Истории молодого математика

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Папина история

Мне неизвестно, в каком году семьи лишенцев – братьев Марка и Лейбы Мазья – перебрались из Могилева в Ленинград. Вероятно, это произошло вскоре после 1920 года, то есть тогда, когда их меднолитейный и механический завод в Могилеве был национализирован[7].

Дедушка Лейба


Бабушка Хая


У Лейбы и его жены Хаи было семеро детей: в Могилеве у них родились три дочери Кейля, Дора и Груня, в 1909 году появился Гиллель (Гилель по паспорту, а для родственников и друзей Гиля), мой будущий отец, и затем еще три сына Гирш (Гриша), Шолом (Сема) и Аарон (Арон). Около 1930 года каждая из сестер вышла замуж и уехала с мужем из Ленинграда.

Гиля был старшим сыном и должен был помогать отцу содержать семью. Получить высшее образование он не мог как сын лишенца и с 1930 года работал слесарем, a с 1934 года – механиком на ленинградском заводе «Словолитня», где изготавливали оборудование для типографий.

В последний раз я видел своего отца в середине июля 1941 года. Как ни напрягаюсь, сколько-нибудь отчетливо вспомнить его живым не могу. На мое собственное, не стершееся до сих пор детское ощущение кого-то большого, улыбающегося и ласкового наложились его изображения на нескольких фотографиях и рассказы матери. Она говорила, что он любил шутить. С увеличенного снимка 1941 года, висящего в моем домашнем кабинете, на меня смотрит симпатичный, серьезный молодой человек, но неужели это – мой папа? Два моих сына выглядят старше.


От слесаря к мастеру


Папина характеристика, 1934 г.


Папа у станка


Папа перед войной


Мама рассказывала мне, что в тот год они строили радужные планы. Зарплату папы увеличили, и он купил ей беличью шубку, которую, уже сильно истершуюся, она донашивала через несколько лет после войны.


Бабушка Гита в 1941 г.


Между прочим, на заводе отца звали Ильей, а не Гилелем, как в паспорте, и это обьясняет выбор моего имени. Наивные родители полагали, что, именуясь «Владимир Ильич», как Ленин, я смогу легче вписаться в окружающую среду.

В начале войны на «Словолитне» налаживалось производство военной техники. Отец имел право на бронь, но отказался, сказав жене, что ему стыдно по улицам ходить, когда другие воюют. Отправившись в военкомат в начале июля, он записался добровольцем.

Через несколько дней мать со мной эвакуировали в Свердловск[8], а дедушки и бабушки остались в Ленинграде, уверенные, что немцев близко не подпустят и что война скоро кончится. Впрочем, родители матери и не могли уехать, поскольку ее безногий отец был прикован к постели.


Дядя Гриша (1912–1942)


Дядя Сема в Германии


Мой папа погиб под Ленинградом 21 декабря 1941 года. В «похоронке» сказано, что он убит у деревни Венерязи вблизи Пулкова (ныне не существующей), а недавно я прочитал на сайте «Мемориал» в графе «Где похоронен», что он был «оставлен на поле боя после отхода наших частей». И вот смотрю я на его фото и спрашиваю: «А что если ты был еще жив, бедный мой то ли папочка, то ли сынок, когда тебя там оставили? И долго ли ты мучился в своем окопе или сугробе, в ожидании смерти? А может, тебя раздавил танк или какой-то наступающий немец пристрелил из человеколюбия?» Мне было нелегко расти без отца, а о том, как его гибель искалечила жизнь моей матери, и говорить нечего.


Похоронка моего отца


На фронте в самом начале войны погиб также папин младший брат Гриша (он еще не был женат) и пропал без вести единственный брат мамы Израиль Шейнин, оставивший дочку Люсю, на 12 лет старше меня. Двое других, более молодых братьев отца, мобилизованных в 1943 году, танкист Сема и артиллерист Арон дошли до Берлина и невредимыми вернулись в Ленинград, первый в начале 1946 году, а второй на полгода позже.

В Свердловске

О четырех годах, проведенных в эвакуации, я кое-что расскажу, но немного. И не потому, что забыл, а просто время было невеселое и погружаться в него не хочется.

