Tasuta

17,5

Tekst
0
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Этот юноша в течение какого-то времени как будто не заметно пересаживался на столики поближе, беседуя за каждым со всеми. И, очень легко оказавшись за столом деда (не так уж много тут было столиков), пожелал войти с ним в разговор. Дед, жуя, ухмыльнулся всухомятку; юноша рвал нераспечатанное письмо. То есть разговор мог завязаться без труда.

Ранее, конечно, они никогда не говорили, хотя юноша часто видел деда в компаниях, несколько бурно обсуждавших в коридорах что-то, явно не имеющее ничего общего с ним, с юношей. И поэтому юноша просто не мог не принимать это на свой счет.

Он был одет совсем по-домашнему, и по-домашнему торчали нечесаные перья волос из его головы, и поэтому его появление было тоже домашнее, то есть плавное и незаметное, то есть без официального вторжения в поле зрения, того вторжения, которое произвел бы первоклассный смокинг или идеально белая карточка, сунутая под самый нос. Он даже не сразу открыл рот. Деду по-настоящему было жаль, что все же он его открыл:

– Угадайте, кого я там встретил? Вашего оппонента, – дед никогда не слыхал имени, которое этот молодой неизвестный тип выудил из какой-то библиографии забытых дедовских работ, – Не беспокойтесь, – продолжал паренёк, – Он уже выходил, когда я входил, – большим пальцем он указал через плечо на дверь буфета.

Он сыпал еще какими-то именами. Дед покривился: чего доброго дед мог тоже их знать, и этот разговор мог продолжиться.

– Вы знаете, я прочитал всех в сегодняшнем списке.

– Зачем же? – зачем-то спросил дед, совершенно не слушая.

– Затем, что там не было вас, – юноша искоса посмотрел на деда, тихо порадовавшись на свой трудно уловимый намек, подразумевая, что если бы имя деда было в списке, то юноша не читал бы вообще никого. И несмотрящий взгляд деда почему-то убедил его, что первый барьер взят.

– А я ведь тогда (когда – тогда, он не пояснил) на конференции оставлял заявку (где?), чтобы вы меня приняли (дед никогда не принимал). И очень кстати, что встреча не состоялась. Я бы всё испортил, время тогда не пришло. Я был, знаете, как вы в юности. Я читал. Я бы тоже всё испортил. И мне очень приятно, что всё то же самое происходит со мной. При одном на меня взгляде понятно, – юноша, видимо, имел в виду висящий на стене тут же в буфете третьим справа дедовский портрет ранних лет, на который он думал, что походил. Он продолжал, что в полном смысле не удивится, если его и сейчас же прогонят. Но дед еще ухмылялся на свою булку, что юношу крайне приободряло.

– Я был, наверное, в тысяче буфетов, но в этом тоска особенная, – и юноша обвел взглядом помещение, забитое до отказа гудением и смехом и дымом, и добавил: – тоска тут даже не царит, тоска тут скончалась. Думаю, это из-за огромных окон, через эти усохшие рамы безбожно сквозит, не садитесь спиной.

На этих его словах дед поморщился, вспомнив вдруг, как он далеко от дома, где были окна и внучка.

Скрестив руки, юноша тоже тихо смотрел в дальнее окно и, наконец, вздохнул:

– Но дело в том, что тут проходят дела совсем иного характера, чем у нас, и я приехал сюда набить руку. Может быть, буду делать это два года. Это, конечно, не значит, что потом я поеду в родные края. Если только вы к нам не нагрянете. Или кто-нибудь еще. Тем более что мне все равно нужно бывать дома по делам.

Не прерывая учтивости равнодушного внимания к говорившему, дед повращал большим пальцем в пустом шелковом кармане пиджака. Гладким мелко-круглым первозданным блеском нащупались влетевшие зимой в карман конфетти, вытряхивать лень, можно подождать до следующего нового года.

