Tasuta

Вивальди не снилось

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Та осень.

– Мама, Вок! Смотри! Это Вок!

– Это собака.

– Нет! Это вок! Смотри, мама! Вок!

– Это собака.

Мы с «это собака» выходим из подъезда, проходим виноватой полутрусцой мимо дымящей мамаши с девочкой в розовых плащике и шапочке. Сапоги сиреневые, будто из другого набора. Может мама не различает цвета, а может скидка. Сиреневые, но высокие, достаточные для бегания по лужам. Девочка показывает пальцем на пса и хочет сказать что‑то ещё. То ли ветер переменился и мы не слышим её слов, то ли уже достаточно отбежали от входа, то ли розово‑сиреневая девочка ничего так и не сказала. Нам в спины смотрит только её маленький палец. Мы удивили её. Мы – другие. Девочка тычет и смотрит нам в след. У неё это одна из первых осеней. Мы же прожили уже достаточно, нам есть с чем сравнивать эту конкретную осень. И она иная. Ускоряемся, почти бежим к лесу. Только преодолев около километра, оказавшись в дали от девочек, мам и прочих людей, переходим на шаг. Особый осенний шаг по лесному ковру, что вздыбился, взъерошился и встал в один день против шерсти, против тонкой подошвы, против всякого человеческого шага. Пол леса охотно принимает только собачьи мягкие шаги, но не человечьи. Последние он помечает глубокими следами в свежеупавшей листве, заливает след водой, бросает под ноги ветки, те, что не попали по лицу, те, что не порвали куртку. Стены леса облезлые и блёклые как многослойный век обоев в старом питерском доме из которого так и не сделали филиал Эрмитажа. Потолок леса дырявый, как сарай на станции Вышний Волочек… Как марлевый отечественный бинт, что невозможно разрезать, а только порвать, с дырками сквозь которые сколько не мотай слоёв, рана видна. Всеми бинтами всех аптечек не закрыть прорехи в лесном массиве, в этом небе, что больше не скрыто за кронами.

Под ногами паззл из листьев. Кто‑то, кто? Белка, например, бежала‑бежала и перевернула коробку с кусочками загадки, с летними объедками, с коллекцией купюр. Упали листья‑паззлы, перемешались на полу леса. Ромбовидные берёзовые и осиновые, округлые с острым кончиком орешниковые, ажурные дубовые, фрактальные кленовые, толстые варежки вяза. Случайным южанином пикирует вниз пятерня каштана. Паззлы лежат ко мне то красивой цветной стороной, то одинаковой прожилисто‑жухлой, цвета мокрого картона. С обратной некрасивой стороны все листья похожи. Умирают напластанные один на один, перемежаясь всеми оттенками рыжего и коричневого, местами зелёного и жёлтого, но реже. Дождь сваливает все оттенки к коричневому. Будь ты хоть дважды зеленый утром, цвет мокрого картона – твой дневной наряд. Гниль забирается на паззлы, затемняет фасадную сторону, оголяет жилы и объедает края листьев. От иных остались только непропорционально долгие ножки. Словно был это не березовый скидух, а царское кленовое опахало. Перешагиваю одни и давлю тут же другие. Пёс, он же Вок, не смотрит под ноги, изредка на меня и на сумочку с вкусняшками. Не смотрит на листья, что почти не задевает, не мнёт. Это занятие для людей. Нет, белке не под силу разбросать столько коробок с фантиками‑купюрами. Стадо белок? Стая, арава, ватага, когорта, банда‑команда белок? Белки такие же жертвы осени, как и лист орешника. Запасы заканчиваются. Зиму переживёт половина белок. Умрут от бескормицы и холода. Две зимы не переживает почти ни одна белка. Три зимы не переживает никто. К чему тратить силы на разбрасывание паззлов. У белок своих дел полное колесо.

