«Что есть истина?» Жизнь художника Николая Ге

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Биография начинается

Но до «Совести» еще двадцать восемь лет. А пока – год 1863-й – едет в Петербург художник Николай Ге, везет на выставку первую настоящую картину. Жаждет славы – полного признания, шумного успеха. Он ее получит – свою славу: о «Тайной вечере» будут писать, говорить, спорить. Пролог заканчивается. Начинается биография. Ге это смутно чувствует. Но ему тревожно, даже страшно, по-детски страшно – перехватывает дыхание, замирает внутри. Мальчишеская, увлеченная вера в себя сменяется томительными сомнениями. Ему как-то не приходит в голову, что суждения могут быть разными, противоположными. Завтрашние зрители представляются ему то группой добрых, проницательных друзей, то возмущенной толпой придирчивых и ограниченных недругов. Он старается не думать об этом. Он прижался лицом к пожелтевшему, в мелких трещинках стеклу. Лежат за окном поваленные, умершие деревья. В вагоне едва уловимо тянет горьковатым дымком.

Ге набивает папиросу и выходит на площадку. Побрякивают поставленные в угол ружья конвойных. Один солдат дремлет, сидя на корточках. Он смугл, похож на итальянца. Ге спрашивает:

– Откуда ты, братец?

– Из Старобельского уезда…

Странно, – этакий итальянец. А для «Тайной вечери» Ге позировали все больше русские, странно. Ге не хочет думать о картине, хочет думать о чем-нибудь пустяшном – о какой-нибудь вынырнувшей в памяти лошадке, которую он не нарисует никогда. Он вспоминает, как рисовал в детстве картинки про 1812 год – одинаковые солдатики на одинаковых лошадках едут рядами – сабли наголо. Тихо переговариваются конвойные. Вот такие смуглые солдатики – сабли наголо – въезжают в польские села.

Шесть лет назад Ге ехал до Варшавы в карете, обедал в деревенских харчевнях, ночевал на постоялых дворах. Теперь громко перестукиваются под вагоном колеса: железная дорога Варшава – Петербург. Ге беспокойно: за шесть лет многое изменилось.

В Италии, еще в Риме, зашел к нему в мастерскую красивый, седобородый старик, разглядывал его эскизы, этюды, бормотал:

– Как это ново, однако! Как необычно!

Ге перебил его с досадой:

– Это старо, подражательно. Вот это, например, я писал под влиянием Брюллова.

– Я не знаю Брюллова, – сказал старик и, взяв Ге под руку, добавил мягко. – Не удивляйтесь, друг мой, я оставил русское искусство во времена Ореста Кипренского.

Это был князь Волконский, декабрист.

На академической выставке 1863 года вместе с «Тайной вечерей» будет выставлен «Неравный брак» Пукирева.

К 1863 году уже открыл себя Перов; русская публика успела оценить запрещенный «Сельский крестный ход на Пасхе», написано «Чаепитие в Мытищах». В Петербурге, куда держал путь Ге, читали «Что делать?» Чернышевского, переданное из Петропавловской крепости, переданные из той же крепости статьи Писарева. В Петербурге запоем читали также Сеченова – «Рефлексы головного мозга». Ходили по рукам листки «Земли и воли».

За шесть лет появилась не только железная дорога Варшава – Петербург.

Знаменательно, что именно в это время – Перова и Пукирева, Чернышевского и Писарева – картину Ге встретят как «великую искренность». О Ге скажут: «громадный», «колоссальный талант», что всего ценнее – «независимый талант». Независимость – уже много. Но не окончательный итог. Это одновременно результат и начало поисков. Начинается «мучительная работа, которая наполняет в жизни художника все его помыслы». «Мы постоянно должны открывать, узнавать, отыскивать!» – скажет Ге через десятилетия, вступая в последний месяц жизни…В воспоминаниях брата Ге, бесстрастных и, наверно, оттого – недобрых, рассказывается, что в детстве Николай не выказывал творческой одаренности: он лишь терпеливо копировал картинки из иллюстрированных журналов.