Смутно помнится переезд в теплушке[9] из Ленинграда в Свердловск. Вагон был набит, спали на нарах. Поезд часто останавливался.

По приезде нас поселила у себя тетя Груня, родная сестра папы. Она жила в двух комнатах коммунальной квартиры 15 в доме 11 на улице Тургенева с сыном Зориком, старше меня на семь лет, и дочкой Ирой, моложе меня на год. Муж Груни, Юда Итин, уже тогда находился на фронте и вскоре, в январе 1942 года, погиб. С самого начала Груня приняла нас как чужих. Оставшись одна с двумя детьми, она видела в нас потенциальных нахлебников. Впоследствии она свое мнение изменила, почувствовав болезненную щепетильность моей матери. Случалось, что та жила впроголодь, но «куска хлеба» у золовки не брала, чтобы не быть в тягость. Обиду мать сохранила навсегда.

О гибели отца мы не знали всю войну. Писем не было, и на мамины запросы о его судьбе либо не отвечали, либо сообщали: «В списках убитых и пропавших без вести не числится».

По этой причине в течение трех с половиной лет в Свердловске мама не получала пенсию за отца. Первые полтора года она подвизалась в должности счетовода в разных местах, в частности, на мукомольном комбинате и на почтамте, а также сдавала кровь, так как донорам полагался специальный паек, и работала на лесозаготовках.

А моя жизнь в Свердловске в основном прошла в детских садах. С 19 декабря 1942 года по 16 мая 1945 года мама работала воспитателем в круглосуточном детском саду номер 166. Можете не сомневаться, туда она перевела и меня. Я находился в средней, а затем в старшей группе, а мама была занята в младшей. Помню, что она гордилась своим умением делать обитые материей игрушечные диваны, кровати и кресла для малышей. В интернате дети проводили все дни недели, кроме воскресенья.

Незабываемый детсадовский кошмар – застывшая манная каша с огромными комками. Я ее есть не мог. В какое-то время нас угощали финиками, зараженными червями. Из деликатесов запомнились компоты из сухофруктов, сладкая светло-коричнев патока[10], серые макароны с американской свиной тушенкой и омлет из яичного, также американского, порошка. По словам матери, кормили нас безобразно не только из-за плохого снабжения детсада, но и по причине интенсивного воровства на кухне.

Одно из воспоминаний того времени – пение хором. Мы разучивали: «Ты, моряк, красивый сам собою…», «Вот лягушка по дорожке скачет, вытянувши ножки», и даже «Из-за острова на стрежень». Сам процесс хорового пения мне нравился, да и музыкальный слух у меня присутствовал. (Мать хотела после войны учить меня музыке, но денег на учительницу не хватило, а потом и пианино, стоявшее с довоенного времени в «большой» комнате, было продано.)

В детском саду мы обожали играть в войну. Ползешь по полу «по-пластунски», как разведчик, или в атаке на фрицев строчишь: «Та-та-та-та-та», как бы из автомата, а затем:

– Падай, ты убит!

– Нет, я ранен! – и валяешься на полу с восхитительным чувством реальности битвы и собственного героизма. В 1943 году я впервые в жизни побывал в кино, когда нашу группу повели на фильм «Два бойца», после чего я вместе со всеми пел:

 
«Темная ночь. Только пули свистят по степи…»
 

С мамой в Мурзинке, июнь 1945 г.

 

Как и каждому детсадовцу, мне принадлежала папка с собственными карандашными рисунками, и была она набита сценами морских, воздушных, сухопутных и, особенно, комбинированных сражений. Качество этих произведений меня интересовало мало, но их количеством я сильно гордился. Рисунков у меня было больше всех!

Впрочем, ни тогда, ни позднее никакими способностями к рисованию я не обладал. Воображение – другое дело! Оно у меня имелось. Был случай, когда я, оставшись один в комнате на Тургенева (болел, что ли?), нарисовал какую-то морду, а потом боялся на нее смотреть.

В интернате, мне кажется, я впервые ощутил пьянящий вкус лидерства в общественной работе, когда организовал похороны мертвого воробья. Под моим руководством коллеги вырыли неглубокую яму, положили туда птичку, засыпали землей, камнем измельчили обломок кирпича и покрыли погребение розовой крошкой. Из любопытства через несколько дней была проведена эксгумация, но могилка оказалась пустой.

