Tasuta

17,5

Tekst
0
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Задолго до появления упорядоченной мысли существовала и немыслимость естественная. Лишь теперь названная немыслимостью теми, кто много нынче мыслит. То есть нами. Для тех, кто существовал до мысли упорядоченной абстракции, для дикарей, это было естественно. Они без оговорок и страха оперировали математически понятиями, для нас не мыслимыми, понятиями стада, леса, дождя, вечности – всем тем, что решает свои задачи, не вычисляемые по нашим точным правилам.

Ответственность за противоречия и неразрешимость, за огромность проблем несет человек, потому что их создает сам человек, а не природа. В природе нет проблемы парадоксов логики, мистики бесконечных множеств, восприятия истины и образа мира, размытых понятий и их недоказуемости, нет даже проблемы вычисления иррациональных чисел. Они присутствуют в природе в готовом виде.

Сам человек, младенчески присутствовавший в природе до летоисчисления, был свободен от парадоксов. Он принимал их древние решения, полученные в подарок от природы, от парадоксов. Древние не по смыслу, а по миллиардолетнему бессмысленному поиску. Природа делает одни и те же ошибки в вычислениях. Получает разные результаты при одних и тех же вычислениях. Один и тот же объект не обладает постоянством формы и состава даже на микроскопическом отрезке времени. И сами результаты вычислений суть не результаты, а непрекращающиеся вычисления. Непрерывное движение мира. Человек нынче посчитал такой подход ошибочным. Но человек теперь (хорошо, что не надолго) ошибается в главном.

Ошибка человека – конечность процесса вычисления, само наличие результата как жесткого объекта, конечного. Отсюда и парадоксы. Природа живет без жестких результатов, фактически без результатов вообще с полным искренним принятием факта непрерывной ошибки, которая поэтому – при непрерывности вычислений – не является результатом вычислений, то есть не становится жесткой ошибкой, нарушением гармонии, разрушением мира как теории. Нет ошибки, если ошибка никогда не останавливает собой вычисления. Даже при ее повторении. Ошибка не ошибка, если она повторяется. Потому что само повторение не ошибка. Повторение природой своих ошибок рождает невычисляемое совершенство. Не вычисляемое нашими безошибочными методами, обоснованными и доказанными жестко и конечно.

Это как приручить немыслимый хаос. Выдумать, прежде чем узнать. Взять в руки огонь, принять то, что готово разрушить твою логику, душевное равновесие. И остаться победителем, выдержать оглушительный удар; и не извлечь, а принять пользу, не подчиняя своей воле.

Не подчинять, а просто принять. Как делали далекие, совсем забытые предки. Как дети матери природы. Которые, собственно, и есть наши предки в нас как наша суть, наш источник и самой жизни источник. Может быть, и для нас все сможет быть проще? Ошибке можно сколько угодно оставаться там, где она не нарушит числа. И потеряет сама название своего собственного числа. Сможет влиться в число «много». Один, два, много. Ряд этот кажется смешным и примитивным. Но именно так смешно существовала мысль многие тысячелетия, и сама себе не казалась смешной. И, кстати, явилась основанием нынешних тысячелетий – только лишь потому, что выжила тогда, в абсолютно суровой математической реальности. Современный более длинный ряд может так же показаться кому-то смешным в будущем, таким же примитивным, как для нас кажется примитивным «Один, два, много». Наш более длинный ряд загнан в стойло удобства. Тогда как стада оленей, стада «много», не хотят стоять в стойле, хотят нестись по просторам в другое «много». И кто сказал, что математика, основанная на один, два, много – на том «примитивном» ряде, не жизнеспособна теперь в тепличных условиях мысли, не жизнеспособна даже в нашей зауженной абстракции. «Много» может иметь даже в такой ущербной системе свой образ и характер, математические свойства, которые не могут и присниться тому, кто имеет власть над записями чисел, но не видит их самих. Не слышит топота бесчисленных копыт, не вдыхает целиком весь лес, не видит всё небо разом, не напрягая глаз. Не видит «много». И, вообще-то, многого-то не видит. Потому что очень много хочет детально разглядеть, расчленить, раздеталить, сосчитать жалкие обломки.

