Василий Шуйский, всея Руси самодержец

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Души никто не видывал, – сказала Василиса, помаргивая глазками, – а тело вот оно, теплое. Погляжу я на тебя, князь, и песенку хочется спеть… Тихохонько-тихохонько! Как синичка поет.

– Ласковая ты у меня, – сказал Василий Иванович и закрыл суровую книгу.

Разок погладил Василису по головке, а другой раз не пришлось. Гонец от царя прискакал: в поход сбираться.

Ходили в Серпухов хану Девлет-Гирею навстречу. Постояли, подождали, но слухи о татарах оказались ложными. Видно, хан еще не опамятовался ни от встряски при Молодях, ни от прошлогоднего разгрома под Астраханью. Уж так его там побили – забыл думать о Казанском да Астраханском ханствах, за свое Крымское испугался.

Воротились из-под Серпухова все в добром здравии, царь был весел, на охоту с соколами ездил тешиться. И вдруг грянула новая буря.

Послал Иван Васильевич в Новгород за бывшим опричником, новгородским начальником Андреем Старым-Милюковым. Гонцы вернулись ни с чем: Андрей постригся в монахи, живет в скиту.

– Он забыл о Никите Голохвастове! – засмеялся Иван Васильевич. – Помните? Тоже был хитрец, от меня к Богу перебежал. Привезите! Да заодно и высокопреосвященного Леонида, чтоб другой раз лошадей не гонять. Везите их порознь, чтоб не ведали друг о друге.

В день Святого Никиты Халкидонского позвали братьев Шуйских, Василия и Андрея, на службу. Царь ехал в карете вместе с новгородским архиепископом Леонидом. Остановились на Таганском лугу. Царь вышел из кареты, направился к открытому шатру, где поставлены были четыре стула – царю, царевичу Ивану, архиепископу Леониду и бывшему касимовскому хану, родовитейшему среди татарских царевичей, служивших Ивану Васильевичу, – Семиону Бекбулатовичу*. Вдали маячил помост, а на помосте стояла бочка.

Василий и Андрей, как первые оруженосцы царя и царевича, тоже были в шатре. Сюда же позвали Колычевых и князя Федора Хворостинина.

– Собираюсь созвать Земский собор, денег просить на Ливонскую войну. Бояре мои богаты, да скупы для пользы царства, – говорил царь, весело заглядывая в глаза то Леониду, то Семиону Бекбулатовичу.

Василий Иванович обоих видел впервые. Преосвященный был дороден, борода черная с искрами серебра, глаза тоже черные и тоже с искрой. В лице бледность, беспокойство, но и величавость: глядя на такого, без палки признаешь – большой человек!

– Семион Бекбулатович – ныне добрый христианин, – говорил царь, занимая разговором новгородского гостя. – Два года как крестился. Я ему невесту сосватал, богатую, знатную, красавицу Настасью, дочку боярина Ивана Федоровича! Первее у нас и нет – Мстиславская. Ты доволен ли Настасьей, Семен Бекбулатович?

– Премного доволен, великий царь, – закивал внук золотоордынского хана Ахмата.

Голова у Семиона Бекбулатовича была круглая, усы и бородка редкие, как у природного монгола. Хоть и Семион, а все Саин-Булат. Но не страхом – покоем веяло от этого человека… Он все улыбнуться хотел, да узкие глаза из-под толстых век глядели, спрашивая неведомо о чем.

Вдруг в шатер ввели Андрея Старого, в рясе, в скуфейке.

– Благослови, инок! – вскочил на ноги царь. – Во имя кого наречен? Ведь не знаю, не прислал государю сказать… Царю вам мало служить, высоко хватаете!

– Наречен во имя Иоанна Златоуста, – ответил инок.

Царь поднял брови и замер, наигранная суета соскочила с него.

– Резвый ты, братец Иоанн!.. Видишь, какой почет тебе? Царевич, архиепископ, князья Шуйские, бояре Колычевы, князь Хворостинин, ну и мы, грешные, два Ивана… А третий лишний. – Иван Васильевич насупился. – Видишь ту бочку?

– Вижу, – сказал инок, – должно быть, с порохом.

– Угадал.

– Возьми фитиль да и ступай себе. Помнишь Голохвастова? Тоже от меня к Богу сбежал. Теперь среди ангелов. Ну и ты поспеши! Иоанн Златоуст ждет тебя не дождется, окаянного опричника.

