Tasuta

17,5

Tekst
0
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Лёва скрывал смех за сведенными бровями, которыми он проверял почерк Давыдова. Он говорит, что да. Давыдов говорит: «Да!» Жена стискивает девчонку: «Ну вот видишь, да!» На детском платье не нашлось кармана, и договор прикололи булавкой к спине на платье и отправили девчушку восвояси по солнечной улице. Она ушла вприпрыжку. Мила сказала мужчинам: «Обними меня… Теперь ты». И она обняла и Лёву. И сдавила его крепче, чем он ее, и тут же мягко отпихнула. А потом весь день до вечера солнце из того окна, из которого оно светит, било поочередно им троим в глаза и обратно из глаз.

Мила проснулась первой. Перед этим чаще всего ей снилось следующее: небо, облака белые, а также розовые, закаты, они же рассветы, деревья с листьями, трава, тропинка в лес, над крышами ласточкины крикливые игры, открытые настежь окна, детский смех во дворе. Сон кончался. Она просыпалась, и что она видела. То, что ей снилось.

Утра еще не было, но солнце давным-давно встало на востоке страны и быстро катилось сюда. Мила радостно подумала, что оно ведь не остановится и прокатится еще дальше. Мысли, связанные с новым днем, чуть дрожали в предутренней прохладе. Лежа в постели, Мила немного посмотрела на углы солнечного света на потолке, без движения слушая что-то из наступающего на улице дня. Она далеко высунулась на улицу и, увидев новый день как расцвеченный солнцем катящийся красочный шар, написала сестре на западе: «Ближе к утру из твоего окна хорошо видна та сторона неба, где начинает светать. Посмотри туда. Там – я. Привет)»

В утреннее окно плескала свежая волна запаха дальних разноцветных полей. Бабочка неровно летела на этой волне сквозь свою скоротечную судьбу. Мила появлялась на свет каждое утро, как начало новой песни, и маршрут ее дня начинался с вдохновленным азартом личной жизни. Быстро заколов свои до-печали-таинственно-красивые волосы, она выбежала за дверь. Чудное небо. Достигается максимальное время летнего утра, и утро исчезает как тонкая льдинка на поверхности теплой воды наступившего дня.

Миле было уже 17,5 – и она не верила в небывалые чудеса, хотя о детстве она помнила только одно – оно было счастливым и чудесным. С одной особой чудесной стороны она верила в чудо жизни, больше многих людей, что верят в небылицы. Иные умоляют любовь не уходить. Мила умела любить, когда хотела и сколько хотела. У нее заветным было желание, чтобы люди, которых она наиболее любила, не исчезали никогда из ее любви. Она умела любовь не терять. Она любила по своему желанию столько, сколько нужно. В ней хватало места и для любви заочной – к остальному миру. Она любила и любовь.

Кое-кто уже давно говорит, что жизнь – страдание. Что за чушь. Мы пришли в эту жизнь за счастьем. Не получается? Да. И что с того.

Миле не терпелось гулять – в ней скопились слова, которые могли пойти в ход только на улице. Она торопилась, как будто оболочка слов могла лопнуть. Сейчас в городе было пусто. На правой улице, на левой, нигде не было ни души, а прямо тем более. Тем временем, день уже вовсю обретал свой солнечный смысл, и на всё уже смотрело всегда красивое солнце.

Нужно было сфотографироваться на взамен потерянного паспорт и заскочить к деду, но по разливавшейся в воздухе прозрачной свежести было понятно, что ни для того, ни для другого у нее не будет времени.

Мила любила гулять по этой короткой улочке в своем легком ярком сарафане, сама легкая, как грамм. Дома все тут сплошь раскрашены и сплошь засажены цветами. Эти дома, встречая своих старых знакомых на улице, как будто подтягивались, старались скрыть в тень деревьев трещины на фасаде, и отражали больше света от своих самых выгодных углов. Цветочные фасады этой маленькой улицы когда-то стали пышным примером развлечения для улиц больших, соседних. Но развлечение это тут же стало вымученным: не было в больших цветочных фасадах ничего, что было в маленьких. И всему там, на больших, дали завянуть, и перекрасили разом, как будто для того, чтобы выделить и пристыдить маленькую. Но она, маленькая, этого не заметила и осталась при своих цветах навсегда.