Не она́ должна разглядывать, ме́сто разглядит в ней какой-то, пусть даже примитивный образ. Или не разглядит. Не растворит в себе. По капризу. Или потому что сейчас оно глядит в другую сторону, на другую случайность. Не на нее. Стоит на это обижаться? Конечно да! Но можно попробовать еще. Никто не запретит. Так ведь? Избыток случайности не может отменить случайность, деятельную в своей силе. – Необходимость. Хотя бы и обязанную случайности в своем возникновении. Но не в дальнейшем существовании. Как вспыхнувший луч, который уже не догонишь. И не отменишь. Даже если погасишь его случайный источник.

Что побудило ее сойти с поезда, было для нее не важно. Ведь и села она в поезд без особой к тому причины. И она и впрямь сошла с него на следующей станции. Но перед тем как попасть туда поезд долго скользил по кругу. Когда по прошлой станции промахнулись, и впереди появилась другая, Миле уже казалось, что она всю жизнь в поезде, и это веселая штука. Проводник сообщил, что на каком-то полустанке, который они давным-давно проехали, ее разыскивали по телефону. Мила ему в ответ лишь лучезарно улыбнулась: наконец-то дома починили телефон.

Все пассажиры в вагоне были серьезны и спокойно переговаривались. Но когда приближался цветастый городок на очередном круге, не дотягивающем до станции, многие начинали выбегать из своих купе и забегать обратно, раскачивая вагон. Они видели, что поезд опять на всем ходу промахнулся, и маленькое яркое городское пятнышко на зеленых лесных волнах уносило все дальше. Для Милы это объяснялось просто: машинисты делают такое по той же причине, по какой они поезда сталкивают между собой или литературно переезжают кого-нибудь пополам.

Вагоны снова набрали высоту, то есть дугу разворота, для очередного захода на посадку. Удачно. Поезд подергало, как будто паровоз, впереди вагонов, не совсем был готов к замедлению мелькания шпал, и то, что казалось сплошным потоком, было теперь отдельными поперечными полосками, через которые нужно было переступать или наступать с одной на другую, и трудно было не запнуться. Заляпанный солнечными пятнами потрепанный переплет вокзала остановился. И проводник выбежал из своего купе сообщить новость всему вагону: «Ну, что вы на это скажете?»

Мила сказала «Да». Ее путешествие изначально не было кругосветным, не было тяги намотать нить правильно – на круглый моток шерсти. Вместо планов построения маршрута приходили мысли тут же по пути, по ходу движения рамы купейного стекла, прикупить какую-нибудь внутри него картинно-уютную пивоваренку. Или винокуренку. То есть просто остановиться. Чего же проще? Она взяла и остановилась. Она пошла в это место жить этот день.

Это место начиналось ярко-красочными облупленными стенами, растущими друг из друга, обросшими душными цветниками под душным небом. Имелось море, имелось солнце, а всего остального имелось чуть меньше. Улыбающиеся люди ходили по веселым дням лета. Детские глаза, как и везде, смотрели светом честности и счастья.

Сразу уже ее присутствие бесспорно – уже все знают ее в лицо. Все хотели с ней познакомиться с первых строк ее приезда. Рассказали где пустые комнаты и показали пальцем. Комната понравилась: солнечные пятна там и сям. Она голыми пятками прыгала по лужам солнца на полу. Так она и ходила по комнате, в которую заселилась соседкой – к летнему воздуху. Морской ветерок высаживался с моря прямо в эти настежь окна. Далеко внизу на белой набережной совсем ранние люди переставляли четко видимые крошечные ножки своих игрушечных фигурок. Неизвестны фамилии пешеходов. С высоты Миленой комнаты были видны все морские волны. Сколько тысяч волн слились в волне, прежде чем она выбрасывается на берег и гаснет. В шуме моря почудилось море другое, немое и безымянное, которое может присниться, но не может отличаться от этого.