Бремя славы

Достаточно ли мощный я свершитель, Чтобы меня на подвиг звать такой…

Данте

Петербургская мостовая

Ге вез домой свою «Тайную вечерю», волновался, а в России уже знали о картине, ждали ее.

В «Санкт-Петербургских ведомостях» появилось датированное первым августа 1863 года «Письмо из Флоренции»: «На годичную выставку Академии художеств прислана будет вещь поразительной красоты… Она удивляет своею новостию».

Автор письма, укрывшийся под инициалами Н.А. (это был романист и критик Н.Д. Ахшарумов), заключал рассказ о картине выводом: «Вы видите совершенно оригинального, самостоятельного мастера, за которого можно поручиться, что он пойдет своею дорогою и будет всегда верен себе и строгой правде своих сюжетов».

Ге волновался: он сам открыл себя в «Тайной вечере» – поймут ли? Он не знал, что едет навстречу славе.

Но российские ценители искусства, еще не видя картины, заранее, понаслышке, радостно и шумливо открывали нового художника – Николая Ге. В Петербурге его встречали восторженно – восходящая мода, надежда русской живописи!

Шесть лет назад уезжал отсюда по проторенному пути в Рим обыкновенный академический пенсионер; сколько таких безвозвратно кануло в Лету вместе со своими несовершенными холстами, великими замыслами, нечеловеческими страданиями обидчивых неудачников – и следа не осталось! Разве что упоминание в протоколах заседаний академического совета.

А вот он, Ге, добился – едва ступил на петербургскую землю, сразу попал в объятия славы. Художники, ученики Академии, любители – все хотели видеть его самого и его картину.

Прямо с вокзала Ге повезли в Академию и, едва залы освободились от публики, развернули «Тайную вечерю» и натянули на раму. Профессора, члены совета, не пожелали дожидаться утра, толпою отправились в залу. Было уже темно, принесли канделябры, зажгли свечи и осветили картину. Все стояли пораженные, потом молчание разорвали шумные возгласы одобрения. Совет тут же решил присвоить Ге звание профессора, пренебрегая обычным порядком присуждения степеней: ученик – академик – профессор. Из учеников – в профессора! По свидетельству тогдашней печати, «случай, чрезвычайно редкий в летописях нашей Академии художеств».

В честь нового светила устроили торжественный обед. Н.В.Гербель, известный в те годы поэт и переводчик, «спешит уведомить» П. А. Ефремова, известного библиографа и историка литературы, «что обед для Ге будет сегодня, в воскресенье, 15 августа, в 5 часов, в гостинице Верра, что около Демута…»

У Гербеля описка – не «15 августа», а «15 сентября», но все остальное точно: обед состоялся, триумфальный обед с именитыми гостями, восторженными тостами и пылкими овациями.

Профессор Александр Брюллов, брат Карла Павловича, провозгласил тост за Ге, профессор Константин Тон – за молодое поколение художников, профессор Федор Иордан – за семейство Николая Николаевича. Тут же, прямо от стола, послали поздравительную телеграмму во Флоренцию, Анне Петровне.

Газета «Русский инвалид», посвятившая торжественному обеду большую статью, ликовала: «Прошли те времена чиновничьей щепетильности, которая иногда совершенно отчуждала молодые таланты, только что начинающие свою артистическую карьеру, от талантов, с патентами на знаменитость, подвизающихся уже не на одном артистическом, но и на служебном поприще». Выставка не успеет закрыться, как «бунт четырнадцати» взорвет трогательную идиллию, нарисованную «Русским инвалидом».

Но за два месяца до «бунта» репортер благодушно, или хитро, выдавал желаемое за действительное. Выставка всего день как открылась, еще слишком сильно первое впечатление, мнения только кристаллизуются, рецензенты прислушиваются, примериваются, оттачивают перья – борьба пока не началась, но уже началась политика. Обед – тоже политика: он должен был свидетельствовать о беспристрастности. Завтра в заседании совета профессора, которые при свечах восторгались картиною и, проливая шампанское, рукоплескали выспренним тостам, будут так же шумно ругать «Тайную вечерю», будут уверять друг друга, что Ге их «провел», и лишь амбиция принудит их после долгих прений подписать протокол о присвоении художнику профессорского звания. Но это завтра, а пока хлопают пробки, вместе с синим дымом сигар, клубясь, плывут над головами тосты, новоиспеченный профессор Ге, как равный, восседает рядом с именитыми профессорами и слушает извинения конференц-секретаря Академии Львова – конференц-секретарь сожалеет, что отзывался слишком резко о скупых отчетах, присылаемых Николаем Николаевичем из Италии. Есть от чего голове закружиться!.. Главное же, конечно, не обеды, не тосты, не овации, главное, что «Тайная вечеря» решительно признана событием в искусстве, а ее автор – совершенно зрелым и совершенно самостоятельным мастером.