Было время когда по недомыслию контроля со многих старых улиц именные дома были подменены на скучные беспородные коробки. Когда это, наконец, пресекли, старых улиц стало меньше. Много похищенных красивых домов потом нашли и обменяли назад, но они еще долго испуганно жались друг дружке на родной своей улице.

Мила свернула в переулок, где жил ее школьный учитель по какому-то школьному предмету, который, она помнила, ей нравился. Почему бы к нему не зайти. Весь переулок был в тени, он был совершенно угнетен безветренной тенью деревьев. И всегда даже если не было дождей, огромные лужи дождей прежних уменьшались тут лишь наполовину. Одна такая была прямо перед дверью учителя, и она передумала заходить и просто приветливо кинула небольшой камень в окошко. Она не успела зашагать мимо, дверь тотчас отворил учитель, и в руках у него была широкая доска, которую он хотел перебросить через лужу. Но Мила на ходу громко крикнула: «Не надо!», и очень приветливо сделала ручкой. Доска была, видимо, тяжелая, учитель неловко помахал в ответ ею, с трудом удерживая ее обеими руками.

На каком-то углу к Миле пристали две подруги, которые шли по делу куда-то, она же шла просто в никуда. Они тут же спросили: «Что за духи?» – вместо ответа она сделала шаг пошире, иначе их носы коснулись бы ее. Они постоянно озирались по улице, ожидая, что на них будут пялиться какие-нибудь знакомые или незнакомые красавчики. Мила не хотела так вертеть головой, как ее подружки, и не потому, что у нее уже были муж и любовник. Если бы кто-то указал на это, ему можно было бы возразить: ведь сейчас же она одна. Подруги ушли на параллельную улицу, и вместе с Милой двигались в одном направлении. И чтобы доставить им удовольствие, Мила продолжала вести себя так, как будто они шли рядом. Так она с ними шла и рассталась, и те пропали бесследно.

Порядок своей прогулки Мила не меняла, потому что порядка не помнила и знать не хотела. По некоторым улицам Мила не ходила, что вовсе не значит, что с ними приключилось дурное. Просто это как книга, она нравится, потом перестает нравиться. Или как сначала всё хорошо, потом нет. Для Милы даже названия улиц были похожи, как названия книг, хотя кое-что на самих этих забытых улицах она четко видела и с закрытыми глазами, так же как могла видеть открытыми. Ей намного легче было ориентироваться не названиями улиц и не планом города, а чувством географическим и, если угодно, топографическим и геомагнетическим. Она точно знала, где она и в каком направлении она идет относительно Волги, не просто в смысле ее течения или удаления от нее, Волга была большим и бесконечным существом, и именно изгибы движения переливчатого тела этого искрящего на солнце существа позволяли Миле безошибочно ориентироваться без всяких отвлечений внимания. Так же как стрелка компаса не ловит, а лишь сама поймана отражением магнитной линии и плывет в ней по ее течению, видимому для стрелки в оттенках невероятной красоты и невероятной мощности красоты в окружении полной черноты.

Мила подумала, может за поворотом будет светлее. За поворотом было светлее. Тут она постояла у лужи. Смотрела, как купаются воробьи. По возможности она переходила на скучные закоулки, где никого не существовало. Она гуляла странной горожанкой. Но в полицию ведь за это не заберут, ведь так?

Дерево качается влево-вправо, и кажется, сидя рядом, что дерево дышит. Вдох-выдох. Скамейка. И ты с деревом дышишь вместе. Дерево не может тебя видеть, но кажется, что дерево чувствует, что вы вместе вдыхаете и выдыхаете. Единение с этими высокими зелеными вдохами и выдохами. И вдруг становится понятно, что дерево не может не только дышать, но и качаться не может. Его качает ветер. Это с ним у них с деревом было единение. С ветром. С дыханием.