Мила только приехала и еще по сути ничего тут не видела, но уже решила посчитать тут всё перед отъездом, т.е. сразу почувствовала, что уезжает отсюда навсегда. Хотя вот только что присела тут с дороги. (Да, следует, наверное, сказать – она уехала из дома, чтобы научиться считать).

Перед ней целое окно этого мира. Распахнувшись в комнату, влетел изумленный свежий свет. Уже утро будит лежащее без шевеления море, на нем уже разливалось солнечное масло восхода. В начале сегодняшнего чистого стекла неба солнце вставало и сбивчиво и радостно – оно ежилось и грелось в своем личном утре. Ни солнце, ни небо, оба вдвоем, еще не протерли глаза в свою чистоту. В окне городок конфетной бумажкой лежал. Улочки в предрассветной лени ушиблены холмами, заямлены в зелени домишки. Под окном предчувствием утра оглохшая улица. Еще не проснулись, летние дни – веселые лентяи. Но времени нет, скоро больше света набежит. Торопясь поучаствовать в счастье, Мила вышла с полосами железнодорожной подушки на щеке и начала радоваться по цветному летнему пути. Вместе с улочкой лучисто-косой они поделили холода утра радостный испуг. И выдоха несмелый пар. Листья накопили алмазы. Поспеши приблизить к ним лицо, пока они по закону здешнего климата не отлипли в свет нового дня. К сверканью воздуха, к зеленым запахам подмешать ожидание воспоминания. Стой на мосту и подальше гляди. В желании расслышать все, что видят глаза.

Воздух дня прозрачно свеж, и небо и море – дивно чистая лазурь. По всем побережьям курортная атмосфера была на сезонном пике, а тут пляж обладал еще и интимной роскошью отсутствия толп курортников с их оплачиваемыми отпусками. При этом ей и в голову не пришло мокнуть самой в соленой воде. Стоило, кстати, посчитать и этот факт. Но ей и это в голову не пришло. Хотя на итоговую сумму, надо сказать, это никак не повлияло.

Дохнули разом все кухни и кухонные дворы. Порезами ножа красны куски с мясных сочны́х углей, варёна бульба под ма́сленный укроп, рублёны огурцы подлиньше, салатик, помидорки, щей горшок или кастрюлина борща. И запах. Как повод дню начаться. Среди чужих резких свежестей подмигнула родная крошеная петрушка. Подул яблочнейший воздух. Сверкая солнцем, всплыла клубника кверху пузом. И день уж распахнул все стекла. Спеши вписать во всё свое соседство. Старая улица с множеством подмышек, быстро многоугольно оглянувшись, круто сворачивала и звала за собой кинуться вниз. На толпе улочек перемешаны толпы лесных семей. Не нуждаясь в ветре, шли облака налегке. Мила шла по их пустым теням. Облаков было много, они сбились в кучу, но почти ровно на треть небо было голубым и радостным, и этот голубой ломоть неба сверкал своей прозрачной чистотой. Стены светят в стены напротив. Набрякнув стопками листов, большие тени задевают за дома. И вот сама лучезарность над переливами холмов под пенный шорох моря. Как необъятное обещание. Как счастливейший выдох. И медленный вдох. Вдоль висячих нотных линий на столбах, вдоль чужого смеха за каменным забором по пустым теням исчезающих облаков к цветуще-обморочному лугу между гущами садов по расшарканной дорожке. Тропинок размотался весь клубок. Все заразилось тишиной. Время, радуясь, остановилось. Летней весною пахли дни, тут весна зимой и летом и продолжение прежней весны. Тот день слился с этим, и к каждому дню прибавлен праздник, и вьюжит забытый яблоневый цвет. Растаяли губы в тающих губах цветов. Тут мои цветы и ваши все. Поди вызнай их число. Росились ноги, руки липли к поту сосен, крошилась пальцами ромашка в звенящий свет летнего дня невменяемого цвета. В глазах отражалось сверкающе-зеленое множество жизни листьев. Куда ни глянь везде и всюду цветы лучше цветов, деревья лучше деревьев. И море в своей большой посуде льет любовь любящему солнцу.