Листья занимают всю голову, невозможно оторваться от них, забываешь, что выгуливаешь собаку. Они как карточки со словами. Когда учишь английский можно использовать метод карточек. Слово – квадратик. Перевернул, а там перевод. Рассыпал, собрал, перемешал, поднимай и учи. Только листья – карточки с незнакомым языком, с переводом с незнакомого на чужой. С мёртвого на инопланетный. Со звериного на ботанический. Мне не дано выучить ни один из них. Только топтать. Но пара слов читается сквозь мелкий колкий дождик. Осень. Гибель. Конец. Листья как пятнистая форма на упавших в канавы, в колеи, заполненные водой и керосином. Хаки? Что за слово нерусское? Как выкашливание мокроты, как лай сторожевой псины, как скрежет поворачивающейся железной бандуры. Это хаки? Нет, не слышал, здесь не хаки, здесь просто гниль и осенняя жатва всего живого.

На небольшом пригорке из ничего, стоят чёрные распятия облетевшего чертополоха. Руки‑ветки мощных лесных колючек обесколючены. Всё было нацеплено на пробегающих собак и наркоманов, ищущих закладки. Остались только крестообразные скелетированные, уже тёмные и ослизлые концы полых трубочек. С редкими только на их вершинах венцами из колючки, задержавшейся отчего‑то, не найдя достойную штанину, и теперь ещё более напоминающими терновые венцы на пустых крестах. На растении по две‑три перекладины, но это неважно. Как не перекрещивай линии, любой перекрест – это крест. В испарении‑тумане от земли, пригорок с пустыми распятиями чернится на ещё цветном фоне невысокого клёна позади. Одна его сторона жёлтая, вторая рыжая. Отчего распятия пусты? Нет достойных, нет мучеников, все заняты на других южных полях? Здесь некого распинать. Здесь не ходят люди. Они гадят дистанционно. Из окон машин, из дыма пикников, из самолётов и квадрокоптеров. Распятия пусты, все преступники в законе. Пёс помочился на самый крупный чертополох‑крест, подтвердив, что мерзкое это дело, распинать людей. Мочились ли собаки на кресты Голгофы? Наверняка их там была свора.

Оборванные кроны показывают небо. Оно серое как туман. Как пластик ноутбука. Как труба для канализации в «Леруа». Как алюминий костыля. Постоянно идёт какой‑то каплепад, то больше, то меньше. В короткую минуту отсутствии ветра, к счастью, разбавляется дождик падением листьев. К счастью. Есть на Руси осенью счастье? Листопад продолжается в каких‑то мелких и жёлтых, редких в сером воздухе, но привлекательных для пса листьев. Собака подпрыгивает и хватает некоторые пастью. Листья уже мертвы, им не больно. Продолжая падать на дно леса, листья ложась в грязь становятся вдруг разными. В воздухе были одинаковыми маленькими березовыми, упав лежат в паззле липой или ивой. Как не заметил такой особенный вяз? Говорят, из них раньше делали мосты, не гниют в воде. Может и не гниют в обычной воде. Сейчас же вода мёртвая. В ней сгниёт всё. Вода эта струйкой натекает мне под подошву, стоит лишь на полшага замереть. Вода стоит в моих следах. Вода отражает рваное небо. Пса не касается. А вот за мной лежит пунктир следов‑ванночек, наполненных неживой коричневой водой. Копытца из сказки. Не пей из копытца. От человека остаются копытца, как от скотины, от козла. От нас, от людей козлиные следы. Не летаем мы как ангелы над ворохом листьев, а горячим сургучом ставим печати на всё живом, печать парнокопытную, знак демона. Мы умеем только топтать живое, только убивать листья. А ещё остаются пустые бутылки, пакеты, подушки, пружины, колея квадроцикла, танка… Всё это тонет в паззлах и воде. Нет, не белки. Люди растрясли коробку с бумажками. Люди любят бумажки, собирают и ценят. Когда таких слишком много, что‑то да обернётся. Ещё одна бумажка ждёт за дверью. Разносят. Ноги не вытирают об утренний резиновый коврик. Впускают в подъезд холод и отбрызги мёртвой воды. Мне пока не принесли, не нашли, заблудились, опечатались, порвали нечаянно, намочили. Не влезла моя распухшая от нетерпения бумажка в бойницу почтового ящика. Но найдут, исправят, сориентируются, просушат и наступив мокрой подошвой на сухой мой порог отдадут.