«Весь Петербург тогда съезжался смотреть на «Тайную вечерю», – свидетельствует современник. «Перед этой картиной всегда много публики… Множество господ с напряженным вниманием смотрят на картину, стараясь понять, почему она произвела такое сильное впечатление», – свидетельствует другой. Молодые педагоги рисовальной школы приходили к «Тайной вечере» с толпой учеников, проводили здесь целые часы – разбирали, толковали, вглядывались (такое бывало прежде лишь возле творений прославленных мастеров). Ге сравнивали с Ивановым, «Тайную вечерю» с «Явлением Христа»: «В промежутке между этими двумя событиями… не было другого художественного произведения, которое так далеко выступало бы вперед из обычного ряда произведений интересных». Газеты и журналы наперебой печатали отзывы о «Тайной вечере», некоторые возвращались к ней дважды и трижды. Когда Михаил Достоевский попросил критика Медицкого написать для журнала статью о картине, тот усомнился: после всего, что говорилось о «Тайной вечере», разве возможно сказать что-либо новое? Московские любители ревниво косились на суету в Академии: жаждали хоть на время заполучить знаменитое полотно. Сохранилось письмо Ге в Московское общество любителей художеств: «…за особенное удовольствие сочту употребить все старания доставить на выставку Общества… мою картину».

 

Слава. Слава! Ге поначалу не ощутил ее бремени. Он легко привык к ней. День-другой – и он в Петербурге словно у себя во флорентийской голубой гостиной: проповедует, витийствует, спорит, водит за собой обожающую гурьбу поклонников. Вдруг почудилось, что все сомнения уже позади, что судьба – не журавель в небе – синица в руках. Почва под ногами была твердая – каменная петербургская мостовая. И он шагал уверенно и легко.

В это время с ним познакомился молодой Репин.

«В первый раз я видел Ге в Античном зале Академии, где Крамской по заказу Общества поощрения Художеств рисовал черным соусом картон с его «Тайной вечери» для фотографических снимков. Величественный, изящный, одетый во все черное, Ге делал замечания скромному художнику петербургского типа. Картон Крамского был превосходный, и мне сначала казалось невероятным сделать какое-либо замечание такой чудесной, строгой копии. Но, приглядевшись, я заметил, что энергичная, смелая кисть оригинала была передана только строгим приближением, виртуозность была не та, хотя в общем этот черный снимок совершенно верно воспроизводил оригинал. Ге кое-где тронул по картону смелыми штрихами, доступными лишь автору картины. От всей его фигуры веяло эпохой Возрождения: Леонардо да Винчи, Микеланджело и Рафаэль разом вставали в воображении при взгляде на него. Мы, ученики Академии, снимали перед ним шляпы при встрече…»

Признание временем

В самом понятии «признавать» таится какая-то вынужденность: «он признал…», «он вынужден был признать»… Подлинное признание нередко совершается как бы насильственно: и рады бы не заметить, отмахнуться, но событие заставляет считаться с ним, замечать, откликаться. Яростные нападки говорят о значительности события подчас больше, чем безудержные похвалы.

Произведение искусства становится событием, когда выходит из ряда привычного, когда несет в себе нечто новое. Уже по одному этому оно обязано иметь хулителей. Признание, ограниченное всеобщими похвалами, неполно и оскорбительно. Художнику не могут принести удовлетворение восторги тех, кого он отвергал, открывая себя. Злые выпады не принявших «Тайной вечери» и радостное волнение принявших ее одинаково свидетельствовали о том, что она понята и признана.