 

Таким образом, здесь очень удачно сразу оказались для ровного счета: куски света, вот тебе раз, все цветные созвучия, это во-вторых, симметрия пустот теней, кусты-тихони, в ветках солнечное решето, подкисленная сухость желто-винная, а к ней и свежесть, будто зеленые листья сейчас еще повылезут кругом, а также в сырой тени воспитанный камнями мох, и еще кое-что яркое не нашло тиража, и другое множество неодушевленных вещей. Полный тепла в зыбкой форме и стен светлой глины дом с отколовшимся крыльцом, раздражительно не мой. Камней неровные стыки и стекла деревянных рам. Знакомость. А в нем внутри запахи непостижимым сочетаньем, не постижимые отдельно, забытости пожелтелое пятно, пыльные лучи, высохшие щели в дощатой стене, ясно и видно во все концы света. Во весь объем комнат второстепенное счастье и много прочих всячин, и исчезающее желание помнить все утра в этом доме и все вечера. Во дворе прилипла пристройка запахом как будто бы даже шпал, это в плюс. Плюс будущих дней зной и почти плюс или едва минус еще не бывших зимних дней растаявший на крыше снег. Плюс-минус тени намеков на неясные жесты. И день желтил море, как две мелодии звучат в одну. Отщипнуть время, старое плюс новое, плюс то, о чем она думала только что. И он, и вы. Плюс клей, что склеивает дни и держит вместе обрывки лет. Плюс один воздух – всё это в воздухе одном.

И что в итоге? Не успел получиться итог. Сумма уже не действительна: солнце перестало, потемнел верхний воздух, ветер дует. Он, знай себе, переименовывает числа. Ишь! Но это ему не в упрек. В разрывах черного неба торчат желтые иглы отодвинутого солнца. Громче громких гром. На уличных столиках взрябились кофейные чашки, и нарядный сад сердится на ветер – все разноцветные банты некрасиво растрепались. А ветру хотелось поглубже в листву. Он покатался мятой бумажкой по улице продуваемых кирпичей и разбудил внезапный гнев цветов. На незапоминаемого цвета горизонте небо месит тучи. Там было солнце, здесь солнца нет. Деревья всплеснули руками от огорчения, кусты прятали лица, намокла паутинная малина.

И так же внезапно завтрашние сверкающие лужи снесло мимо в несбывшихся хмурых тучах, порезанных желтыми ножами. Дождя слепого прерванный рассказ тут же повис душистым паром. Балконные перила роняли чуть копленные капли. Окунулось лицо в букет расправлять губами вывих лепестка. Свежо ощущалось десятью пальцами, что каждая секунда длилась ровно секунду. Чуть ожидая следующую. Мгновенье протекало этот миг.

Ну вот, теперь заново все пересчитывать – у дождей своя отраслевая ниша чисел, другая растрепанная сумма, мытая водой и натертая ветром. Даже грибам не все равно, чем пахнет дождь. Дыши началом, дыши концом дождя. И стеклу не все равно. Каплями копленный на окнах почти ушедший дождь собирался в слезы. Намокло рассохшееся деревянное вещество рам. Нагрязило. Так и не запомненный цвет неба. Но все же, для точного счета, дождь знаком со всеми, снег знаком со всеми. Лишь град знаться ни с кем не желает.

Дождь подобрел, как вытянуть руки и встать на носки. Не холодно, не холодно. Прилипло, а тепло. А вот и светло. Солнце лужи рассусалило. Теперь лишь накрапывало. Слипшимся ушедшим дождем скомкался сад под мокрый запах выжженной солнцем травы. С неба остатки пены сдуло, и снизу сдуло неслышные пары дождя. Тоже. То есть и сверху и снизу – минус все облака, большие и маленькие.

А в остатке после дождя – улицы светлее неба. На них сверкает сама стеклянность. Воображенью тех, кто не испытал любви, стеклянный порез после дождя может дать намек на свежесть безответной любви. А тем другим со стеклосверканьем порезов любви, кто не получил в ответ растворенного своего счастья в чужом счастье, нет намека, – только весь зелено-голубой объем текущего вокруг воздуха солнечного мира. Он тихо течет по лицу, по волосам, он течет в глубокий вдох. Вообрази вдох счастья. Отвлекись от несчастной, незамеченной любви. Твоей любви, не тобой не замеченной.