Я еще кое-что добавлю о своей жизни в Свердловске в разделах «Болезни» и «Запретная тема».

В начале мая 1945 года все знали, что война вот-вот кончится. А официальное сообщение о капитуляции Германии застало меня 9 мая бодрствующим на раскладушке во время «мертвого часа». Репродуктор был включен, воспитательницы и нянечки устроились под ним, ждали и дождались! Левитан объявил, что мы победили!

Незадолго до отъезда в Ленинград мать устроилась бухгалтером в пионерлагерь вблизи села Мурзинка на Среднем Урале и взяла меня с собой.

Отчетливо помню, что лагерь находился на пологом горном склоне, с которого открывался вид на поросшие лесом горы и речку. Я чувствовал завораживающую красоту этого места, в котором, к сожалению, мне больше никогда не довелось побывать. Между прочим, прежде Мурзинка славилась месторождениями топазов, аметистов и других самоцветов.

Снова в Ленинграде

Мама привезла меня домой из Свердловска летом 1945 года, вскоре после победы над Германией. Она мгновенно избавила меня от следов уральского диалекта, убедив, в частности, сменить «некультурное» «чо» на ленинградское «что», но легкую ностальгию по временам эвакуации я испытывал довольно долго.

Вдвоем мы с волнением ждали великого дня моей жизни, и вот он настал! Первого сентября мама привела меня в 207-ю мужскую школу Куйбышевского района, расположенную на Невском проспекте в глубине двора кинотеатра Колизей. Утро выдалось теплым и солнечным. У дверей школы толпились мамы и бабушки с сыновьями и внуками, а мужчин почти не было – подавляющему большинству пап еще предстояло вернуться после войны, или, как в моем случае, не суждено было вернуться. Незнакомая молодая тетя Нина Васильевна собрала мой первый «Д» класс и строем увела в новую жизнь.


Моя первая школа


Второй «Д» класс, декабрь 1946 г. Я – третий слева в нижнем ряду


Хотя после снятия блокады прошло полтора года, и нанесенные городу раны начинали исчезать, следы войны встречались на каждом шагу. Помню, что в том же дворе, где стоит моя первая школа, чуть дальше от Невского, в направлении ул. Восстания, находились развалины жилого дома, и иногда в хорошую погоду мы забирались в эту «разрушку». Мне кажется, я и сейчас чувствую запах висящей в воздухе кирпичной пыли. Она золотилась в солнечных лучах, проникавших сквозь выбитые окна и разбитые стены. Вдоль каких-то ограждений тянулись плохо теплоизолированные трубы метрового диаметра, на которых сидели и грелись оборванные беспризорники постарше нас, так называемая колизеевская шпана. Приближаться к ним было рискованно. Помню, у кого-то из наших отобрали ранец.

Марки

А напротив арки кинотеатра «Колизей», в Невский упирается моя улица Марата. Возвращаясь из школы домой, я любил задержаться на углу Марата и Невского, у газетного киоска, где продавались и коллекционные почтовые марки, недосягаемый предмет моих мечтаний.


«Колизей», 2012 г.


Вид на ул. Марата от кинотеатра «Колизей», 2011 г.


Только не подумайте, что марок у меня совсем не было. Конечно, были. Целая коробка из-под довоенного мармелада! И дореволюционные с портретом Николая Второго, и послереволюционные с рабочим и красногвардейцем, и марки с папанинцами и челюскинцами, с памятником Пушкину и даже несколько заграничных, ознакомивших меня с латинским алфавитом. Но марки эти я не покупал, а отпаривал над носиком кипящего чайника с использованных почтовых конвертов. Конверты эти попадали ко мне от родственников и маминых сослуживцев, оповещенных ею о моем увлечении. Частенько марки, будучи приклеены «неправильным» клеем, например, предназначенным для резины, повреждались. Точнее, повреждались их зубчики, или они местами безобразно утончались. Такие, «бракованные», марки тоже помещались в мою коробку, хотя разглядывать их было неприятно. Находились в коробке и несколько экземпляров, которые я считал «ценными». Они, вероятно, были «двойниками» в чьей-то коллекции и выменены во дворе или в школе. Но когда мне довелось увидеть у кого-то из ровесников настоящий альбом марок, подаренный ему отцом и пополняемый вместе с ним, сколь ничтожными показались мне мои сокровища.