Брат Николая Николаевича, Григорий Ге, советовал повременить с поездкой в Россию – сначала показать картину за границей. Но художник, едва краски просохли, решительно свернул полотно и отправился на выставку. Сидя во Флоренции, он, оказывается, точнее осознал и почувствовал, что происходит на родине, чем проживающий в России старший брат. Григорий Ге не увидел в «Тайной вечере» живой мысли и живого чувства русского человека начала шестидесятых годов, каким собственно и был «флорентиец» Николай. Это очень важно для художника – ощущать, что твой пульс бьется синхронно с пульсом твоего Времени. «Тайная вечеря» была необходима тогдашней России.

Почва для признания картины была вспахана и удобрена. Ге писал: «Я понял в Петербурге, что то, чего я искал в Риме, во Флоренции в искусстве или, лучше сказать, в себе, то самое все искали здесь…» Была пора крушения надежд.

«Удалось на этот раз, – писал царю шеф жандармов Долгоруков, – рассеять скопившуюся над русскою землею революционную тучу, которая грозила разразиться при первом удобном случае». Он писал это, когда крестьянские бунты были подавлены, студенческие сходки разогнаны, прокламации сожжены, когда Чернышевский и Писарев сидели в одиночках, когда на западе Польша обливалась кровью, а на востоке, в поволжских усадьбах, будто в крепостях, стояли воинские гарнизоны. И все-таки шеф жандармов не был уверен: «Удалось на этот ра з…»

Пора крушения старых надежд переходит в пору зачатия и рождения новых. Это одновременно подведение итогов и прикидка планов. Без мыслей о будущем не проживешь. Первая книга, прочитанная Ге в Петербурге, – «Что делать?» Чернышевского.

В жилах Ге бился пульс Времени – он был из тех, кто слышит, как трава растет. Не разочарование, не подавленность общества бросились ему в глаза – он сразу приметил, как рвутся вверх, вширь зеленые побеги нового. Приметил, как новые проблемы безвозвратно вытесняют прежние, – новые вопросы и новые ответы. Приметил, как «новые авторитеты громко заявили свои права руководителей общества». Он не стал метаться – уверенно пошел к новому. Отправился в редакцию «Современника» – знакомиться, отправился к Салтыкову-Щедрину.

А через два месяца уже к Ге, признанному мастеру, явится «душевно, нравственно» посоветоваться ученик Крамской. Хорошо ли поступили четырнадцать молодых «бунтарей», отказавшись участвовать в конкурсе, – спросит он. И Ге горячо ответит, что «ежели бы он был с ними, то сделал бы то же».

Ге всю жизнь делил общество на «стариков» и «молодых»: не по возрасту – по устремлениям. И всю жизнь принимал сторону «молодых». Порой не понимал их, не соглашался с ними – и в существенном! – но шел неизменно за «молодыми». Просто не в состоянии был за «стариками» идти! В 1888 году Ге, по возрасту сам уже старик, писал из Киева: «Старики ужасны… даже до гадости скверны, а молодые среди них отвратительны». Но «к чести юности можно сказать, что их мало среди стариков». От «встреч с единомышленниками молодыми» – «я оживал».

Ге сразу уловил расстановку сил, понял, откуда ждать поддержки, а откуда выстрелов по «Тайной вечере». Он радовался, что картина не легким мячиком вкатывается в русскую живопись – входит острым, граненым штыком. Это и было признанием.

Ге торжествующе писал брату, не верившему в своевременность картины на российской выставке, что по отношению русского общества к «Тайной вечере» понял, насколько оно возмужало.

За и против

Академическую выставку 1863 года Стасов назвал в рецензии «по преимуществу профессорскою». Снова гладкие, однообразные работы многочисленных профессоров, чьи имена сегодня говорят неспециалисту едва ли больше, чем имена многочисленных неудачников-пенсионеров, так и не выбившихся ни в профессора, ни просто в художники. Снова бесконечные варианты по заданной программе – «Моисей источает воду из скалы», среди которых еще ничего не подозревающие рецензенты отмечают, как наиболее удачную, работу ученика Ивана Крамского.