Пёс встал на задние лапы опершись на наклонённый ствол и всем видом демонстрирует обнаружение кого‑то вверху, в бесконечности канализационного неба и варикозных веток. Стоим оба. В тишине капля сухой неживой воды процарапала путь от кепки к вороту, сбегает к локтю. Так и в вену забежит. Одёргиваю рукав. Ничего. Наверху нет ничего. Птица, белка, всякая тварь покинула лес. Покинуты люди, что убивают всё. Когда заканчиваются деревья и пакеты, люди убивают друг друга. Только мясо людей никак не закончится. Пёс ещё стоит грациозным пони, но уже видно, что делает это просто так, не сдаётся. Показывает, что не мог ошибаться. Унюхал ничто, понял, ничего нет. В смысле что ни нет ничего, а есть ничего. Ничто обнаружил мой пёс. Пёс всегда прав. Там есть ничего. Минута и опускается на отведенные ему четыре лапы. Дерево молчит. Капля бежит. Листья‑самоубийцы кидаются на нас. Одиночки прилипают к ботинкам, большинство укладываются поверх предыдущих отчаянных. Снимаю какого‑то липового камикадзе с пса и бросаю на дно леса, пусть гниёт как все, нечего путешествовать на халяву.

Грибы торчат на каждом пне. Инопланетяне эти, не понимают ни меня, ни растения, им только дождаться. Будет им явление их главного божества. Верховного глобального гриба всех грибов. После которого ветром поднимет пол леса и треханёт так, что даже из мёртвой воды на секунду взлетят обратно на ветви обрывки недосгившего. Лист встанет на ножку. Распятия колючки отдадут честь своими мачтами. После только грибы и борщевик. Потом никаких уже людей‑мусороносцев. Грибы плотными рядами, квадратами, как на бородинском поле, солдатами на Сенной, кадетами в классе, плечом к плечу, шляпка к шляпке. Все ждут супергриб. Поскальзываюсь на одном из воинств шляп‑переростков. Чуть не знакомлюсь всем телом с паззлом. Касаюсь только рукой, устоял, выпрямился. Ладонь в коричневой биомассе. К ней, как ярлык, прилип только один дубовый кудряшковый листок, остальное переработанное бактериями уже тесто. Стряхиваю кисть, пару раз, третий. Остаётся только мерзость, липкость и чувство, что рука заражена. Отрубить? Карточки листьев со словами на незнакомом языке может быть учат меня грибному языку? Пишут мне письма? Поворачиваю к оврагу, тяну пса за собой. Земля закругляется и падает в овраг.

По дну овражка бежит ручей. Летом пересыхал, сейчас вбирает слёзы всех, кто видит приближение зимы впервые. Всех народившихся клёнов со сладкой тонкой корой, всех папоротников‑спиралек, всех однолетних на пороге сгнивания. Ручей день за днём ширеет. Вчера ещё мог его перепрыгнуть широким шагом. Сегодня перехожу по сваленным обрубкам сосны. Весом своим вбиваю обрубки в дно ручья. Следующий человечешка уже намочит ножки. А может поскользнётся и сложит голову не за родину‑мать, а за мёртвую осеннюю водицу, за обрубок шишкинской сосны, что никогда не растёт в голом пшеничном поле. Художники‑фантазёры. Символы им подавай. Рожь от пшеницы научитесь отличать. Впрочем, сейчас все поля поделены на кладбища и сотки. На нынешних полях вместо хлеба и взойдут сосны. Пёс бредёт вдоль, по самому ручью, заходит по живот. Не хочет поперёк переходить, идёт как по тропинке из воды. Жду на другом берегу пока он пройдёт туда‑сюда по семь метров поводка. Мокрый пёс демонстрирует силу воды. Взгляд безумный, уши назад, прыжки из стороны в сторону и попытка прихватить меня за ногу, за рукав. Заигрывает и вертится на месте, делает прыжки, тычет носом, приседает и тут же встаёт на задние и опирается на меня, как на дерево. Определённо вода отравлена. У пса интоксикация. Слёзы берёз, что поднимались соком из недр, в ручье, на собаке, на ботинках. Лес швыряет новые и новые порции листьев, как будто даже зелёных. Своих не бросает. Одних не оставляет, шлёт всё новые тучи листьев. Больше листьев. Швыряет в топку бактерий внизу. Скидывает, отряхивает, вырывает с корнем‑носиком. Одних в лесу не бросает. Сбросит всех. Бросает сразу и сверху, и сбоку, всех в топку, всех в землю. Папоротники – зелёные над коричневостью всего. Они не умеют желтеть. Они родились на свете раньше, чем придумали осень. Во времена их появления и расцвета такой чухни как осень не было. Папоротники умирают зелёными. Зачем тратить фантазию на смену цветов и гниение? Смерть в зелёном. Смерть молодым. Умри как папоротник, ибо ты старше этого мира и не можешь адаптироваться к смене времени. Время отныне осень.