– Вам мало что тут нравится, мне следовало и раньше об этом догадаться, – хотя, конечно, тут юноше и догадываться не нужно было, – А я вот жалею, что с последнего доклада мы ушли, – посасывая свой высокий стакан через соломинку, сообщил юноша (хотя уходили они, конечно, не вместе), – Мне докладчик всё больше нравился. Говорят, в конце он просто изумителен, – тут у юноши забулькало на допитом стеклянном донышке, – Ну так ведь он скоро еще будет читать. Если вы не уедете, я тоже побуду еще. Было очень интересно его послушать, но кто поручится, что этот несчастный не на скользкой дорожке. Они все выходят из школы и моргают, они выпускаются из университета и моргают, они работают в академии и моргают. В конце концов моргают тоже. А волнует это вас, меня, или вот его? – махнул он на соседний столик, и там все трое обернулись. – Его сначала не хотели сюда пускать. Длинная история. Расскажу как-нибудь в другой раз, – но в ту же секунду рассказал всё двумя словами.

Из всего, что он говорил, деду понравились только три слова: «Все это зря!», точнее, кроме этих трех он других не заметил. Юноша изъяснялся своими словами, на многое ему приходилось показывать пальцем, поскольку он считал, что многие звучные научные понятия не имеют названия и еще никому не понятны.

– Да, да, сказал я себе, – да. Да и к чему тут возмущаться. Если он захотел быть осмеянным, кому какое дело? Кто придумал в это вмешиваться? Я, может быть, тоже не со всем согласен, но это ведь только мое дело. Однако я понял это совсем-совсем не тогда. Поэтому сегодня я слушал его внимательно, это при том что мне все время приходилось выходить по делам.

Тут распахнулось окно, и у кого-то разлетелась пачка. Все тут же бросились помогать косорукому. Даже дед судорожно подрыгал ботинком, от которого никак не отцеплялся трепыхающийся на сквозняке лист.

Юноша недолго подумал, как вновь начать прерванный разговор, который прервал сам. Но вдруг дед сам обратился в пространство с вопросом: «Отчего не несут новый кофе?» Молодой человек ответил тихой улыбкой и продолжил свое: о том, что никому ведь не мешают выходить за старые пределы, но никто и обижаться не может, что его тут же при этом забудут.

– Так? Так! Я вот, например, пожду и непременно выжду. А то ведь они могут задним числом лишить ученой степени и объявить, что, следовательно, и научные открытия не действительны. Представьте, математическое доказательство признают не действительным по решению суда. Математически выведенная формула окажется вне закона. Смех, но они это могут.

В дальнем углу засмеялся весь столик. Мимо пронесли в банкетный зал блюдо с красивым селезнем в полном оперении, он был лучше, чем живой, и его глаза спокойно говорили, что «может быть, так и правда будет лучше».

– А ведь знаете, я так и не заставил себя прочитать его книгу. У нас есть одна на кафедре. Такая листанная до черноты. Да, могу понять, что как раз именно в этом задушевная прелесть, но нет, не могу заставить себя прикоснуться. Меня больше привлекает свежий белый вкусный запах бумаги в нетронутом ароматном переплете. В конце концов, кто-то должен читать и чистенькие книжки, обиженные вниманием тысяч жирных пальцев. Все одинаково считают, что книга непременно должна быть интересной. Почему бы ей не быть просто новой и красивой. И кто, скажите на милость, пожалеет того беднягу, который ее написал; ведь беда еще и в том, что эти несчастные не читают и друг друга. А я читаю одну, две, три. Четыре шанса я даю каждому. С завязанными глазами. Да, на все это можно очень резко возразить, и я даже знаю что. Но когда я ляпнул о красоте одному любителю грязных книжонок, он спорить не стал, а вместо этого застрочил в своем блокноте. Я думал, стружки полетят. Представьте картину, сидел себе бездельничал, и тут вдруг такое рвение. И, заметьте, ни единого слова благодарности, – тут юноша взмахнул рукой, как будто в ней была птичка, которую он не глядя швырял в небо, живую или мертвую.

Послышался звон разбитой посуды, и дед вздрогнул ото сна.