– За что, государь, такая мне милость?

– За измену. Вы с архиепископом много шалили. Шведскому королю писали, польскому…

– Да у поляков и короля-то нет!

– Лихой народ – русские. Холоп на холопе, а с царями спорят, как равные. Ступай, или тебе помочь?

Иноку подали фитиль. Он взял его, но тотчас бросил царю под ноги.

– Зачем мне, ни в чем не повинному, самоубийцей идти к Богу на суд? Давай, царь Иван, засучивай рукава! Ты у нас в царстве первый кат. – Упал на колени перед архиепископом: – Благослови, преосвященный.

Инока схватили, уволокли, посадили на бочку. Вернулись к царю.

– Поджигать?

– Жги! А ты, отче Леонид, в небо гляди. Может, усмотришь душу, уж такую тебе разлюбезную?

Повернулся вдруг к братьям Шуйским: Василий Иванович глядел во все глаза на страшное место.

Полыхнуло. Грохнуло. В небо взвился столб огня, черного дыма, летели доски…

И тут все увидели бегущего среди высокой травы прямо на шатер рыжего коростеля.

– Очумел, – сказал Грозный и посмотрел на свиту. – Вот вы у меня люди все мудреные, не очумеете, как вас ни учи! И ведь не развеселишь умников. Не умеете сердцем жить, несчастные люди… А может, все-таки развеселитесь? Поехали, у меня потеха приготовлена.

Поскакали опрометью в Москву, на Арбат, где у царя был выстроен новый двор затрапезный, без теремов, без затей. Посреди двора увидели глухую, высокую, круглую стену. Несколько лесенок вели наверх, на смотровую круговую площадку. Туда и позвали гостей: быть звериной травле.

Для царя Ивана Васильевича и для самых великих лиц при нем имелось три лавки. Царь сидел с царевичем Иваном, с Семионом Бекбулатовичем, с высокопреосвященным Леонидом. Сесть позволено было князю Тулупову, Василию Умному-Колычеву, Василию Ивановичу Шуйскому, князю Хворостинину и неведомо откуда появившемуся английскому гонцу Горсею.

Единственная дверца отворилась, и в пустую башню царские псари ввели не зверей, а монахов. Рясы на всех простые, черные, но по тучности это были не иноки: духовная власть.

Грозный во все глаза смотрел на Леонида. Его это были люди.

Снизу спросили:

– Великий государь, прикажешь всех сразу или по одному?

– По одному, – ответил царь, но так негромко, что псари не расслышали, и один только Борис Годунов решился выкрикнуть государев приказ.

– С крестом оставить или еще рогатину пожалуешь? – спросил, подумав, начальник над псарями.

– Жалую, – ответил царь.

Псарь понял, поклонился.

Одному из семерых монахов дали рогатину, остальных увели.

Монах левой рукой держал высоко поднятый крест, правой опирался на древко своего ненадежного оружия.

Раздался рев. В открывшуюся на мгновение дверь ввалился черный огромный медведь. Зверь кинулся на стену, но ни забраться на нее, ни сокрушить не мог. И тут он учуял человека, встал на дыбы, пошел на казнимого, взмахивая лапами. И было видно, какие длинные, какие черные у медведя когти.

Английский гонец о той царской потехе так написал в книге «Рассказ, или Воспоминания сэра Джерома Горсея»*: «Медведь учуял монаха по его жирной одежде, он с яростью набросился на него, поймал и раздробил ему голову, разорвал тело, живот, ноги и руки, как кот мышь, растерзал в клочки его платье, пока не дошел до его мяса, крови и костей. Так зверь сожрал монаха, после чего стрельцы застрелили зверя».

– Вот вы как Богу молитесь?! – сверкнул глазами на архиепископа Леонида Грозный царь. – Древних христиан, коли святы были, дикие звери не трогали.

Князь Василий Иванович слышал царя, слышал рев зверей, крики терзаемых, – упаси Бог! – глаза не закрывал, но и не видел ничего, что творилось внизу, в потешной башне.

– Все кончилось! – толкнули его в плечо.

Перед ним стоял Борис Годунов.

Василий Иванович поднялся, пошел вслед за остальными вниз. Оказалось, на смотровой площадке было собрано много монахов.