 

Возвращаемся к подъезду мимо рядов окон и подоконных нежелтеющих газонов. Их трава как пластик, как стекло, приняв однажды где‑то в питомнике газонов зелёный вид, она уже никогда не станет иной. Умрёт, но не станет. Она будет торчать из‑под первого снега, из‑под мусора, какашек мопсов и корги, этих недособак, торчать зелёной как крокодил Гена в отреставрированном мультике. Наверняка она живёт не за счёт фотосинтеза, а за счёт ядерного распада пыли отживших своё стержней из АЭС, пыли, вложенной сетку с искусственной землей, раскатанной во дворах столицы. Это ядерная вечно‑зелёная мутация. Это не та трава, что гибнет сегодня в лесу. Пёс, пробегая вдоль облетевшего шиповника хватает пастью перезрелую кровавую ягоду, жуёт, роняет на газон. Шиповник – последний дивиденд осени. Больше она ничего не даст. Завершающий урожай для собак. Дальше осень только заберёт. Тепло, солнце, чистоту ботинок и лап. Окна первых этажей, уже подсвеченные изнутри, но ещё не занавешенные предъявляют мне картинки идиллических семей. Людей полный составом, даже с молодыми мужчинами призывного возраста, садятся за столы и кушают что‑то плоское на плоских тарелках. Какую я знаю плоскую еду? Отбивная? Капустный лист, яичница, жидкая каша… Может они доедают последние полуживые листья осени? Наверняка это следует сделать. Человек ест осень, пока осень не съела человека. Грустные люди доедают. Мы с псом проходим мимо. Он раздуренный пробежкой и ветром, лохматый как разобранный им дома игрушечный енот, выглядит теперь диким. Псовая шея торчит шестью в стороны, голова опущена к земле, оскал и язык напоказ. Смотрит снизу наверх и словно улыбается, словно хитрит что‑то в своей голове. Волчара. После прогулки уже натурально волк. Не собака. Отнюдь. Где та девочка в розовом и её неверующая мамаша? Приходите, посмотрите, осень делает из собаки волка. Из меня делает следопыта, заглядывающего в окна. Но никто за меня не пройдёт этими тропами по умирающим годовалым орешникам против изгоняющего живое из леса ветра. На остальных дует из телевизора, вызывает менингит. Пусть меня простудит лесной ветер. Волчара и я сворачиваем к подъезду, пищим домофоном. Вносим запах природы в керамогранитный коридор.

Не просто осень. Это та самая осень. Осень мира, после которой будет зима и потом ничто. Мы прожили лето, наши лета. Осень у нас и нечего стыдится её. Заслуженно опадём в грязь.

Снег.