– Ничего, – сказал юноша, – Это я нарочно скинул чашку, чтобы вы меня сейчас послушали. Как они все уверены, эти самодовольные тупицы. Как же им приятно в своем обществе, а это общество они найдут везде. И как же им тогда при этом жаль меня. Но, скажите на милость, куда девается их уверенность в счастливом конце, когда их мало, и рядом опять я. И поэтому я уже давно больше не задаю вопросов выступающим, всем этим докладчикам. Однажды я кое-что спросил вслух, и, разумеется, обиделись все присутствующие. Да так, что я даже не пытался смягчить их и объяснить им, что мне не интересна не только их тема, но и все другие.

– Сейчас будем! – крикнул тут юноша заглянувшему из коридора мужчине, который, проходя мимо буфета, громко сообщил своим знакомым за другим столиком, что начинается следующий доклад.

Распрощался юноша, как раз когда в дедовской жилетке пропиликали часы.

– Передавайте привет Лёве.

Дед вздрогнул: «Только и делают, что сыплют именами. Как будто мне есть дело». Вслух сказал:

– Есть к вам дело. Когда будете проходить мимо нашей подружки буфетчицы, пусть крикнет принести мне еще молока. И печений. Все равно каких. Лучше этих странных, сдвоенных.

Дед заметил вдруг, что юноша не сидит и даже не стоит, а уходит. «Перерыв закончился», – сказал чужой голос позади, ему или не ему. И в момент стало пусто в буфете.

Дед остался очень доволен этой поездкой. Настолько доволен, что потом сказал Лёве поощрить своего помощника:

– Могу вам прямо сказать, я просто сразу полюбил его.

И хотя Лёва прекрасно понял, что дед говорит о ком-то другом, о каком-то другом помощнике «Лёве», и хоть эти слова относились явно не к нему, к Лёве, но именно к нему фактически, Лёва от души покраснел, самовольно решив принять похвалу на свой счет. Лёва уже не удивлялся: стоит оставить деда на время, и к нему тут же кто-нибудь подкрадывается. И крадет сам образ Лёвы, который Лёва мнил в голове деда. Лицо любовника внучки вызывало у деда сложное чувство – он, мягко говоря, не всегда мог вспомнить, кто это. Дед не замечал факта его присутствия и каждый раз с удивлением на него смотрел, как будто не ожидал его тут увидеть и не сразу узнавал. Лёва уже не удивлялся, когда дед говорил о нем во множественном числе. Дед, видимо, просто размножил своих помощников по количеству галстуков, которые носил Лёва.

 

Лёва был тихим поклонником великой дедовской мысли, о чем дед, возможно, никогда и не узнает. И это не удивительно, почти никто из ученых не знает, что на их работы ссылаются в не столь значительных чужих работах, или в столь же не значительных. По теме Лёвы дед уже сыздавна писал так же здорово, как и по своей. А в своей теме был испокон так же силен, как и во всех прочих. Лёва втайне и всерьез считал себя его учеником. Ну так ведь и дед бывал добрым учителем:

– А помните, когда вы только пришли ко мне, вы были второсортным ученым, – с удовольствием говорил дед, когда бывал в хорошем настроении, – А теперь, посмотрите только, я превратил вас во второсортного помощника, – при этих словах дед не ждет благодарности, но ее получает. Лёва давно сполна отплатил деду за науку, начав отдавать долг ученика с первой своей строчки в дневнике, после которой впервые аккуратно поставил сноску на книгу деда. Лёва действительно ему благодарен, он многое взял от деда (и никогда не вернет, школьный дневник потерялся в школе). Дед смотрит мимо, для него всё – тихий шум.

Лишь однажды, давно, Лёва обратился к деду за советом:

– Я защитился и опубликовал вторую монографию. И статей у меня много. Что мне делать дальше?

– Ничего. И ни с кем о них не говорите.

– Я вас серьезно спрашиваю, – осмелел на секунду Лёва.

– А я, думаете, шучу? Не только мои книги живут своей жизнью, но даже и мои фотографии здесь на стенах. Все пялятся на них, а я пройду мимо – никто не заметит. Я могу с уверенностью сказать, что и книги мои читаются без моего ведома какими-нибудь совершенно не знакомыми мне людьми. Все дело в том, что теперь это меня уже не касается.