Вот оно перед нами, любимое место Милы. Бедный, бедный клен и бедная, бедная, бедная береза. Было похоже, что их жалкие, потертые листья висят на них с самого рождения. Некоторые висят буквально – как жиденькая грязная марля. Эти старые листья не опадают. Как компенсация за то, что мало в этой тени появляется новых. И ладно бы стояли они раздельно в бедном одиночестве. Но нет. Стояли рядом, напротив друг дружке. Им приходилось смотреть друг на друга. На этом углу Мила когда-то решила любить всех еще больше.

Она избегала сворачивать туда, где уже можно было заранее понять, что там будет, когда туда повернешь: именно это. Хотелось увидеть нечто без и вне предчувствия, вроде чистого листа бумаги, который сам себя в момент заполнит, разукрасит без помощи ее воображения, без ее подсказок. Когда так получалось, получалось забыть какой-то переулок, она весело забывала, кто она такая, и позволяла врисовывать себя на улицу, штрихами слегка и нечетко, и рисовать в себе самой. И она верила, что легкие скупо-цветные штрихи, наметившие тут ее одинокую фигуру, скоренько выветрятся с дорожки, прежде чем кто-либо еще успеет это увидеть. Она старалась лишь чувствовать один теплый воздух лета и не думать ничего. Она доверчиво поглядела на небо. В своем углу каждый должен иметь право на свое небо, если общее ему покажется некрасивым или надоевшим во всей своей густой роскоши. Пусть всегда живет мир с людьми в нем. Они тоже пусть всегда живут.

Где-то плакала еще не слышная скрипка. Определить направление, откуда пришла мелодия, было сложно, ее звук вплелся в теплую вьющуюся струйку воздуха, легко коснулся щеки и быстро протек мимо. Эта легко-мимолетная мелодия с уверенной силой поршня вытеснила в мыслях все мотивчики с телевизора. В этой музыке все будущее исполнялось или откладывалось на будущее. Она вела к людям. Хотя и сама эта мелодия, наверное, полагалась больше на встречное течение запахов. Мила могла бы сама ее проводить, Мила успевала остановить и звук и запах во времени.

Мила избегала людных улиц. Новость о ее появлении бежала по улице с чудесной быстротой. Мила смогла бы быть менее красивой, такой, как и все прочие красивые люди, которые останавливаются на каком-то крае красоты, если бы жизнь в ней не била через край. А она била. Иногда на нее пялились так беззастенчиво, что она начинала подозревать, а не написано ли у нее что-то на лбу. У прохожих сомнений не было. Малолетние дети проходили, разинув на нее рты. На чужое счастье она с улыбкой смотрела без зависти. Главное не долго смотреть, потому что дальше могли быть простертые к ней детские руки, что могло не очень-то понравиться родителям. У нее не было желания нравиться или не нравиться чужим людям. И порой казалось, что не нравиться даже лучше, чем нравиться. Она не решалась на глазах у всех присесть на свободную скамейку. Она сутулой одеждой пыталась скрыть свою красоту, но мельчайший жест ее выдавал, да так, что это сразу бросалось в глаза всей улице. Чтобы не быть такой красивой и заметной, она старалась больше есть и больше сутулиться, чтобы потолстеть и казаться ниже, но становилась еще красивее. Все хотели ее видеть. Издалека они делали знаки из-за прилавков и стоек. Какой-то шутник погрозил позвать полицейского. А за стеклом кухни ресторана кто-то расплакался, нарезая лук. Мила проходила мимо магазинов, так как знала, что скоро придется ей носить вещи совсем другого размера и совсем другого покроя, по круглому животу. Следует уже присматривать что-то вроде пододеяльников с отверстием для шеи.

