный инженер донес командующему, что мина готова и что к ночи на 12 января он зарядит камеру по всем требованием пиротехники.

XXIII

В полночь на 12 января адъютанты командующего и ординарцы роздали диспозицию, определявшую общий план предстоявшего штурма.

«Завтра, – объявлял командующий, – имеет быть взят главный вал неприятельской крепости у юго-восточного угла ее…»

Побуждаемый осторожностью, внушенной твердостью духа, проявленной защитниками Голубого Холма, командующий не предполагал взять всю крепость в один прием и даже опасался, что колонны нерасчетливо ввяжутся в дело.

– Командующий требует останавливать натиск людей внутрь крепости, – добавляли адъютанты, раздавая диспозицию. – Натиск разрешается только при очевидности победы и бегстве неприятеля.

«Для штурма назначаются три колонны, – говорилось в диспозиции. – Первая, под командой полковника Куропаткина, овладеет обвалом, какой будет произведен взрывом Великокняжеской мины. Вторая, полковника Козелкова, овладеет артиллерийской брешью. Третья, подполковника Гайдарова, произведет демонстрацию у стены Баш-Дашаяк. Резервы останутся в моем распоряжении. Всей артиллерии действовать по крепости…»

Кто из участников штурма не бросает накануне его мысленный взгляд на прожитое? У кого нет там, далеко, сердца, которое застынет, а может быть, и навсегда замрет при вести о катастрофе? Канун штурма – это подведение итогов всему душевному и сердечному. Одни из участников предстоявшего боя подводили эти итоги прощальными, нервно набросанными строчками. Другие – теплым взглядом на медальоны и амулеты. Люди же с крепкими верованиями меняли белье и заботливо оправляли на шее тельные кресты.

Теке также чувствовали приближение решительной минуты. Накануне штурма они получили грандиозное предостережение: два беззаветной храбрости молодых офицера – мичман Мейер и поручик Остолопов – расширили пробную брешь в стене взрывом динамита и пироксилина. Поручение это они исполнили добросовестно до того, что напор образовавшегося газа подбросил Мейера на воздух.

С крепостных стен было видно необычайное в лагере движение. Через траншеи перебрасывались мостики, артиллерия выдвигалась на позиции, выставлялись целые склады патронов. Колонны уплотнялись, каждая имела по оркестру; митральезы служили им дополнением.

Всю эту ночь реяли над Голубым Холмом крылья ангела Израфила, спустившегося на землю из неведомых высот за сбором душ правоверных. Чувствуя его холодное веяние, правоверные обратились к людям Писания за амулетами, предохраняющими дух и тело от направленной против них вражды. Такими амулетами надежно служат рукописные суры Корана под названием «Дневной рассвет» и «Люди». Впрочем, наиболее верующие, не ограничиваясь двумя сурами, повесили себе на шеи целые Кораны миниатюрной печати. Ангел Израфил должен был это видеть и понимать.

Наступавшие события вызывали особые заботы Суфи и всех людей Писания.

– Ступайте во врата геенны и оставайтесь там навеки! – провозглашал, чуть только забрезжил дневной свет, Суфи, обратившись лицом к гяурам. – А геенна, какое это презренное местопребывание для гордых!

– В садах Эдема, – возвещал Адиль на другом участке стены, – куда будут введены пострадавшие за веру, текут реки, и правоверные найдут там все, чего пожелают. Принявшие смерть будут совершенно довольны, когда ангел Израфил, собирая свою ниву, скажет павшим колосьям: «Да будет с вами мир. В награду же за ваши дела вы войдете в рай!»

Юз-баши, есаулы и все подручные сардара обошли еще до рассвета подземелья и кибитки с призывом к оружию. Наступили минуты тяжелых испытаний.

– Правоверные! – напоминали люди Писания, обходя сгущавшиеся возле стены толпы защитников Голубого Холма. – Пророк сказал: кто обратит спину в день сражения, тот будет подвержен Божьему гневу. Его жилищем будет ад. Какое это страшное жилище! В огне Аль-Готама, ужаснейшей из всех частей ада, будут собраны все муки и мучители… со змеями в руках… и все ленивые и трусы испытают на себе власть Сатаны…

Четверовластие распорядилось, чтобы в случае нападения гяуров семейства Теке залегли в подземелья, но Улькан-хатун не подчинилась этому приказу. Даже курице приказано Аллахом защищать своих цыплят, а как же она не выступит на защиту женщин и детей Теке?

Гонцы прибывали к сардару ежеминутно. Все они подтверждали единогласно, что гяуры поспешно и явно передвигают людей и пушки с места на место и готовятся к решительному удару.

XXIV

Демонстративная колонна Гайдарова, выступив чуть свет против западной стены Баш-Дашаяк, привлекла к себе общее внимание гарнизона. Некоторое время сардар колебался, куда ему направить главные силы. Правда, мельничную калу уже разбивали на его глазах гранатами и даже как будто бросились к ней на штурм, но Тыкма и сам штурмовал в былое время хорасанские крепости.

«Нет, – решил он, – там врагу нечего делать. Он обрушится на восточную сторону, куда смотрят его пушки и куда идет его подземный проход».

Утвердившись в своей догадке, он направил к опасному месту избранные сотни под начальством Хазрет-Кули-хана. Свой же боевой значок – высокое древко с конским хвостом под молодой луной – он укрепил на высшей точке холма. Отсюда могли быть видны все подробности предстоящего боя.

В одно время с наступлением демонстративной колонны открыла огонь и брешь-батарея по тому месту стены, которое было изранено для пробы чугуном и пироксилином. Тридцать орудий направили в эту точку свои жерла. Снаряды их вылетали так быстро, что сталкивались на лету и вгоняли друг друга в стену.

Образовалась неистовая толчея.

Не прошло и получаса, как под беспощадным натиском бешеного чугуна блеснул сквозь всю толщу стены просвет, вызвавший у брешь-батарейных виртуозов усиленное старание. Следующая сотня снарядов обратила просвет в расселину, сверкнувшую зигзагом от гребня и до подошвы стены. Повалились целые глыбы. Открылись ворота, становившиеся с каждым залпом все шире и шире…

А там, за воротами, стояла живая сила, не желавшая сторониться перед пролетом разгоряченного металла. Там люди закрывали пролом своею грудью. Теке глубоко верили, что ком земли, брошенный в лицо гяуру, пролагал путь в вечно радостный дженнет. У кого не было лопаты, тот взбрасывал глыбы земли руками, и обвал бреши то повышался, то понижался, смотря по тому, кто брал верх – самоотвержение человека или пушечный снаряд. Трупы ложились вперемежку с пластами земли.