Преступление без наказания

В том же первом учебном году, в возрасте восьми лет, я нарушил заповедь «Не укради», когда, вытащил поутру из-под маминого матраца и рассовал по карманам и в портфель значительную часть ее месячной зарплаты. Надеялся, что она не заметит и что остатка ей хватит на хозяйственные нужды. Мама к тому моменту уже ушла на работу, и вот я, преисполненный радостного ожидания, шагаю по Марата к Невскому. Наконец-то, заветный киоск с марками! Но еще рано, он, к моему разочарованию, закрыт. Не беда – покупку марок можно отложить до конца уроков, и я отправляюсь в школу.

В классе начинаю хвастаться своим богатством. Впрочем, купюры сильно оттопыривают карманы, и избежать вопроса «что это у тебя?» все равно было бы невозможно. Часть денег немедленно переходит в руки одноклассников, а я чуть-чуть растерян, чувствуя, что ситуация вышла из-под контроля. Однако, результат сравнительно благополучен – казначейские билеты оказываются у Нины Васильевны и после уроков возвращены законной владелице, явившейся, чтобы забрать непутевого сына домой. Ох, как она была напугана, опасаясь, что я стану вором, но не ругала меня, а говорила, что мой папа никогда бы так не сделал и что-то еще, столь же убедительное. Мне было стыдно и без ее объяснений, и в дальнейшем я без спросу денег не брал. Но мечта разбогатеть меня не покинула и, признаюсь, не покидает по сей день.

А в школе мы менялись не только марками, но и другим своим достоянием, в частности, конфетными фантиками, игра в которые была одно время в моде – кладешь его на открытую ладонь, сложив определенным, ныне мною забытым способом, и бьешь сжатыми пальцами снизу вверх по краю парты или подоконника. Если твой взлетевший по инерции фантик накрывает чужой, забираешь оба. Если нет, аналогичную попытку предпринимает соперник. Допускаю, что не полностью воспроизвел правила – столько лет прошло.

От киоска до дома 19/18

Возвращаюсь на угол Невского и Марата по пути из школы домой. С трудом отрываюсь от соблазнов киоска и продолжаю неторопливое движение в сторону Колокольной. За спиной – фанерный ранец. В нем у первоклассника – букварь, арифметика, тонкие тетрадки в 12 листов с полями, на первых порах в две косые, а затем и в одну, ну и в клеточку, с метрической системой мер и таблицей умножения на последней странице обложки. Да, чуть не забыл про чернильницу с отвинчивающейся крышкой и про пенал с ручкой-вставочкой и пером номер восемьдесят шесть. Старшеклассникам разрешалось писать другими перьями, в частности, так называемой «уточкой», но я упорно оставался верен восемьдесят шестому, пока, много позже, не появились относительно не протекающие шариковые ручки. Среди них особенно роскошными считались металлические, многоцветные, заграничные, но они часто ломались, и заряжать их было негде.


Ул. Марата, д. 19/18, мой дом, как он выглядит в 2011 г.


Черная лестница


Ул. Колокольная, д. 18/19. Здесь я спрыгивал с подножки трамвая


Лет через шестьдесят из любопытства потянуло меня в антикварную писчебумажную лавку в парижском квартале Марэ и вдруг я разглядел на витрине восемьдесят шестое перышко, неожиданный грустный привет из далекого советского детства. И уточка и гусиные перья там под стеклом тоже находились, но мне не было дела до них.

Рядом с булочной, на обшарпанной штукатурке дома номер три (уже не в Париже, а снова на улице Марата тысяча девятьсот сорок пятого), можно было прочитать еще довольно явственную надпись: «Эта сторона улицы опасна при артобстреле». Миную гастроном на углу Стремянной, пересекаю ее и прохожу мимо маленькой телефонной станции на Марата, 7, откуда можно вести междугородные переговоры. Станция помещалась в основании отделанной разноцветными изразцами заброшенной церкви без куполов, снятых, вероятно, еще до войны. По обычаям той поры церковь использовалась как склад или спортзал. А над строгим ликом, глядящим на улицу с высоты примерно третьего этажа, – потемневшая от времени надпись золотой, с трудом читаемой славянской вязью: «Приидите люди добрые, христианскому Богу поклониться». Говорили, что Поварской и Димитровский переулки были разрушены особенно сильно, потому что немецкие летчики, используя старые карты, принимали эту церковь за расположенную рядом с Московским вокзалом другую, перестроенную в молокозавод в 30-х годах. Они думали, что бомбят вокзал.