Дождь ушел, и как будто никто и не ссорился. Изумление всех красок, изумление всего. Ярче всех красок дождевая эмаль. Превосходная степень всех чисел. Превесело, пресвежо, препрозрачно, пресветло, прерадостно.

Сбив к затылку шляпку из местной невесомой соломы, с руками в тонких карманах Мила под ноги не смотрела и мягкими сапожками расшвыривала несчитанные зеркальца лужиц. И солнце снова жгло водород наверху и листья внизу. И воспоминание о дожде сожжено в один раз. Опять жара, как будто не было дождя. Думай, считать ли. Дождь за скобками. Посидеть в тени, в питательной прохладе. Съесть что-нибудь, запить чем-нибудь.

От неба всё не отлипнет свет. Мгновенья заката, куда вы так быстро, красные, куда? Длинными тенями ползут предметы один на другой. И все цвета уже с новыми именами. И вот уже забыты и они.

Короткий вечерний вдох был как вечера в начале жизни, будущего вечера тепло и никогда еще не бывшего. Лицо Милы мерцало внутри комнаты мерцаньем улицы. Зеркало было отражением луны на гладком льду. Окном накинута тюль на море и лунную дорогу. Кто-то маленький скребет в темноте отсохшие обои.

Доволокла ноги еле до постели. Лечь! По местному режиму следовало видеть сны, вобравшие дневные облака и улицы, и как касались неба чайки и взлетали в море. Ночь полна ночующей душой. Летом ей снилось только лето. В электрических красках снов. Откинув руку с постели, пальцы свесились в окно, в фиолетовую ночь, в ночной сад, сочащий тишину и шепот забытых слов, и плывет рука с листвой сквозь тихий ветер в лунном полусвете, сквозь ночной переплет веток подробной тишины, сквозь растущий свет ночи. Рассказывает ночь почти весь ответ на любой вопрос напоминанием о начале воспоминания. Избыток невидимого мира, избыток увиденного другими. И если есть Всегда, Никогда не может не настать. Вернется жизнью черный свет, тот что вонзился первым в космос. И спустя вечность всё же будет день, и давным-давно было всё-таки счастье.

Ночь торопит день, он будет как вчерашний. И тоже получит счастье в круглой форме. Солнце.

Уже истрачен этот мир сном тропического цвета. Чуть пригретое утром солнце щелкнуло оконным стеклом. Вон с постели. Мила высунулась в окно. Еще не утро. Неподвижное полусонное небо. Отдохнуть хотят бледно мерцающие фонари. Внизу двое говорили и шли. Их бледные тени секли друг дружку. Миллиарды тонн утреннего тумана – много ли это? Мила почти сосчитала иной способ предвкушения незначительного счастья, которое выглядит несбыточно. С росой тумана на ресницах она назад повернула оглобли. Она только что приехала сюда во вторник, и уже утром среды назад домой.

Основываясь на сообщениях знакомых, у мужа и любовника были веские причины думать, что она вот уже как несколько дней в городе. Выяснять адреса не имело смысла, у нее не было привычки сидеть на месте.

И вот, в один из последних дней послышалось, что кто-то ходит как у себя дома. Вскочили. Она. На диванчике брошены шляпка и перчатки. Где-то рядом. Нет радости такой. На кухне. Моет чашку как ни в чем ни бывало. Почувствовала взгляд, обернулась. И тоже улыбается им. Приветики.

Сбиваясь от радости, муж и любовник рассказали в веселой своей тесноте последние новости: дед перехотел умирать.

– Но сам дед тут не причем. Характер у него испортился по нашей вине. Когда он заявил, что все кругом только и ждут наследства, мы сдуру показали ему наши налоговые декларации за этот год. И он как-то не совсем по-доброму укатил. Теперь он на лазурном берегу один-одинешенек. Но мы ему звоним почти каждый день.