Выставка была «профессорскою» по преимуществу, однако посетители могли видеть на ней и картины иного направления. Это направление было блистательно начато Федотовым и через десятилетие капитально подкреплено Перовым. На выставке не было ни Федотовых, ни Перовых – картины большей частью слабые, без полета, сваленные в одну кучу под общим именем «жанр», но зато и не «профессорские». Привлекал всеобщее внимание только «Неравный брак» Пукирева.

Нового направления в полном смысле слова, собственно, еще не было, хотя за десять лет перед тем Федотов один составлял целое направление. Но оно должно было появиться – все было готово, все замерло в ожидании, и все это чувствовали. Нужен был взрыв, чтобы началась цепная реакция; до взрыва, до ухода Крамского со товарищи оставались считанные дни. Бои были впереди, но от разведки боем, от острой схватки, коли случай выпадал, не отказывались. Теперь случай выпал – «Тайная вечеря» Ге.

«Тайная вечеря» сразу же стала центром или, как выразился ретивый рецензент, «львом» выставки. Ей посвящали статьи, в обзорах отводили главное место! О ней упоминали в дневниках, письмах и мемуарах. Однако главное, пожалуй, не количество. Главное, что и превозносили «Тайную вечерю» и уничтожали за одно и то же – за современность. И почитатели, и хулители картины поняли «современный смысл», прочитанный художником во взятом из Евангелия сюжете, поняли, что хотел сказать Ге.

Один обозреватель привел короткий диалог, подслушанный возле картины:

«Д а м а. Отчего на голове Христа не сделано сияние?

Старик. Оттого, что сияние делается на иконах… А это не образ, а картина; картина же изображает не символы, а действительность…»

В этом лаконичном диалоге ось полемики – делать ли сияние? Нужны ли нимбы в искусстве? Символы или действительность? Иллюстрация или проблемы? Красивый миф или тревожная реальность?

Салтыков-Щедрин писал в рецензии, которую Ге, не зная, кому она принадлежит, назвал «дорогою»:

«Было на этой выставке одно явление, до того сосредоточившее на себя общее внимание, что обойти его значило бы показать совершенное непонимание того общественного значения, которое оно в себе заключает…

Мне нравится общее впечатление, производимое картиной; мне нравится отношение художника к своему предмету; мне нравится, что художник без всяких преувеличений разъясняет мне, зрителю, смысл такого громадного явления…

Я… требую, чтоб художник… если желает сделать меня участником изображаемого им мира, то не заставлял бы меня лазить для этого на колокольню, а вводил бы в этот мир так же просто и естественно, как вхожу в мою собственную квартиру».

«Картина эта сделала на меня неприятное впечатление, – записал в дневнике профессор словесности и цензор Никитенко. – …Это они называют простотою в духе новейшего искусства. Ведь идеалов положено не иметь ни в поэзии, ни в живописи, хотя человек на каждом шагу творит их сотнями, потому что… идеализация в его природе».

То, что Никитенко заметил для себя, журнал «Библиотека для чтения» объявил во всеуслышание: Ге «представляет вместо Христа натуру обыкновенную, чтоб не сказать более». Нужна была, указывал журнал, «идеализация… в приложении к натуре, бесконечно превосходящей людей обыкновенных».

Скульптор Рамазанов в «Современной летописи» уже прямо обвинял: «Ге первый из живописцев намеренно отнял у величайшего из мировых событий его божественность».

«Простота», «реализм», «правда» – этими словами насыщены отзывы о «Тайной вечере». Все дело в отношении.

«Картина Ге представляет у нас явление совершенно новое именно по совершенному отсутствию всяких рутинных приемов и приторно-казенных эффектов и по совершенно ясному отношению художника к изображаемому им событию, – писал Салтыков-Щедрин. – И такова сила художественной правды, что это отсутствие эффектов не только не умаляет значения самого события, но, напротив того, усугубляет его и представляет событие во всей его торжественной поучительности, во всей поразительной красоте».