– Я не замечал, что вас не узнают. Скорее, наоборот.

– А это не должно и вас касаться. И это, кстати, вас не касается. Пойдите займитесь чем-нибудь.

Лёва шел и занимался. И было чем. И тогда, и теперь. Дед так и не узнал о своей проблеме – ее решил Лёва. Действительно, теперь готовился процесс. По решению суда все научные достижения деда (и еще один томик уже был готов к напечатанию) могли быть признаны вне закона. Признаны не ненаучными, а незаконными. Об этом всю дорогу в буфете и твердил тот славный юноша, предупреждая деда каждым своим добрым словом, что деда кругом надувают. А дед в ответ лишь ухмылялся (потому что только что пообедал). «Эге, – думал юноша, – да ведь это он надо мной посмеивается. Какая прелесть. Ну и хлебнет же он от них».

И было от кого. И можно сразу догадаться, кто это. Именно о них говорил юноша в буфете. Среди тех них, от кого предстояло хлебнуть, выделялись многие. Но эти! Эти искренне отдавались своему оптимизму целиком. Никто, даже они сами, не смогли бы их удержать. Они не боялись ничего. Они топали по старым доскам пола, выбивая из стыков осколки вековой краски. Силой своего разрушительного оптимизма, искренним воодушевлением по любому поводу они превосходили сопротивление всех скептиков и прочих сомневающихся в существовании чистой радости. Их лица дергались, они изрыгали лозунги счастья. Они впадали в транс беспредельного яростного веселья. Оно в них шло из космоса, из вселенского прошлого. Их нельзя было не слушать.

Слушали. Самые циничные критики театральных жестов стушевывались, их выдавал взгляд глушеной рыбы. Их поражала неукротимая жажда радости. Некоторые уходили, стыдясь выступивших слез. Это была революция счастья. Они спешили на безопасное расстояние. И оп-ля, тут же возвращались. Слушать.

Стоило только собраться в кучку, и тут же все дружно кому-то махали. Нет! Еще?! От звуков этих голосов ломило зубы. В первую очередь они лезли обниматься с дедом (ну-ну, хорош). «Все-таки двигается наука-то?» Дед отвечал, что все-таки да.

– Отлично написано, – говорили они о последней дедовской книге.

– А вы думали, я не напишу?

– Если кто-то использует теорему Пифагора, это значит что он совершил кражу у Пифагора, – предостерегали они по поводу движения науки, – А если он заплатит за ее использование (допустим, это возможно), то его достижения это уже коммерция. Ведь если есть расходы, то это коммерческая деятельность. Ведь расходы нацелены на доходы. Потому что нынче можно и продать. Получить доход с научных расходов. И ценники на науку навешены заранее. Если этот коммерсант хочет называть себя чистым геометром, пусть сам доказывает все свои предпосылки. И кто знает, может, он тогда опровергнет Пифагора. А именно этого все и ждут.

– Ноги! – раздался окрик уборщицы. Мылся пол. Все разом расступились. Некоторые подпрыгнули на подоконник и вскинули ноги.

В такую минуту дед сильно тосковал по своим помощникам, и, о чудо, один из них вырастал-таки из-под земли и, сверяясь с расписанием, предупреждал, где нужно быть в пять: «Там и встретимся». «Вряд ли», – сквозь зубы отвечал дед.

– Но ведь у нас там встреча, – оробел Лёва.

– Да, – только и сказал дед и ничего не стал объяснять.

– Можем отменить, и куда же мы направимся?

– Вам лучше знать.

– Так может, поедем на эту встречу?

– Ага, – скептически и неопределенно кивнул дед. Про себя же он подумал, что по приезду домой непременно нужно поручить привести всех к надлежащему порядку и элементарному уважению. Не забыть. Нынче все ему указывают. Скоро начнут пререкаться. Множественное число этих всех, видимо, опять соответствовало числу Лёвиных костюмов.