 

Большинство прохожих имели вид только что пообедавших людей. Мила никому не отвечала взглядом и шла мимо непрерывно. Она считала недостойным тратить обеденное время, установленное трудовым кодексом, на то, чтобы пялиться на пешеходов. Мила по-быстрому заглянула в одно маленькое кафе на углу. Это был хороший угол. Кривой и лепной. Мила была по уши влюблена и в угол, и в повара в колпачке и двух небритых официантов, и в яркие кофточки соседних продавщиц, и в ворчливого старикана, свисавшего со своего балкона этажом выше. Хозяева ларьков, продавщицы магазинов, повар и официанты из кафе так бурно переговаривались между собой, с посетителями и прохожими, что казалось, они осыпают руганью друг дружку и всех вокруг. А вот в самом кафе было удобно, то есть всегда пусто – там вечно не дожаривали картошку. Очень удобно. Миле местная картошка нравилась. Она однажды пожарила. Так же.

Мила старалась не слишком петлять по незнакомым улицам, опасаясь, что не увидит свой дом на прежнем месте. Поэтому свой город почти не знала. Вот, например, эта улица была чужая, Мила была тут два или три раза, это и был один из этих разов.

Она останавливалась вплотную к окнам контор и засматривалась на деятельность внутри. Скоро и на нее начинали смотреть с улыбками оттуда, и прохожие улыбались на улице. И она шла дальше, чтобы не быть между этими улыбками.

К улицам уже подходило вечернее пространство. Многие сидели снаружи за столиками, они привыкли так ждать вечера, чтобы начать гулять по ярким улицам.

Вдруг неслышный звук шагов Милы изменился – на другой стороне в каких-нибудь ста метрах – фигура в мешке костюма, идет прочь. Это была спина мужа. Сердце Милы прыгнуло от восторга и чуть не потянуло вверх за собой ноги. Она привстала на цыпочки и замахала руками, вытягивая как можно выше все десять пальцев.

В несколько секунд она легко просеменила четверть отделявшего расстояния. В это время муж исчез на углу – видимо, повернул. В какую сторону, уже было поздно понять. Там толпа в обе стороны была гуще. Сейчас же идти домой и там его встретить было ненужным, неинтересным. Внезапная встреча была здесь, и внезапно интересно было бы просто прогуляться вместе.

Повернув на свою улицу, она еще издали заметила их. Их, очередь из грузовиков у своего подъезда. Это была настоящая поставка. Крупнотоннажная. Заказчик, вероятно муж, потрудился на славу. Должно быть, опустошили целый склад мебели. Их можно было поздравить. В дом навезли невероятное количество невероятного хлама. В каком-то шкафу, когда его вносили, перекатывалась пустая бутылка – от грузчиков или не от них. Скорее всего, она и по сей день там лежит одинокая. Миле все это не очень-то нравилось. Все двери настежь, муравьиные вереницы грузчиков, тележек; погрузчик, не сумевший въехать с лестницы парадного входа, тихенько подгоняли по узким дорожкам к черному. Муж же, напротив, находил все это превосходным: дом был меблирован под завязку. Пустой кубатуры почти не оставалось. Ярусами ящиков замуровали несколько рабочих, они со смехом разом повалились из окон. Мила всерьез опасалась за свои немногочисленные шмотки, за любимые башмачки. Они могли сгинуть в этой лавине. Ее вполне устраивал обильно обитый железом сундук, который был оставлен бывшими владельцами, потому что никто не смог оторвать его от пола, он на первых порах заменял ей всю мебель. В том числе, кровать.

По приставной лестнице она забралась в окно, к входным дверям не стоило и подходить. Двух и трехэтажные ряды огромных и поменьше ящиков, которые раньше где-то трухлявили многие годы (а некоторые звучали пустыми), совершенно изменили пути в доме. Оглушенная этим нагромождением Мила заблудилась и всерьез теперь рисковала не найти свою комнату на своем месте. Она углублялась в этот лабиринт, пока не обнаружила, что зашла так далеко, что, может, и не стоит уже возвращаться обратно. Уже подумывали пробивать проходы в стенах, а может, и начать перестраивать дом вокруг куч новой мебели, пока наконец в прекрасный (заранее назначенный) день не заявились сборщики мебели, которые ее молча и расставили.