Январский. Снег сухой. Абсолютно не мокнет на пальцах, на ладони, в зажатом кулаке. Рука остаётся сухой. Снег даже и не снег, а сахарный песок, который остаётся в бумажных сигарообразных пакетиках на высокой стойке «Пончиков Блинчиков». Каждый раз получая там заказ, а это всегда особенное дело, запоминающееся в деталях, на порцию кофе кассирша кладёт три сахарные дозы. Когда едется по Минской трассе из Мордора в край кладбищ и брошенных в полях бетонных фундаментов ферм, туда, где садится солнце, приятно останавливается в «Пончиках Блинчиках». Завтрак начинается с выбора блинов: с бужениной, красной рыбой, картофелем, сыром, вареньем… Что бы ни взялось, кофе в дорогу причитается. А к нему, исходя из каких-то корпоративных расчётов, тетя-кассир выкладывает сахар. Однажды я всё-таки раскрыл запечатанную с обеих концов сигару сахара и знаю какой он там, внутри довеска, что я не забираю, оставляя на выдаче у подносов. Сахар совершенно белый и сухой. Скрипящий и не мокнущий от прикосновения влажной руки. Минерал. Микрокубический кристалл без запаха. Такой в январе и снег. Холода стоят сказочные. Минус двадцать и более этого. Снег превращается в сахар. Несжимаемый, нетающий, безснежинковый, белый как неизвестный знатокам самоцвет. Снег не лепится в снежок, не тает на усах, не блестит на солнце. От холода превратившись в бетонную отмостку мира, он просто покрывает землю сахаром мороза. Сухой. Кажется, что это не он, а ветер обжигает руку после снятия перчатки. Снег ни при чём, он хороший. Это движение воздуха отмораживает лицо и кисть. Снег он белый бесполезный сахар. Хрустит под ногами и рассыпается в воздухе стоит только перевернуть ладонь. Чисто песок на далёком пляже. На том, что никогда уже не схватит меня за пятку крабьей норой. Падая на бесконечность соляного поля снег не издаёт звука, его как будто совершенно нет. Отсутствует звук тех знаменитых хрустов-переломов хребтов снежинок, о которых писали классики. Писали в далёкие периоды, когда была ещё смена сезонов. Помните, зимы-зимы ждала природа, снег выпал только в январе… Теперь не бывает бесснежных лет. Снег. Нет звука, запаха, нет влаги, нет жжения. Мороз убил снежинки и даже не дал нам узоров на стёклах пластиковых домов. Мну-мну в ладони в последней попытке скомкать пельмень-антистресс одной рукой. Получается всё то же – песок сахара толстой струйкой утекает вниз через съежившиеся похудевшие пальцы на криоветру. Мёрзнут странные места тела, не те, что ранее. Немеет от мороза наружная сторона голеней и задняя сторона предплечий. Не пальцы или кончик носа, которые легко подозревать в нарушении кровообращения. Отчего стало так? Атеросклероз поднялся на сегмент выше? Это в меня забрался снег или вышла из меня тёплая кровь? Мёрзнут места, где есть мышцы, где артериолы много лет прогоняли яркую жижу. Атрофируются сгибатели-перегибатели? Аномальные ощущения под стать снегоде. Спасибо морозу за отсутствие карманных собак на пути, за недостачу курильщиков и пользователей долголетия у подъезда, за тишину без криков мамаш с балконов и без чад-вандалов, кому адресован крик в коробочку двора. Мороз не любит чужих детей. Но, мороз, ты задаёшь вопросы новые. Отчего мёрзнет то, что не холодело никогда? Может быть просто, обычно всё в ответе. Не встречал я такой мороз так долго на ветру, первый это мой опыт. Крепчает мороз, как крепчает реальность. Стоять на сахаре соли снега и упираться в поток движения воздуха. Серединка моя держит напор, свитер, куртка и прочие ассистенты со мной, а вот ручкам-ножкам недостаёт ядерного тепла центра тушки. Январский напоминает мне о соде. Той самой Соде, бумажном кирпиче, что каждая хозяйка покупает лишь единожды в жизни. Чтобы потратить второй кирпич нужна вторая жизнь. По количеству раскупленной соды можно предсказать численность женского населения района. Она, сода, такая же бессмысленно и бездельно белая как окоченевший морозный снег. Содовая. Может с неба идёт сода? Говорят, её дают в тюрьме вместо сахара. Всё одно – белый порошок. Содовая жизнь. Содовая, теперь для меня это и название погоды. У природы нет плохой содовой. У природы есть люди, которые не