– Хорошо их поучил великий государь! – сказал Годунов Василию Ивановичу. – Ведь до чего зажирели. Один только и смог насадить медведя на рогатину, да и того сожрали.

Воротившись домой, Василий Иванович плакал, как малое дитя, забившись между сундуками с книгами.

Василиса уж гладила его, гладила, насилу подняла, в постель уложила, согрела телом своим ласковым. И спал князь с вечера до вечера и еще до полудня. Такова она, царская служба.

19

О переезде в Новгород великий государь забыл, и все помалкивали. В Пыточном дворе шли допросы новгородцев. Между царскими людьми прошел слух: архиепископа Леонида оговорил лекарь Бомелей. Бомелей не только лечил царя и его семейство, но и составлял яды, отравил Григория Грязного и целую сотню простых опричников. В народе царского лекаря называли колдуном. Да он и был колдун: привадил к себе царя дьявольской астрологией. Составляя гороскопы, пугал Ивана Васильевича обещанием страшных бед, но умел находить пути спасения, погружая государя ради этого в бездны тьмы.

Теперь Бомелей указал на измену новгородского архиепископа, расшифровал его письма к шведскому королю. Но не измена, может быть, и выдуманная, довела Леонида до Пыточного двора. Новый гороскоп, составленный Бомелеем, предрекал царю скорую погибель от близких к его сердцу людей. Составив же каббалистическую пирамиду, проклятый лекарь указал путь спасения через новгородскую волхвовицу. Архиепископ Леонид недолго запирался, открыл Ивану Васильевичу: грешен, держит на своем дворе шестнадцать баб-ведуний из северных земель, где ночь по полгоду, где самые сильные на Руси знахари.

– На великого, на зело могучего, знать, собирался напускать лютую немочь, иначе зачем столько волхвовиц?

– Грешен, – покаялся архиепископ, – не ради ведовства держал баб при себе, ради их красоты.

– Ну и брешешь! – не поверил Грозный. – Я знаю, каков ты сластолюбец. Не Бога молишь в Софийском великом доме – дьявола тешишь. Бабы тебе на дух не нужны, ибо занимаешься мужеложеством и, говорили мне, даже козочками не брезгуешь.

На дыбе что скажут, то и повторишь себе на погибель. Признался Леонид, есть среди его ведуний – прозорливая, с глазами, как мутная черная пропасть, именем Унай.

 

За этой волхвовицей послали без промедления.

Между пыточными занятиями не забывал великий государь и о других делах. Собирал полки, чтоб зимою, по крепкой дороге, шли воевать Колывань и прочие коловерские, опсельскне, падцынские места. Не забывал о польской короне, не хотел только денег на нее тратить. Ждал, чтоб пане радные сами к нему с поклоном ехали.

Но привезли волхвовицу Унай, и занялся царь волхвованием, дабы превозмочь силу звезд, отвратить от себя бездну ледяного мрака.

В те дни к Василию Ивановичу брат его, Андрей Иванович, приехал с великим недовольством, и день-то выбрал для упреков самый неподходящий, праздник Петра и Павла, всехвальных верховных апостолов.

– Борис Годунов перестал говорить со мною ласково! – Князь Андрей, как выдра Агия, щерил острые зубы. – Он к тебе и так и этак, а ты от него шарахаешься, будто от чумы.

– Он чума и есть.

– Наградил тебя Бог маленькими глазками, ничего-то они не видят! Годунов нас с тобой желал в приятелях держать, а теперь он не разлей вода с Федькой Нагим, с Богданом Бельским, с боярином Сабуровым. Песенка Тулупова да Умного спета!

– Скажи, Андрей, долго ли князь Тулупов в любимцах ходил? Был рындой с самопалом, да вдруг скакнул в первые. Если ему от ворот поворот, значит, хватило его на полтора года с небольшим. Васька Умной рыщет измену шустрей самого Малюты, и тоже ведь стал не надобен. Не спеши, Андрей Иванович… У нас с тобою лета молодые, может, не зарежут… Ты не в первые лезь, а смотри, что и как надо делать, чтоб, когда время придет, усидеть в первых.

– Борис Федорович Годунов…

– Я только и слышу от тебя – Годунов! Годунов! Да кто он таков, чтоб его имя поминалось под кровлей Шуйских? Кто?! Татарва захудалая.