Она не одна в доме, но все куда-то запропастились. Все главные в доме ушли, чтобы работать или делать другое что-то подобное. Муж и любовник представлялись ей непостоянными гибкими объемами. Как два пчелиных улья. Один из них потревоженный растет темной тучкой. Потом успокаивается и уменьшается. Потом другой. И в этой пульсации нельзя было найти среднее арифметическое в ролях обоих – отдельно и вместе в общем рое.

Зачесался нос, и она встала. Включила радио. Шла зарядка: «Сядьте на диван положите свои голые ноги на журнальный столик перед собой напротив окна. Видите пальцы с просветами? Потрите большие друг о дружку. Доставьте им удовольствие. Они редко видят друг друга. А вы их видели давно? Ну так посмотрите, раз-два, вверх вниз, трутся большие и голые пальцы ног. С удовольствием. С вашим удовольствием. И с их. Теперь поднимите правую ногу. Посмотрите в просвет большого пальца и остальных маленьких на солнце. Опустите. Теперь левую. Повторяйте сколько требуется. Три-четыре».

Закинув ноги на стопку журналов мод, Мила любила читать в уголке, сидя под большим портретом мужа. Когда вот так в безымянном ожидании проходили зимние дни, и за окнами мягко валил безветренный снег, Мила срисовывала с картинок модных журналов свои рассказы – они сами просились с каждого рекламного разворота в ее блокнот. Казалось, она просто списывала что-то из журнала. Такие вечера были фантастически богаты словами. Редкие вечера. Медленно спускающаяся тишина невесомых крупных кусочков снега; фонари, торчащие крюками из плавно-ровного сверкающе-белого безмолвия. Зимой открываешь форточку, и вдруг запах не зимний. Запах разбуженных деревьев. Не проснувшихся, а именно разбуженных по будильнику. Для них пока нет ничего, ни солнца, ни тепла. Они будут голыми, продрогшими еще долго. Это холодное, зябкое утреннее пробуждение. Это запах самой новой жизни, потому что сон деревьев это почти прошлая смерть. И это первый запах весны. Он слаб, но очень заметен. Деревья, хотя может, и не очень рады, но человек, который вдруг задышал под форточкой, уж наверняка рад. Он даже высовывается в окно и водит своим слепым носом по холоду. Ловит запах весны.

Мила перечитывала перемятую книжонку – со школы она сохранила неизвестно откуда взявшийся дословный перевод Шекспира (хорошо хоть имя не перевели). Не было никаких рифм, но неподъемные эти стихи обладали красотой более дикой, чем даже в прекрасном стройном оригинале. Проскакивала иногда такая переводная топорность звука, не позволяющая выветриться даже самому запаху слов оригинала, что хотелось биться лбом о дверной косяк. И это было восхитительное чувство. Деревянно-костяные удары по рваным слогам вбивающие поэтическую суть смысла под толстый череп.

Мила не сразу заметила молча стоящего, влюбленно глядящего Лёву. Все эти влюбленные взгляды она привычно ощущала, как плотное внешнее давление, как будто в нее непрерывно целятся или давят пальцем на лицо. Она привыкла. Иногда – все боялись спросить, почему не всегда – Мила при чтении надевала маленькие кругленькие очки. Лёва с опаской, но – приближался. Миле пришлось поднять голову от книги, и очки в залитой солнцем комнате враждебно сверкнули Лёве. Лёва замер перед ее креслом, как школьник сомкнув прямые ноги. Она посмотрела на любовника, как бы не сразу узнавая. Но вот теперь уже вспомнила с вялым приветом. Ее несобранный взгляд вгонял Лёву в теплый ступор (если двинешься, тепло уйдет). Ее привет лишь слегка шевельнул улыбкой ее пухлые губы и огромные глаза, и Лёва растворился в мягком свете ее лица, которое обратилось на него лишь для него одного.

– А, Лёва, опять ты так спозаранку, – и ранним утром ей не отдохнуть от всей этой любовной муры.