Терпению деда пришел конец: муж или любовник. В один из этих дней кто-то должен отчалить!.. Не позже того понедельника! Пляжный официант, замеревший над дедом, одной рукой держал поднос с дедовским бокалом, другой рукой крутил белую бабочку на своей голой загорелой шее. Задумчивый взгляд деда ему не очень-то нравился.

Волны опять прервались. Большая будет? Нет. Внучку и двоих ее мужчин дед видел сейчас трафаретно: на дорожном знаке фигурки, изображающие двух человечков и еще человечка с юбкой-треугольником. Черные трафаретики меняли свои позы, но не стремились за красные границы треугольника дорожного знака. Мыслимо ли, что другие комбинации вообще не существуют?

Вот оно. Электричество догадки было такой силы, что у склонившегося официанта, подававшего ему огромный бокал, на затылке вздыбились волосы как у орла. "Ах, вот как", – повторил дед еще раз официанту.

Пароходом, самолетом и молниеносным поездом метро он прибыл к этим троим еще до заката в их часовом поясе. Как раз садились ужинать. И все сели. В столовой все было как обычно, как будто никто никуда не отлучался, и на первый взгляд почти ничего не изменилось. Но в воздухе чувствовалось напряженно-нервное течение, холодом продиравшее теплые спины. Все разом оглянулись: это кто-то забыл закрыть форточку под крышей. Дед с треском захлопнул ничем не провинившуюся раму:

– Какая погода на улице! Вы что тут расселись. Нельзя же все лето просидеть дома.

– Почему нельзя? – спросил Лёва, и все трое покосились на деда.

– Я, в сущности, вот что хотел показать, – ответил дед, – У меня тут два документа, один из которых я считал ранее не таким устаревшим, как оказалось, – он вынул две красивые открытки со старыми штемпелями и с двумя парами крупных корявых строчек на оборотах, махая ими у себя под носом, как вещественными уликами им раскрытого преступления, – Оба документа – поздравления от вас обоих (оба моргали на него глазами) меня с днем моего рождения. Дело тут, конечно, не в моем дне рождения, а в упоминании в обоих документах имени моей внучки. В одном упоминается подготовка к свадьбе, а в другом, другого года, нет никакого упоминания о том, что свадьба состоялась. Теперь давайте подумаем. Дать вам самим разобраться между вами двоими? Боюсь, вы крайне забывчивы в подобных делах. У меня возникли некоторые мысли, и думаю, вам понравится, что я тут принес. Еще кое-что принес, да. Это позволит не откладывать разбирательство, – Дед всё размахивал своим жиденьким полиэтиленовым пакетом, в котором принес два пистолета – он, видите ли, так и шел сюда по улице, – Старинный механизм, очень хорошая работа, полюбуйтесь. Я вам даже объясню, как делать. Ты встань сюда, держи крепко, а ты давай сюда… Теперь направляйте, это называется пистолет, направляйте пистолеты друг в дружку и нажимайте на крючки снизу, когда вам будет угодно… да, боже мой, просунь же туда палец… Это называется застрелить.

Дед продолжал махать на всех уже пустым пакетом, шуршащим и пузырящимся от резких взмахов. Остальные так вяло двигались, что дед даже начал с досады прихныкивать от всей этой муры, доказывая им, что у них даже нет желания стреляться. А может быть даже, оба наделали в штаны, и все втроем получают от этого удовольствие. Дед грозил, что сам возьмется за это. Не понятно было: то ли он всех сам перестреляет, то ли сам застрелится.

Дед был настолько не в себе, что не заметил, как муж с любовником уже послушно выставились перед невидимым барьером, держа в руках заряженные стволы. Дед хлопнул себя по лбу, потому что вдруг вспомнил, что забыл кое-что спросить у Лёвы по работе, а теперь возможности спросить, может, больше и не будет. Давыдов вздрогнул от этого звонкого лобового хлопка. Дед резко умолк, оглядываясь и опасаясь, что он уже пропустил звук выстрела. Да нет же… Ни одного выстрела еще не было. Хотя по лицам дуэлянтов было видно, что что-то уже произошло. Действительно, Давыдов был неузнаваем. И как был, так уже и начал тихонько оседать мешком.