– Годуновы ведут счет от мурзы Чёта. Он хоть и золотоордынец, но служил Ивану Даниловичу Калите.

– А наш с тобой счет – от Рюрика! Он у царевича с копьем, а ты с большим саадаком! Ибо ты – Шуйский, а он – Годунов, выскочка. Палач и шут! Борис Годунов тебе одногодок, но он обойдет и меня и тебя.

Василий Иванович взял брата за руку, подвел к иконам.

– Молись, Андрей! Молись, благодари Бога, что мы живы, здоровы, не в Пыточном дворе – огнем нас не жгут, мы никого не терзаем. Молись! На коленях! – И сам стал на колени. – Попросим родителей наших, чтоб вымолили у Господа для нас благословения, тишины, доброй жизни.

Андрей Иванович помолился, но было видно – не согласен он со старшим, с боязливым братцем.

Обнимаясь на прощание, Василий Иванович сказал:

– Тише едешь – дальше будешь. Брат мой, сия наука от людей мудрых. Я вижу все прекрасные достоинства твои, столь необходимые для служения великому и несчастному нашему царству. Сохрани же свои сокровища до лучшего времени. Не бойся, золото не вянет, не покрывается ржавчиной, не иссякает. Бога ради, побереги золото разума твоего, побереги себя, милый, родной.

Андрей Иванович был тронут проникновенными словами, призадумался, уехал от старшего брата умиротворенным.

И на другой день – вот уж судьба! – очутился в Пыточном дворе.

Великий государь вдруг вспомнил: Новгород – вотчина царевича Ивана, царевич – великий князь Новгородский, ему и выводить измену в своей земле.

Как пожар с крыши на крышу – обожгло Москву слухом: лютый волхв Елисей – царев лекарь – бежал!

Ои и впрямь бежал.

Нa дыбу были подняты слуги Бомелея, но выбил из них царевич только то, о чем все знали. Потек лекарь Елисей прочь от Русской земли, а уж к немцам ли, к полякам – это как он сам исхитрится. Забрал все золото, зашил в старый зипун – да и был таков. А ведь сие золото мог бы и не спасать, ибо щедростью царя имел свои корабли и большую торговлю в Европе, приторговывал в Новгороде, во Пскове. Во Пскове и попался.

В день заговенья на Успенский пост привезли Элизиуса Бомелнуса, жителя Вестфалии, получившего образование в Кембридже, в Москву.

Пытать отдали царевичу.

Батюшка-царь над архиепископом Леонидом трудился. Пастырь новгородский, угодник Грозного во всех его богопротивных делах, сознался: писал шведскому королю, писал польскому королю, по-гречески, по-латыни, посылал письма тремя разными дорогами…

Лютый же волхв Бомелей, оговоривший Леонида в измене, признался совсем в другом: никаких писем к королям не писали, поклепал и архиепископа со зла.

Первые пытки Бомелей выдюжил, надеялся на своих доброхотов, которые кинулись царевичу в ноги и не только просили милости к несчастному, но и хорошо заплатили за избавление царского лекаря от мучительных пыток огнем.

Как знать, может, и получил бы «лютый волхв» облегчение, да пожаловал в башню поглядеть, как сын управляется с изменником, презревшим многие царские милости, – сам Иван Васильевич. Попал Бомелей на вертел. Поджарили, пуская из жил кровь, чтоб на нем, злодее, кипела.

Оговорил лекарь всех, кого только царь ни назвал.

– Хотел я тебя живьем зажарить, – признался лекарю Грозный, – да ты спас меня от злого умысла ближних моих людей. Спасу и я тебя.

Отнесли Бомелея, едва дышащего, в темницу, и гнил он заживо еще четыре года.

Поверил ли признаниям своего лекаря и астролога царь Иван Васильевич, нет ли, но он признаниям этим обрадовался.

Второго августа, в день памяти блаженного Василия Христа ради юродивого, московского чудотворца, на площади перед двором боярина Мстиславского, у Пречистой, перед храмом Ивана Святого был возведен помост, поставлена плаха, и начались казни. Отсекли голову Василию Умному-Колычеву, Федору Старому-Милюкову, братьям князя Бориса Тулупова – Андрею и Никите, братьям Мансуровым… Всего скатилось сорок голов.