Впервые в жизни Лёва мог уверенно сказать себе, что они наедине. Казалось, сама вероятность этого уже выдохлась за многое время бездействия. И найдется ли теперь новенькая. Новенькая вероятность, новый свеженький шанс. Шанс разглядеть ее без всяких помех. Вдвоем с Милой у него была единственная фотография. Мила на ней хохочет, возможно, как раз над ним, если судить по его сердито сдвинутым бровям под большой соломенной шляпой. Контуры лиц немного смазаны – видимо, Давыдов тоже хихикнул, и камера дернулась.

Но Мила больше не поднимала глаз. У нее никогда не бывало отговорки, что она занята чтением. То есть она никогда не оправдывалась в своем невнимании к другим ближним, рядом стоящим, и даже в упор ожидающим светской болтовни. Лёва нисколько не удивлялся, когда, например, пощекотав пальцем ее палец, уцепившийся за открытую книгу, и предлагая прогуляться, слышал в ответ: «На мне халат». А интересуясь, не хочет ли она поговорить, видел поднятую к его лицу руку: «У меня яблоко». При этом она, отвлекаясь на эту болтовню, могла перелистнуть по ошибке две страницы, но совершенно это не заметив и не потеряв нити книги, ее богатое воображением восприятие, незаметно для нее, мгновенно заполняло, восстанавливало пробелы – и даже лучше, чем на слипшихся страницах. Между тем она не забывала следить краем глаза за перемещениями Лёвы и подтянула ножки, готовая встать и мгновенно увеличить дистанцию.

Лёва покорно тихо вздыхал: что поделать, эти смертно-тихие час или два можно было только молча почтить и проводить в небытие. Позвонил телефон. С трубкой у уха Лёва кивал невидимому Давыдову: «Да, у нас с Милой всё хорошо». «Ага, как же», – думала Мила, осматривая на ноге линяющий нос домашнего тапка.

Лёва по широкой дуге подбирался ближе. Мила наблюдала за ним не глядя и без всякого интереса. Лёва продолжал недоумевать, какой смысл – читать и читать. От книги отрываться не хотелось, хоть она и понимала, что ее в высшей степени деловой вид не очень-то вдохновляет Лёву, и вот он начал вертеть в пальцах что-то в кармане. Видимо, Мила сделала какой-то неосторожный жест, потому что Лёва, томимый ожиданием, не уходил. Мила читала, а он стоял. Как ни была интересна книга, раздраженным краем глаза и уха было видно, что у него там в кармане как будто недоеденный сухарь. Раздражало это не меньше, чем шарканье Лёвиных башмаков. Наконец, достал. Он таки добился своего, Мила оторвалась: нет, коробок спичек. Пустой. На стене, блеснув крыльями, вздохнула муха. Мила обреченно вздохнула тоже: «Да, Лёв». Лёва заулыбался, как будто увидел первый краешек нового солнца. И поскреб ногтем по спичечному коробку. Мила с удивлением заметила, что с того весеннего вечера знакомства больше не задумывалась, какого цвета у него глаза.

– Это твоя любимая книга? – спросил Лёва.

– Да. Сегодня и, вероятно, на следующую неделю.

Лёва спросил, может ей интересно, что теперь ему делать. Она ответила, что, конечно, интересно, но она как-то не успела спросить.

– Ты куда?

– Во двор, подышу один, – сказал Лёва.

– Давай. Если обрадуешься чему, сразу зайди и скажи.

С безнадежным детским вздохом, которого он по обыкновению безотчетно не сумел сдержать, несмотря на то, что всегда говорил себе больше этого не делать, Лёва отвернулся и вышел.