Однако дед всё же мягко притянул к себе Лёву и прибавил с изысканной вежливостью, за что в уме похвалил себя:

– Смею надеяться, вы обратите внимание на того пылкого молодого человека.

Но тот молодой из буфета не появился больше. Ни в этот вечер, и вообще никогда. Хотя дед, порой, нет-нет да и вспоминал его. Лица он не помнил. Но не могло быть сомнения, что в воспоминаниях был тот самый.

– Я Лёва, – напомнил Лёва, что он тоже молод.

– Я знаю, как вас зовут, – но, очевидно, то, что дед знал имя своего секретаря, никак не могло идти Лёве на пользу, – Я давно хотел вам сказать. Вы не значитесь по прописке, сударь, – что было чистой правдой, Лёва все время проводил у Давыдова, – С вами нет никакой связи.

– Тогда, может, проводить вас в номер?

– А вы думали, я не пойду?

По завершении дня, проводив деда в номер, Лёва был принят в конторе местного синдиката, где его уже давно ждали, и не столько по совпавшему расписанию деда. Там были все. И те, кого не для чего знать. А поскольку Лёву давно ждали в этой богатой конторе, где можно было собрать всех, то в момент и походя всё решилось для деда хорошо, а может и на пользу всем.

Может и сейчас еще не все потеряно – дело в том, и это невероятно, это именно Лёва чуть всё не испортил. Деду.

В погруженном в ночное безмолвие доме, в обшитой красным деревом комнате с камином в полстены, в глубоких креслах (за стаканчиком) за игрой в домино прозвучала забавная история про одного богача с нелепыми манерами и нелепыми же взглядами на ведение дела. Рассказано было просто и кратко, но хорошо и со всяческими прибаутками. Лёва старался смеяться вместе со всеми, уже не совсем к тому ночному часу всеми, до слез.

Ему сунули под нос такую очень знакомую белую карточку с именем мужа любовницы. Лёва теперь тоже белеет, он, наконец, понял, что высмеивают, как бы, ну как будто бы чью-то мать, не отца даже, не брата, не мужа любовницы (хотя как раз его высмеивали). И, конечно, не деда. Шутка о Давыдове совершенно вытеснила в этот момент в Лёве заботу об интересах дедушки женушки Давыдова. Эта многолетняя терпеливая забота была как тусклый лед. А теперь одно мгновение – и кипение в крови.

Что тут началось не известно. На улицу Лёва вышел скоро – наверное, наговорил он лишнего. Но Лёва так бы не подумал. А думал он, что каким бы ни был Давыдов неуклюжим, бесхарактерным и, в глазах других, глупым посмешищем, отныне для Лёвы это всё – требующие всеобщего признания, официальные достоинства Давыдова – самого доброго человека на земле. А с этими наверху Лёва еще не закончил. О чем они думали? На ходу он раз или два покачал головой, смекая все прорехи в их больших делах и предчувствуя все муки, которые им еще предстоят.

Он понял еще, что еще не умеет чувствовать насмешку. Неискренность – да. Обман – да. Безошибочно. Потому что и она, и он бывают правдивы и даже бывают правы. Но насмешка! (Так вот о чем те наверху в светящихся окнах думали! Вот причина их слез.) Он еще не умел чувствовать такую жалость.

Ну и вот теперь: возвращается любовник из командировки… А любовницу и мужа любовницы не предупредил.

Открыл дверь и замер. Наверху смех и топот Милы так резонировали с похохатыванием Давыдова, что внизу дрожали тонконогие бокалы. Когда перед носом Лёвы посыпались опилки, их водопадные струйки заставили его прижаться к стене. В темноте у одежных крючков его лицо погладил какой-то Милин ярко крашеный мех.

Бедный любовник! Вместо того чтобы деликатно красться, никого не обеспокоив, почему бы ему не топнуть каблуком? Нетерпеливо! Его бы тут же чутко услышали наверху и с огромной радостью поздравили с приездом.