Свидетельство о смерти дедушки Гили


Церковь на Марата, 7 снесли в 70-х годах, а на ее месте воздвигли бани. Впрочем, посетив Санкт-Петербург в 2004 году после долгого отсутствия, я и бань на том месте не обнаружил. Их сменила безвкусная стеклянная коробка торгового центра.

Но пора заканчивать прогулку. Оставляю позади еще пять красивых, но в те годы остро нуждавшихся в ремонте зданий, и подхожу к нашему скромному, почти без архитектурных излишеств, трехэтажному дому номер 19/18, на углу Марата и Колокольной. Открываю низкую парадную дверь и попадаю в темный вестибюль с узким сквозным ходом во двор.

Описываемые далее строительные особенности этого дома сейчас не существуют. Они исчезли в 1956 году после капремонта. Тогда убрали парадную лестницу, по которой я поднимался в сороковых годах прошлого столетия, и ее роль перешла к лестнице черного хода. В том же году над нами пристроили четвертый этаж.

Однако, сейчас еще только 1945 год, и я поднимаюсь по парадной лестнице с поврежденными каменными ступенями и погнутыми металлическими перилами. Окон здесь нет, но в капитальной стене пробита амбразура на черную лестницу, где имеются окна во двор. Днем – это единственное освещение парадной лестницы, а вечером на втором этаже должна гореть тусклая лампочка. Кто-то ее обычно вывинчивает в корыстных целях, и тогда на лестнице – хоть глаз выколи, а мне надо идти на третий этаж. Однажды, продвигаясь во мраке к лестничной площадке между первым и вторым этажами, я увидел там высокую белую фигуру, рядом с которой мне предстояло пройти. И без того было страшно, но когда фигура громко захохотала, меня охватил ужас и не помню, как выскочил обратно на улицу. Через полчаса, поднимаясь наверх с кем-то из жильцов, вернувшихся с работы, я никакой фигуры не обнаружил, но, клянусь, она там раньше стояла. Мне кажется, именно после того случая я начал бояться темноты.


Свидетельство о смерти бабушки Гиты


В этом доме, вернувшись в Ленинград, и поселился я с мамой на последнем третьем этаже, в той самой коммуналке, где мы жили до войны, но теперь принадлежала нам только комнатушка площадью 9 квадратных метров. Большую комнату в той же квартире после войны занимали родственники отца.

 

Наши окна со двора (на третьем этаже). Воронку от бомбы засыпали уже после войны.


В 1945 году обстановка девятиметровой комнаты была почти той же, что перед войной, когда в ней находились мамины родители, причем бабушка Гита, добрая, болезненная, обожавшая меня старушка, спала на «моем» диване, а на «маминой» кровати лежал искалеченный трамваем дедушка Гиля, у которого, по словам мамы, был тяжелый характер. Дед умер 30 июля, а бабушка 17 ноября 1941 года. Согласно свидетельствам о смерти, им было, соответственно, 72 и 69, причем причиной смерти деда назван инсульт, а бабушки – кардиосклероз. Кто-то из уцелевших соседей сказал маме, что бабушка, ослабевшая от голода и холода, умерла из-за свиста упавшей под окном неразорвавшейся бомбы. Напоминаю, что блокада Ленинграда началась 8 сентября.

Недавно в сети я нашел, что мой дедушка по отцу Лейба умер в феврале 1942 года в возрасте 66 лет, а бабушка Хая – в марте 1943 года, дожив всего лишь до шестидесяти. Оба деда и обе бабушки были похоронены на Еврейском Преображенском кладбище, но могилы их не сохранились.

7Завод существует и сейчас, см. в сети: Могилев, «Завод братьевМазья».
8Город Екатеринбург с 1924 по 1991 гг.
9Товарный вагон с печкой, приспособленный для перевозки людей.
10Вязкая жидкость – продукт переработки крахмала.