Если Мила оставалась к приходу почты, половину конвертов она не глядя выбрасывала – так исчезала половина всех огорчений. К другой половине она почти не прикасалась. На столике опять лежали деньги. Миле приходилось все тратить, чтобы не пришлось лишать мужа удовольствия давать ей деньги. Ей бы и хотелось тратить меньше, но тогда пришлось бы вступать в тягостно-вялые диспуты. Проще было молча брать и раздавать кассирам в магазинах. Доставлять удовольствие всем на обеих стадиях. Взял-отдал. Гардеробные забиты вещами одежды. Откуда они все взялись? Ей казалось вдруг, что дом увеличивается, и она выходила. Жить дома одной не всегда хотелось, хотелось пожить одной среди веселой улицы.

 

Тут очень кстати терпению библиотеки пришел конец. Пришло уведомление, что Мила задерживает книгу сверх всякой меры. Они устали оправдываться перед читателями, которые требовали в читальном зале ее. С них достаточно и того, что они изворачивались, убеждая тех, что есть книги и получше. «Теперь всё, Милочка! Пожалуйте сдать». Они, однако, обещали ей ее выдать снова в конце месяца.

Библиотека была рядом. Погода была не очень. Но все же Мила собралась. Она ходила туда не столько читать (вернее, она вообще там не читала), сколько смотреть на людей в читальных залах. То же касалось почтамта и зоопарка.

В библиотеке один сидел с таким видом, как будто не сидел, а стоял и отвечал кивками на бурные овации. На другом столе были разложены книги, обложки которых содержали слова «плохо» или «хорошо». Увидев под другой настольной лампой стопки книг с именем деда, она радостно посмотрела на читателя. Но тут же опешила, это был не Лёва. Было странно так обмануться. Оказывается, еще кто-то читал книги деда. Свою книгу она сдала, новую брать не стала – она стала опасаться последствий. Всех этих библиотечных угроз – в письменном виде они действительно выглядели угрожающе.

Она торопилась уйти. Она понимала, что и тут будет всем мешать. На этот раз – мешать читать. Что может быть хуже, чем мешать читать. Но всё же ей позволила чуть задержаться одна сценка. У стойки выдачи оказалось, что какой-то книги не оказалось. И щуплый тот обделенный читатель преобразился, он мгновенно достиг пароксизма беспредельной ярости. И не было намека на жалобы, это были односторонние окончательные проклятья. За всеми настольными лампами все подняли головы в зеленом полусвете. Видно было, что ему и всем это сейчас доставит удовольствие. Все в предчувствии небывалого дикого наслаждения замерли. Эта разрушительная сила копилась в нем годами, может вынашивалась с детства. Теперь он мог ей отдаться целиком. Все, и он, понимали, что его номер не пройдет. Но всем было хорошо, всем нравились его интонации и их набор. И никто тут не обращал внимания на Милу, никто на нее не пялился (как это было на улице). Она была одной из них, она была на седьмом небе. Обездоленный читатель сумел выпрямить сутулую спину, его худосочное тело в широком пиджачонке чуть не выпрыгивало из колышущихся штанов, оно ритмично дергалось внутри этих пустот прямой натянутой струной, проклиная все печатное дело начиная с Гуттенберга. Вообще всю письменность… Кирилла и Мефодия… Оглушенная библиотекарша в умилении не смела вытирать глаза, она сдерживалась, чтобы не протянуть к нему руки, и запихивала поглубже таки всплывшую из кучи на ее стойке ту самую, требуемую книжонку. Библиотекарша из осторожности ему не возражала: ведь с первого взгляда нельзя было исключить той возможности, что этот человек – студент! – а значит, станет большим человеком. В окна сверкали молнии.

Библиотекрашу спас под звуки грома другой читатель: он вдруг затряс жалкой книжонкой: «У меня твоя книга. Я хотел другую». Тут вскочил другой: «А у меня твоя. Я другую не хотел, я думал у меня та же самая». Из дальнего угла раздался еще писк: «А у меня вообще новая. Страницы склеены. Ее вообще никто не читал, и я тоже не собираюсь». Тут и остальные слегка переполошились и стали пялится на переплеты своих книг, как будто видят их впервые, что в общем-то было правдой – никто ведь толком не проверяет и не осматривает со всех сторон поверхность книги, всем невтерпеж ее сразу раскрыть и покопаться внутри.