Сорок первым казнили князя Бориса Давыдовича Тулупова, наитайнейшего советника царя. Для него на площади стоял острый, как игла, кол.

Василий Иванович был в толпе придворных, в первом ряду, как и полагается по старшинству его древнего рода.

На земле лежали неубранные головы, когда со стороны Пыточного двора показался малый гуляй-город – деревянная, узкая, как колодец, башня. На этой башне и привезли князя Бориса Давыдовича. Дьяк прочитал лист о его изменах, князь начал было креститься на кремлевские церкви, но его потащили, насадили на кол, и он даже не крикнул, поверженный болью в беспамятство.

– На колу по три дня бывают живы, – услышал князь Василий голос стоявшего позади Годунова.

Этот всё знал.

Толпа шевельнулась, готовая разойтись, но царские охранники, оцеплявшие площадь, не пустили. Представление продолжалось.

Привели к колу княгиню Анну, матушку князя Бориса Давыдовича. Мученику сунули на пике в лицо какое-то снадобье. Князь очнулся, что-то залепетал, но княгиня-мать не упала, не вскрикнула, но благословила сына крестным знамением, прижалась головою к колу, и тотчас отошла. Смотрела, любя жизнь, оставшуюся в дитяти. Гордо стояла. Ей подкатили под ноги одну из голов. Она подняла эту голову и поцеловала.

Грозный иного ждал от женщины. Заскрежетал зубами – и в аду этак не умеют. Услышали тот скрежет многие и обмерли. Иван Васильевич крикнул слугам высоким голосом птичье, невразумительное, но слуги смекнули, что им велено делать.

Почтенную женщину повалили, разодрали на ней одежды, оттащили за куст, так, чтоб сверху было видно. Насиловали толпой, ножами пыряли. Тело княгини бросили к столбу, перед глазами медленно умирающего сына. Тулупов промучился пятнадцать часов, видел, как пожирали собаки родившую его…

Вернулся со службы Василий Иванович, Василиса и брякнула в смятенье:

– Господи! У тебя морщины под глазами. И на лбу!

– Послал бы меня государь на войну! Или воеводой! Хоть в Тьмутаракань…

И замолчал. Подали обед, ел. Ел, сам себе ужасаясь. А когда принесли клюквенный красный кисель – оттолкнул:

– Кровь!

– Кисель, – возразил стольник. – Кисленький, сладенький.

Князь смирился, похлебал киселю, кликнул меньших братьев своих и до ночи играл с ними в тавлеи*. Головы им сам чесал частым гребешком, у Ивана Пуговки вошку нашел. Оставил братьев почивать в своей спальне, а на сон грядущий бахарь сказки им говорил, пока все трое не заснули.

20

На четвертый день после казни злых изменников царь Иван Васильевич повелел отвезти жену свою Анну, дальнюю, но родственницу Васьки Умного-Колычева, в монастырь. В недалекий, в неблизкий, ничем не знаменитый, где стариц немного и куда из дальних краев не хаживают.

Везли невенчанную царицу в крытом возке, да только крыт был тот возок рогожей, чтоб народ не сбегался на погляд. Пятеро детей боярских, одетые в простое платье, скакали позади, как бы сами по себе. С царицей же сидели служанка да князь Василий Иванович, да Бориска Годунов.

На свадьбе царица была под фатой, Василий Иванович, несильный глазами, всего и разглядел, что хороша, а сколь хороша, он только теперь ощутил.

Сидел насупротив, глядеть мог не таясь, безопасно. Да на ангелов прямо смотреть невозможно, а коли ангела с неба бросили, чтоб крылья расшиб, чтоб красота небесная померкла, то и сам глаза не поднимешь, ибо стыдлив человек. Стыд – падение пред Богом. Но вот в чем тайна! Неведомо, в каком сосуде помещается стыд, в теле иль в душе? Стыд низверг человека из рая, это верно, стыд разнит человека с ангельским чином, но ведь и со зверем тоже. Стыд погубил, но стыд и к Богу привел.

Веселый да легкий Годунов долгого молчанья не стерпел и сказал:

– Дорога у нас неблизкая. Коли будем немы, язык без дела усохнет, попробуй разговори его потом.