Не щелкая свет, Лёва примостился на стул напротив кресла, в котором всегда ему очень удобно сиделось, – в него он сесть почему-то не решался. Они всё не спускались. Время ожидания он попытался хоть на половину заполнить деятельностью. Так пришла ночь.

Давыдов рано встал. Спустился в своем до пола халате:

– Оп-а. Привет, приехал и молчит, тебе ж тут скучно. Когда приехал, где ты спал?.. Там же холодно. У тебя кофе. Брось.

Давыдов вытащил из кармана халата, полностью скрывавшего его белое утреннее тело, потрепанные списки – он давно собирался тихенько поговорить с Лёвой, чей совет он очень ценил. Дело в том, что у них с Лёвой было общее несчастье – любовник жены Давыдова был так же безнадежно богат. Но, не в пример Давыдова, спокоен и прост в этом вопросе. В свое время Лёве просто сказали: «Раз такой умный, вставай и иди, зарабатывай сам». Чего же проще? Он взял и стал зарабатывать. Встал и ушел. И еще дело в том, что у них были и дела общие. Этого невозможно было избежать – их огромные деньги не могли не пересекаться. Теперь, как часто бывало и раньше в случаях критического накопления, им с Давыдовым надо было определиться по списку активов, которые стоило бы прикупить. Или не стоило. В первую очередь, прежде чем что-либо купить, надо было убедиться, что не покупаешь не только друг у друга, но и у себя самого. Как только что-то казалось найденным, выяснялось, что там уже полно их собственных денег, и дополнительные суммы не дадут никакого уже прироста доходности, а будут просто лежать там таким же мертвым грузом, или просто полезут из щелей. Доходило даже до того, что они постоянно боролись с искушением попросить дедовского совета, как дозарабатывать последние остававшиеся ничейными деньги.

Требовалась некоторая фантазия. Давыдов любил, что Лёва фантазировать умел:

– Должен предупредить, – в заключение сказал Лёва, – что этого еще никто не делал. Но это в любом случае прибыльно … вот так.

– Вот так, – обреченно повторил Давыдов.

Поскольку ни о доходности, ни о расходной части процесса у обоих не было четкого понимания, они называли любое привлекательное дело просто ходным, что не обязывало его оценивать, то есть такой подход был очень удобным. Ходные дела звучали как дела, не вызывающие беспокойства. И понятие ходного дела звучало не только для них весомо, поскольку некоторое иное ходное дело приносило деньги, для многих других не мыслимые. Конечно, кое-кто мог бы сказать, что такое дело является просто-напросто доходным. Это было бы бестактно. Поэтому Давыдов и Лёва не привлекали других экспертов и советчиков. Иначе сразу же возникало неудобство возникновения понятия расходов и маломальского учета. И тогда вдруг, как из рукава фокусника, возникали кипы бумаг сплошь в цифрах. А это как раз и вызывало всегда обиженное молчание у этих двоих. Мир тогда казался сплошным обманом. Что, конечно, не правда. Но объяснимо. Люди, вот например, рады теплому короткому летнему дождю, они даже выбегают со смехом с дачи, скидывают обувь и скачут по сверкающим от уже проявляющегося солнца лужам. Но однако нельзя их, глубоко дышащих счастьем, тут же спрашивать, откуда дождь вообще берется. Будьте выше. Не считайте расходов. Не считайте и доходов. Да. Больше тратьте, меньше зарабатывайте. Или наоборот – как хотите, так и будьте выше. Лишь бы сохранился интерес к делу – блеск в глазах. Иначе скука. Да.

Оба одновременно телесно осязали приближение искрящейся догадки. Отрицая гравитацию, они, держась за руки, плавно отталкивались в черную пустоту в направлении невидимого света. В невесомости нарастала дрожь разности напряжения длинных масс их длинных туловищ и длинных конечностей. Они были струнами и слышали свой звук, текший чистыми басами. И, чудо из чудес, вплывали, безотчетно приоткрыв (чуть растопырив) рот, внутрь радужного перелива разгадки своей догадки, разрядки загадки. И расслабленное всплытие своего тела в цветном океане.