По звуку между тусклыми лампами трудно было определить, сколько человек смеются. Мила тоже смеялась и тихо хлопала в ладоши. Невероятные аплодисменты заполнили весь плотный замкнутый объем, некоторые читатели покидали зал в слезах, уже не в силах больше читать. Кто знает, может, они уходили навсегда. В этот окончившийся уже дождь.

Мила радостно вселялась в походку прохожих, идущих навстречу, в целые семьи с детьми, в объемы углов домов, в дальние солнечные концы улиц, в светлые слои низких воздушных струй.

На рыхлой земле много людей в оранжевых жилетах рассаживали саженцы, они хотели более зеленого лета в следующий раз. Что-то тяжелое упало из их рук на мягкий летний тротуар – бпук. Она отвлеклась на это. Это было, когда она шла мимо театра, и ее буквально схватили на улице. Они, те, что из театра, ищут замену статистке на роль принцессы. Это не отнимет много времени, нужно либо стоять, либо сидеть одетой-разодетой в шелка и камни.

– Поторопитесь, у меня приятное предчувствие, что я буду вами гордиться, – сказал ей незнакомый человек, который был режиссером (еще у него была аптека тут на углу, а еще на радость всем каждую масленицу он хорошо и с хорошим настроением лазил по высокому оледеневшему столбу на площади).

– Как вы себя чувствуете в этом костюме?

– Плохо, – ответила Мила, – Мне холодно.

– Это так! – подхватил режиссер, – Первый раз на сцене. Это восхитительно.

Она не могла отказать, но когда показалась на сцене, произошел скандал. Зрители начали шикать на ведущих артистов и всех прочих, кто пытался со сцены что-то изобразить. И с невидимой галерки громко предложили смыться со сцены всем, кроме нее.

Она уже догадалась, что ее театральная карьера кончилась, но решила досидеть на троне да конца. Не совсем было понятно, почему принцесса сидит на троне, но по взлохмаченным волосам было понятно, кто из герцогов будет сейчас обращаться к ней с репликами. Это было долго и громко. Наступило ожидание безумия. Видимо, начиналась развязка. Финальная сцена потрясала скоростью. Вся аристократия быстро и молча проткнули друг друга насквозь широкими белыми мечами. А кое-кто явно с боку припека. Проткнулся. Занавес. Так кончилась ее театральная карьера.

В местной газете появились сразу аж две заметки. Режиссер был в восторге. В одной были сплошь жалобы на крик, хоть и кричали не со сцены. Другая вышла под заголовком «Уж очень они кричат».

Вчера Мила пока убивала время в ожидании, когда будут бить часы на набережной, заинтересовалась двумя мокрыми собаками у самой воды (не только Давыдов и Лёва замечали собак). Они, мокрые собаки, стояли перед третьей с сухой шерстью. Собаки не издавали ни звука – без собачьих слов было понятно: они уговаривали сухую искупаться. Наконец, та решилась прыгнуть в воду, и две забегали по каменным плитам, бурно дирижируя хвостами. Так же молча вся мокрая тройка радостно взбежала на аллею выше. Мила, стараясь на них не коситься, спокойно последовала к тому месту парка, где они откапывали землю. Всё происходило очень быстро и четко, собаки метнулись наверх по всем ступеням и были уже на взвозе, на дворе большой мясной лавки и ждали. Вышел мясник, подобрал что-то блестящее с земли и вывалил из ведра приличного вида обрезки с костями. «Они торгуют!», – Мила едва держалась от возбуждения, а собаки мгновенно и, по прежнему своему обыкновению, без звука исчезли. А внизу на набережной еще оставались несколько других на поводках с сопровождающими, которые были заняты другим делом – они там звонко тявкали.

Расскажи Мила этот случай Давыдову и Лёве, она бы получила редкое удовольствие, вогнав их в легкий кататонический ступор. Но нет. Ее поразило не то, что собаки нынешним летом торгуют, а то, что все кругом чем-то заняты. Работой.