Царица Анна подняла на Бориса глаза, и в них была благодарность.

– Давайте сказки, что ли, сказывать?

– Мы, чай, не бахари, – буркнула служанка.

– А зачем нам бахари? Без бахарей управимся. Чур я первый, – подмигнул служанке и начал: – Пошла девка белье полоскать. Мать ждет-пождет – нет дочери! Побежала на речку, слава богу, жива, сидит, пригорюнившись. «Ты чо?» – спрашивает матушка. «Да ничо! Ни скотины у нас, ни хлеба, ни денег. Вот и думаю, как же мне замуж выйти?» Объяла матушку кручина, села возле дочери. Сидят. Тут и старик спохватился: ни жены, ни дочери. Приходит на речку. «Вы чо?» – «Да ничо! Садись с нами, думай, как девке замуж выйти». Старик тоже закручинился. Вот сын старика ждал-пождал семейство, не дождался, на речку побежал. «Чо сидите?» – «Думаем, как Марью замуж выдать. Садись и ты думай!» – «Дураки вы, дураки! – рассердился сын. – Жить с вами, дураками, больше мочи моей нет. Пойду от вас прочь. Коли сыщу дурее вас – ворочусь, а нет – не поминайте лихом!»

Не больно далеко и отошел от своей деревеньки. Увидел в селе мужика с коровой. Ходит вокруг церкви, ходит. Сын старика удивился, спрашивает: «Ты чо?» – «Да чо! – отвечает мужик. – Отец мой помер, а корову отказал на церковь. Хожу я, хожу, а лестницы не видно».

«Ну, дядя, ты моих дурее!» – решил парень и домой побежал, как бы его дураки беды не натворили…

Царица улыбнулась, но тотчас и поморщилась. Кучера погоняли лошадей, на дорогу не глядя… Кибитку на рытвинах подкидывало, что-то все время позвякивало.

– Я им! – Годунов распахнул дверцу, крикнул кучерам словцо уж такое крепкое, что чуть не шагом поехали.

– А ты, Василий Иванович, сказки знаешь? – спросил Годунов.

– Нет, – ответил князь. – Я сказки слушать люблю.

– Сказка для родовитого человека – забава низкая. «Эт гаудиум эт солициум ин литтерис».

– Чужого языка не ведаю, Борис Федорович.

– Так и я не ведаю, – засмеялся Годунов, – для иноземцев выучил, чтоб нос не задирали.

– А что же ты сказал? – спросила служанка.

– То ученая латынь, а сказал я: «И радость и утешение в науке».

– А еще умеешь?

– Умею. «Эт фáбуля партам вари хабэт» – «И сказка не лишена правды».

– Верно! – сказала вдруг царица Анна.

Голос у нее был глубокий, грудной, но в груди клокотали невыплаканные, затаенные насмерть слезы.

– Не изволишь ли, государыня, что-либо сама рассказать? – спросил Годунов.

– Отчего не рассказать?.. Пока мы в дороге, я все еще в миру. Дальше всему живому во мне будет смерть.

– В монастырях тоже люди! – сказала служанка. – Иные живут не худо. Еще и радуются.

– Господи! Прогневила я Тебя, Господи! Послал бы забеременеть, государь ради потомства своего не казнил бы меня – отрешением от мира.

– А ты знаешь, кем себя царь Иван Васильевич величать любит? – спросил Годунов.

– Не ведаю, – сказала Анна, подумав. – В монашескую рясу охотник рядиться.

– Да нет, монашеская ряса для Александровской слободы… Кронусом величает себя Иван Васильевич.

– Кронусом?

– Язычники-греки сему богу поклонялись.

– Но почему Иоанн Васильевич равняет себя с идолищем? – В лице царицы явились тревога и недоверие.

– Кронусу было предсказано, – ответил Годунов, доставая горсть семечек, – дескать, с престола свергнет его родной сын. Кронус и давай всех своих деток – а их ему рожали изобильно – в рот пихать.

 

– Ел, что ли? – удивилась царица.

– Пожирал.

– При чем тут Иван Васильевич? – Анна в ужасе задохнулась. – Не клевещи! Или погибели нам, несчастным изгнанницам, ищешь?