 

Их обвиняли в ударах по конкурентам. Они их якобы били, отбивали клиентов. Чем?.. У них есть уловки! Это где?.. Подумать страшно! Это кому?.. Однако еще не поздно – все, кто их обвинял, желали поделиться с ними своими идеями, как все можно исправить. Они, все остальные, не помнили зла.

Давыдов и Лёва садились спина к спине и ободряли друг дружку. Инвестиции шли очень туго. Мода на деньги постоянно менялась. Приходилось изобретательно выгибаться всем телом, чтобы протолкнуть свои деньги. Ими руководила не норма рентабельности; инвестиции для них ничего не стоили, если с их помощью нельзя было изобрести новый способ одурачить деньги. Не столько чужие, сколько свои. Забавляясь с теоретическими ограничениями политической экономии, они дописывали не свое старое и изобретали нечто совсем ничье новое. Но не собирались доводить это до намерения внедрения или хотя бы до печати.

Купить старое казалось лучше, чем привязываться к новому. Новое пугливо, и может сбежать. Как та собачка, к которой оба сразу привязались. Несколько новых миллионов программных строк – собака, ищейка или поводырь слепых денег, могла естественно, без сложного анализа, по-собачьи усматривать совершенно безошибочно из многих миллионов запахов нужное сию секунду направление финансовых вложений. Но собачонка никому не верила. Позже они удивились, как, возможно, и все собаки удивились бы, что это применимо и для космических исследований – ведь там нет воздуха для течений витков запахов. Но да, космическое агентство принудительно выкупило их пугливую собачку. Удовлетворения это опять не принесло, они не рассчитывали на это, все опять пошло не по плану. Да, им хорошо заплатили, но что толку. Собачка от них сбежала. Они переживали. Они успели к ней привязаться.

Они искали во всяком старье. Похоже, единственное, что они не покупали, так это музеи. Одна из старых фабрик выглядела привлекательно. Собственно, она выглядела так всегда. И дело в том, что не для всех готова была так выглядеть. С другой стороны, это досужее фабричное общество требовало не столько денег, сколько непрерывного задушевного общения. Единственное, что может испортить инвестиции, – это хорошие люди. Плохие люди портят меньше, потому что их мало. Все остальные – хорошие. Хорошими ни за что загублено все остальное, что не успели испортить плохие. И, Давыдов и Лёва в очередной раз отбросили соблазн. Чего доброго, захочется самим устроиться работать на эту хорошую фабрику бок о бок с хорошими людьми, где так тепло вместе, и все любят друг дружку, и нет других забот, кроме как ждать следующую весну и разбавлять это ожидание радостью, что несет сама весна.

Раз уж всё так плачевно сегодня складывалось, Лёва решил, что не будет более удобного момента, чтобы рассказать и о себе. Чувствуя себя несколько неловко, Лёва медленно поглаживал себя по волосам на затылке. Неловкость была не перед теми другими, а в ожидании мнения Давыдова. Лёва не опасался возможных неприятностей со стороны тех, кто представлял противоположную сторону в этом его постыдном деле. Они и до сих-то пор не давали о себе знать каким-то противодействием. А теперь после командировки уж их как будто и вовсе не стало. После случая суда над дедом и насмешкой над Давыдовым.

– Вздор, конечно, – рассказывал Лёва Давыдову, – А все-таки могут подумать, что нет. Я тех убеждал, что товары могут внезапно и умереть. Для покупки пока нет экономических убеждений. Необходимо, чтобы у идеального образа товара, например, у нового автомобиля, в голове у покупателя сформировались хотя бы вторичные половые признаки этой воображаемой машины. Необходимо, чтобы и у него, у самого покупателя, сформировались простейшие коммерческие вожделения, ведущие далее к желаниям хищным, способным преодолеть даже собственную неплатежеспособность. Вот так я тех отговаривал, я и ранее просил не пускать их ко мне, просил от них отделаться: при каждой встрече на них уходит по полтора часа. Но они таки купили у меня всё… Под чистую весь хлам… Всю эту ересь… Купили больше, чем могли. Я протестовал, но один из этих типов буквально заткнул мне рот… Приложил свою мягкую теплую ладонь мне на рот… Пока я громко вслух недоумевал, думать уже было поздно: появились все подписи. Сто́ило распинаться. Стоило плю́нуть. Они понимали все наоборот и наоборот поняли меня. И будут винить теперь меня же. На том основании, что, видите ли, меня многие именно так и понимают… Их основной довод, вы только подумайте, что я… Неуловим! – Лёва волновался слегка и незаметно для себя перешел на «вы» и придвинулся со своим стулом почти вплотную к Давыдову так, что даже одно его колено оказалось краем между коленями Давыдова.