 

Давыдов с Лёвой стояли с вытянутыми руками не совсем прямо друг против друга – дед безбожно промазал и вытянул их руки так, что стволы пистолетов смотрели в голые стены за спинами дуэлянтов. Видимо, поэтому Мила не двинулась их удержать или встать между ними, обычная заминка – она всегда сначала слегка приглядывалась, но не к волнению своих чувств, а к внешнему положению вещей. Но, когда муж наклонился на подвернутой на ровном месте ноге – она и ее любовник тут же без колебаний кинулись ему навстречу уже в самом начале секунды его мешкообразного падения, несмотря на то, что, стиснув в этом падении все пальцы, муж выпустил пулю в сторону жены.

Слишком поздно взмахнув рукой, чтобы ухватиться, Давыдов лишь потянул за собой скатерть, и кремовый торт (ожидавший возвращения деда) упал на всё Давыдовское лицо, уже запрокинутое на полу. Несмотря на уже круглый живот, длинным прыжком подскочив и упав на колени к этому лицу, Мила очень бережно уже собирала с него прилипшие огромно-белые куски. Набралось в другую руку с горкой. Не зная, куда деть эту дрожащую белую кучу крема и заметив, что бедный Лёва, который одной рукой держал ее спину, а другой рукой поддерживал затылок бедного Давыдова, тоже смотрит и тоже не знает, Мила поняла, что делать. Да и что делать-то, действительно, когда у всех руки заняты. Мила широко размахнулась и саданула эту смачную кремовую горку в центр лица своего любовника, а он, уже тем временем успев собрать подходящее по цвету вещество со стола, метнул с брызгами ей в глаза.

И поехало. Кусок прямо во вдыхавший смеющийся рот. Красный мясной кусок мимо. Желтый кусок в картину на стене. Давыдов как будто и не падал в свой обморок – так резво он уворачивался. Кусок метко. Кусок мимо. Тройной ржущий обстрел соусными струями. С каждой из трех с визгом гогочущих сторон в две каждые другие гогочущие стороны. Было лишь изредка понятно, откуда и что летит. Все готовы были умереть от крайне удачного броска Давыдову в лицо, и во истину сложно было промахнуться: сочный, почти жидкий вкуснейшей начинкой пирог опять смачно и пряно стекал по его большому лбу, по огромным щекам, и вот под стекающей жижей резко проявлялись большие сверкающие радостью синие глаза. Всё заходило буквально кувырком… стулья вокруг стола, сам стол и уже обильно смазанный утиным жиром пол и человечки, не успевающие уворачиваться от летающих расстегайчиков, шрапнели пельменей и порхающей в лучистом воздухе тончайшей просвечивающей ветчины. Шмяк в стекло, шмяк в лицо… И раз! И шмяк!.. В ухо… Это контузия! И правда, в ухо очень не приятно. Но вдохнуть всем ржущим носом струю кетчупа пострашнее будет.

Дед почти не пострадал. Его спасло, что он не дождался конца этой дуэли – время было как раз впритирку к поезду, на который он полминуты назад и не собирался. И ничего в этом удивительного: обычно уже ближе к концу какого-нибудь футбольного матча некоторых зрителей охватывает тяга намного раньше других оказаться у еще пустого выхода с трибун. Болельщик в лихорадке спешит, спотыкаясь, опередить мучительные заторы у выходов. Эта тяга вдруг пересиливает даже желание слиться в общем многотысячном оглушающем все чувства счастливом крике переполненных трибун и торопит на пустую лестницу. Он успел застать свободными все проходы со стадиона. Без толчков в спину, без невыносимо медленной толкучки спереди, он свободно и легко ушел первым. И улица еще свободна и пуста. Но ему уже скучно одному, а поэтому чуть-чуть больно болельщику слышать за спиной тихий шум волн моря радости.

Веселье затянулось до самой темноты, из окон столовой потянул дым, ликующие вопли, откровенные угрозы поджога и смех сопровождали хлопки пробок и звон разбиваемой в камин стеклотары. Редким в столь поздний час прохожим, мутно поглядывающим с темной улицы на яркие окна, очень казалось, что нынче наступила новогодняя ночь.