– Я не клевещу, – пожал плечами Годунов, отсыпая семечек служанке. – Государь про Кронуса много раз сказывал. Наложниц у Ивана Васильевича перебывало не меньше, чем у Соломона. И всех детей, дабы не вышло потом смуты, приказано умерщвлять. Так что благодари Бога за свое неплодство. Твое дитя тоже бы убили, ты невенчанная.

Царица побледнела, закрыла глаза.

– Будешь? – Годунов предложил семечек Василию Ивановичу.

Тот убрал руки с колен.

– А я люблю пощелкать.

– Вы хотели сказок, так мою послушайте, – сказала царица, не открывая глаз, и бледность ее сделалась еще белее. – Некий человек, юноша, удалой воин, наехал в чистом поле на свою смерть. Вид ее был страшен, у нее были меч, коса, серп, ножи, пилы, топоры. Всякое, что пригодно для злодейства.

Юноша испугался, но сказал:

– Не боюсь тебя, грозного твоего вида, жестоких твоих орудий!

– Как так? – удивилась смерть. – Меня боится все живое. Передо мной трепещут цари, воеводы, священники.

– Пошла прочь! – сказал юноша. – А будешь передо мной вертеться – рассеку тебя моим мечом. Пошла! В тебе нет никакой удали, один страх.

Смерть так ответила храбрецу:

– Я не сильна, не хороша, не пригожа, но от Адама и до сегодняшнего дня не было удальца, который бы осмелился сразиться со мною. Самсон был тысячекратно тебя сильнее, желал иметь кольцо в земле, чтоб весь белый свет поворотить, но покорился мне. Александр Македонский был царем всему подсолнечному миру, а я взяла его, как беру одиноких, убогих. Царь Давид – среди пророков пророк, но и тот не спасся, не спаслись от меня мудростью царь Соломон и Акир Премудрый.

Много плакал юноша, просил отпустить его хоть на день, хоть на единый час. Нет, не пощадила.

И крикнул он ей, погибая:

– О немилосердная злодейка!

Подсекла его косою смерть, раздробила ему жестокими орудиями все косточки, все жилочки. Но, отлетая на небо, поглядел юноша на тело свое, и показалось оно ему, столь прежде любимое, – падалью.

Царица умолкла.

– Я читал эту повесть, – сказал Василий Иванович.

– Никогда! Никогда не отрешусь я от моего, данного мне Господом тела, от моего образа, от любви, пребывающей в душе моей! – Царица говорила, сверкая глазами на Годунова, надеялась: передаст наушник царский своему господину.

Годунов хмыкнул, высыпал из ладони семечки на голову служанке и вдруг схватил ее за бедра:

– А ведь это в тебе брякает да звенит.

Задрал юбку, запустил обе руки между ногами, снял со своего пояса нож и, хохоча, срезал увесистый кожаный мешочек, набитый деньгами.

– Ишь где пристроила!

Поглядел наглыми глазами на царицу. Сделал к ней движение, а может, это только так показалось Василию Ивановичу.

– Не смей! – крикнул князь, хватаясь за кинжал. – Не прикасайся к государыне!

Годунов изумился, но не злоба – почтительность появилась в его взгляде.

– Ладно, – сказал он, взвешивая на руке мешочек. – Не пустые к Богу собрались.

Ухмыльнулся, поглядел вопросительно на Василия Ивановича и кинул мешочек служанке.

– А я еще сказочку знаю! Жил-был скряга. Услышал: смерть стучит. Открыл скорей сундук, давай золото глотать. Тут смерть в избу и вошла. Стали скрягу отпевать. Читает ночью дьяк псалтырь, вдруг нечистый явился в человеческом образе. Говорит: давай трусить старика. Золото, дьячок, тебе, а мешок мой.

Годунов хохотнул, погрозил пальцем служанке.

– Помни сказочку! Смотри не обижай царицу. Сбежишь с деньжонками, под землей найду.

Все перевернул! Получилось, что о царице пекся. Тут уж Василий Иванович поглядел на Бориса Федоровича, и тоже почтительно.

Обратно скакали верхами, говорили при боярских детях не много.

В Москве же, прощаясь, Годунов шепнул князю:

– Красивая была Анна Васильчикова! До чего же короткая любовь у нашего царя! Короче заячьего хвоста!

Подождал, что Шуйский скажет, да Шуйский промолчал, как всегда.