– Ведь вам не нужны их деньги? – просто и четко спросил Давыдов, подчиняясь переходу на «вы».

– Совершено нет, – радостно ответил Лёва. По всему, что касалось денег, они с Давыдовым могли выражаться свободно и откровенно.

– Это самое главное, – сказал Давыдов, спокойно и открыто глядя Лёве в глаза.

Лёва посмотрел в большие глаза, большие даже для большого лица Давыдова. В них отражались ветви деревьев за окном. Сердце Лёвы наполнилось теплом. С этим теплом он смотрел на Давыдова сейчас. Как, впрочем, и всегда. Любой другой, не Давыдов, сразу возразил бы ему, что деньги он таки взял, выгреб всё подчистую. Но Лёва никогда не менял своего отношения к деньгам. Он их не любил, и ни в один момент не начинал их любить, даже в момент их большого или наибольшего приобретения. Давыдов понял это без всяких объяснений. Это самое главное, деньги не нужны, это было важнее того оправдания, что у тех других, у клиентов, при случае не возникло бы и намека на подобное сомнение – нужны ли деньги.

– Подумать только, а я ведь, вы подумайте, чуть не потерял этих клиентов, – сказал Лёва. Его духовно умиротворенное облегчение было вроде того, когда наблюдаешь, как фламинго дергает тонкой ногой в нелепо-неуклюжем разбеге и вдруг расправляет крылья, и забытые уже тонкие ноги свободно, длинно, розово и ненужно тянутся следом.

Спустилась Мила:

– Вы оглохли. В дверь стучат, – она, видимо, тоже перешла на «вы».

– Тут Лёва приехал, – сказал Давыдов.

– А кто это? – со смешком спросила она.

У разорившегося конкурента Давыдова была маленькая дочь лет четырех-шести, и она-то и стучалась к ним с утра пораньше. Все суетливо неуклюже забегали, не зная, куда деть бьющее через край гостеприимство. Наконец девочку усадили.

– Не можете ли вы вернуть все папе, – болтала она ногами на высоком стуле, – Никто не знает, что я здесь. Поэтому если не сможете, то никто и не узнает. А да – так да!

Малышка щурится, бедняжка забыла очки. По пути сюда она сбежала от гаишника, который, посвистывая в центре оживленного перекрестка, успел обеспокоиться еще и бесхозным ребенком, переходящим улицу строго, кстати, по указанию полосатой палки.

Мила уже сварила ей свою кашу и кормила ребенка с ложки, пока та говорила. За то время, пока Мила варила ковшик с кашей, Лёва на коленке состряпал корявый, но законный документ. Давыдов, с трудом сдерживая радость, дрожащими руками проткнул ручкой важную бумагу на рельефной мягкой обивке стула, как раз там где в сиденье вколочены медные шляпки. Лёва сказал, что ничего, и можно подписать чуть ниже. Никому в голову не пришло воспользоваться столом в углу.

Хотя ни Лёва, ни Мила ничего не знали об этом неназванном разорившемся папаше, в их глазах были лишь радость и любопытство к радости Давыдова, хотя они уже достаточно ловили его на таких штучках, ловили его рассеянную руку, платившую любому проходимцу, хотя бы тому и было до шести лет детства. Кстати, Давыдов действительно недавно платил соседским детям за пропавший мяч, и сам же домыслил, что мяч пропал за его забором. Это уже не говоря о мелких претензиях и требованиях купить мороженное.