«Нет, это не Тайная вечеря, а открытая вечеринка, – негодовал историк Погодин. – Несколько человек евреев только что оставили трапезу, на столе чаши и хлебы, на полу сосуды, двое поссорились… Помилуйте, что здесь есть общего с Тайной вечерью? Тайная вечеря есть событие религиозное и вместе историческое… Картина представляет то, чего не бывало, вопреки тому, что было…»

Вот и хорошо, что не картинка к Священному писанию, а проникновение в смысл события, повод для раздумий, – радовался Салтыков-Щедрин. Хорошо, что художник «оставляет мне полную свободу размышлять и даже сам подает повод для разнообразнейших выводов и умозаключений».

Ну, уж это как раз никуда не годится, – возмущалась ретроградная газета «Весть»: «Если каждый толкует по-своему, то значит мысль не ясно выражена».

Но так как мысль была выражена ясно, цензор Никитенко отметил в знаменитом своем дневнике: «Она есть не иное что, как так называемая натура, обнаженность от всех возвышенных проявлений и выражений духа… пошлость, жалкое отражение наших ежедневных жалчайших сплетней, интересов и пр.».

Многое не договаривалось – ни в печати, ни в дневниках.

Знакомство со всеми хвалебными и ругательными отзывами позволяет обнаружить множество оттенков в споре о «Тайной вечере». Однако осмысление этого спора как дуэли-диалога хулителей разного калибра с Салтыковым-Щедриным дает возможность, при некоторой утрате оттенков, точнее увидеть главное. Статья Салтыкова-Щедрина в «Современнике» отличалась удивительной целенаправленностью. Вся суть ее в том, что «Тайная вечеря» Ге, как всякое крупное явление искусства, есть событие не в одной только живописи, но прежде всего в общественной жизни и что потому борьба вокруг картины есть борьба политическая.

Многое не договаривалось, кое-что вымарывала цензура, но вот они, выводы Салтыкова-Щедрина, как бы затаившиеся среди прочих его вызванных «Тайной вечерей» размышлений:

«Для толпы некоторое вразумление и поучение еще очень и очень не лишне. Как только дело выходит из области интересов чисто материальных, она почти всегда находится в недоумении, если не в глубоком невежестве… Она положительно хлопает глазами и недоумевает, когда до слуха доходят такие выражения, как «свобода», «убеждение», «право» и тому подобное».

И финал отзыва:

«Но как скоро художник осязательно доказывает толпе, что мир, им изображаемый, может быть, при известных условиях, ее собственным миром, что смысл подвига самого высокого заключается в его преемственности и повторяемости, тогда толпа чувствует себя, так сказать, прижатою к стене и не шутя начинает сознавать себя малодушною и виноватою…»

 

Скульптору Рамазанову легче. Он почти не таится:

«Художник сумел угодить ходячим современным идеям и вкусам… он воплотил материализм и нигилизм, проникший у нас всюду, даже в искусство…»

«Даже в искусство»… Осторожный Никитенко в очередной дневниковой записи еще чуточку откровенней:

«Был также Крамской, с которым я имел прения о картине Ге… Главное, она меня возмущает не сама собою, а тем, что служит выражением того грубого материализма, который хочет завладеть искусством так же, как нравственным порядком вещей».

Была пора подведения итогов, пора крушения старых надежд и зарождения новых. Спорили те, кто удовлетворился реформами, и те, кто ждал революции. И, как нередко случается в политической борьбе (сама картина Ге давала повод поразмышлять об этом), иные, исчерпав доводы, бросались к доносам.

От идей Ге, – публично заявляла «Библиотека для чтения», – недалеко до «защищения всевозможных преступлений, совершенных от века, конечно, под условием отыскивать обстоятельства против жертв в пользу злодейства». Впрочем, не следует отказывать косноязычной «Библиотеке» в известной полицейской прозорливости.

В печати полемизировали, а перед «Тайной вечерей» толпились посетители выставки. Пришлось даже стулья поставить – люди задерживались надолго. Молодые педагоги петербургской рисовальной школы говорили ученикам, что Христос у Ге – мученик идеи, готовый на Голгофу за правоту своих убеждений.

Время было переходное. Герцен томился в изгнании. Чернышевский и Писарев сидели в крепости. Выстрел Каракозова, «Народная воля» и первое марта 1881 года были впереди.