21

Целую неделю площадь перед двором князя Мстиславского оставалась пугалом для всей Москвы. Если кого и утешили новые казни, так одних только пострадавших от злодеяний Васьки Умного, сыскной собаки царя, от происков князей Тулуповых…

Казнил Иван Васильевич своих, остатки опричнины. Но много чужой беде не нарадуешься – род князей Тулуповых-Стародубских был вырублен с корнем. Поместья князя Бориса Давыдовича царь пожаловал бедному своему родственнику, брату царевны Ирины, – Борису Годунову.

И вдруг головы собрали, останки погребли, площадь вымыли, вымели. Царь собрал не просто Думу, но Земский собор. На первом заседании объявил, что собирается взять у монастырей и церквей все их сокровища, ибо не на что воевать. Окончательная победа в Ливонской войне близка, нужны последние усилия, иначе все прежние затраты, пролитая кровь пойдут прахом.

Царю возразил архимандрит Симоновского монастыря Иосиф. Казна монастырей состоит из вкладов многих поколений всего русского народа. Часть этих вкладов можно отдать, но если великий государь возьмет все, он оставит в нищенстве не только храмы и монастыри, а саму Русь.

Иван Васильевич, выслушав Иосифа, снял с головы венец и, поднявшись с трона, положил венец на стол, рядом с другими венцами многих своих уделов и царств.

– Мне прискучило быть государем над столь злокозненными подданными, – сказал Грозный, лицо его посветлело, он словно ношу с себя скинул. – Только и жди измены, а иные готовы покуситься на саму жизнь Божьего помазанника. Всякому моему слову противятся, на всякое царское дело ропщут. С отроческих, с нежных лет всякий день мой отравлен дуростями, упрямством, воровством великих людей и низких. Довольно с меня! Поцарствовал. Вот мой сказ священству и всем земским людям. Оставляю за собой и за царевичем Иваном Ивановичем единственную корону великого князя Московского, остальное пусть возьмет себе Семион Бекбулатович. Он внук хана Золотой Орды, мудрого Ахмата, который при деде нашем, великом государе Иване III Васильевиче, владел всею Русской землей. Любите и жалуйте, судите и рядите, а я – на покой. Пошли, Иван Иванович.

Земский собор, еще далеко неполный, – не все приехали из далеких городов, из лесных, за горами и реками, обителей, – погрузился в изумление и ужас от новой царской игры, ибо никто не поверил Ивану Васильевичу.

Собор молчал, и странно было слышать топотанье ног уходящих и резкий постук царского костяного посоха.

Князь Василий Иванович, будучи царским оруженосцем, уходил вместе с людьми царя. Иван Васильевич сказал свое слово с такой горечью, с такой усталостью в голосе, что князь не только не посмел усумниться в истинности сказанного, но и растерялся: что же теперь будет?

А вышло так, как и задумал изощренный в коварстве внук византийской принцессы Софьи Палеолог.

Пока бояре и дворяне судили да рядили, а митрополит Антоний увещевал архиереев и священство не мешаться в мирские дела, Иван Васильевич, с малыми пожитками, выехал из Кремля и устраивался на Арбатском дворе. Все кареты были оставлены новому великому князю, и ездил Иван Васильевич теперь в телеге. Не на бархате, как бывало, а словно простой смертный, на охапке сена.

Народ дивился, мудрые Богу молились.

Наконец, собравшись с духом, бояре и дворяне, часть священников во главе с протопопом Архангельского собора Иваном подали Ивану Васильевичу несколько сословных челобитий и грамоту от всего Собора. Много было там слов, но разъярило царя сказанное не в бровь, а в глаз: «Не подобает, государь, тебе мимо своих чад иноплеменника на государство поставляти». Грозный услышал от Земства то, чего и в Пыточном дворе не мог выколотить: народ чаял видеть на престоле не отца, а сына! Не Ивана Васильевича – Ивана Ивановича.

И ударили колокола московских церквей. Был тот звон праздничный, а начало ему подал колокол соборного кремлевского храма Успения Богородицы.

– Что за Пасха по осени? – удивлялись люди малосведущие.

– Царя на царство венчают!

– Неужто Иван Васильевич помер?

– Помилуй Бог! Иван Васильевич жив-здоров, а на царство венчают Семиона Бекбулатовича.

– Татарина?!

– Татарина.