знают, чего хотят, сыпящие сверху снег или недовольные этим фактом нижние люди. Бывает снег круглый. Из него делают круглое – снежки, снежных баб, крепости в основе которых скатанные овалы. А сейчас снег квадратный. Его ни скатать, ни скомкать не получается. Абсолютный сухой ноль. Его нужно резать на кирпичи и строить иглу, мостить дорожки, огораживать хоккейную площадку. Время квадратного снега пришло. Январский снежный майнкрафт. Тетрис без опции исчезновения законченных рядов. Вместо пропадания нападавшего, происходит спрессовывание. Плотность того, что упало январём превышает плотность асфальта и бетона. Январский тяжелее и разрушит все дороги и все тротуары под ним. Обеднённый уран в сердцевине каждого квадратного куска снега. Редко на снегу видны артефакты, что снег не пускает в себя, не впитывает или выталкивает. Вещи эти недостаточно теплые чтобы растопить соду снега. Либо морозный просто игнорирует попытки вещицы. Артефакты в основном новогоднего смысла. Пузатые и немного деформированные от попадания в потолок пробковые затычки игристого. Капли крови, мелкие и какие-то недостаточно кумачовые, скорее цвета витаминов группы Бэ, разлитой из ампулы, цвета «Мильгаммы», осадка борща, мазок-отпечаток граната, а не артериальная кровь. Мороз так силён, что изменяет красный цвет. А может мои глаза? Ещё куда же без множества денег. Купюры покрывают приподъездные пространства, ту зону куда пьяным ещё можно выбежать без пуховика. Денежки размером не более спичечного коробка, иностранные, игрушечные. Теперь их кладут в хлопушки вместо конфетти. Деньгам самое место снаружи. На ветер. В этом году деньги стали маленькими и игрушечными. Они не чувствуются в кармане, они не решают проблем. Пых! На ветер всё. Пых! Артефактят вовсю каменные какахи кардиганов и грифонов. Вынесенные на руках и поставленные на абсолютный ноль планеты, собаки гадят, не сходя с тропы. Их пирамидки отходов остаются до 6 мая, когда приличные города начинают убирать от мусора перед великим праздником прошлого. Какахи не пахнут, они железобетонные и скорее порвут сапог при соприкосновении, чем отдадут молекулу в нос чтобы ощутить запах. Такой мороз. Январский падая с козырька от ветра прожигает в какахах отморожение. В маленьких созданиях мало фекалий. Всё будет заметено и расплавлено отрицательным автогеном минусового костра снега. Но до той поры, не стоит наступать на фигурки в коричневом. Порезать подошву, это к покупке новой обуви. А деньги – не снег. Не лежат месяцами. Деньги – крохотный слой тепла в ладонях на дне каньонов линий жизни, что уносит любым дуновением. Пых! Как крепко не сжимай, куда-то да просочатся. И всё же каждый раз перешагивая через мелкое трясущееся нечто я не могу поверить, что грифоном назвали такое что-то о четырёх подпорках. Для меня грифоны – это всё ещё молчаливые красавцы строго держащие фонари над парочками, переходящими Банковский мост, дарящие надежду на богатство в жизни и романтику прямо сейчас. И они не какают в канал Грибоедова, терпят под жёлтым светом шаров над их головами. Ветер, драконом свистящий в невидимую щель на балконе что-то пронёс мимо окна. Надеюсь, что это пианино соседки или её отрубленные предварительно замороженные через форточку руки. Чтобы кровотечение было меньше. Не пачкать же белое ради такого, и моё окно. Но я не успел увидеть, что пронеслось, фантазирую. Наверное, это пронесло кусок сомнений, какую-нибудь фарлушку. Поле зрения сократилось, всё как в тоннеле. Монитор и кружка. Боковое зрение не успевает за реальностью. Однако скорость проноса чего-то за стеклом напомнила о массовом сдувании коллег из офиса. Турция, Грузия, Аргентина, Беларусь, Казахстан и Таиланд стали богачи в эти дни. Массово прощальные письма приходят на почту. Пишут мужчины от 30 до 50, возраста брони. Бронемужчины. Пишут женщины молодых возрастов, им-то чего бежать из прибитой скрепами к черепахе? Доходит не сразу. Они же тоже чьи-то жёны, матери, сёстры, они как декабрические женщины следуют за своими игрек-людьми. Эмиграция каждые сто лет. Двадцатые декабристов, двадцатые белых, двадцатые иноагентов. Январисты и их жёны-январистки. Так флэт уайт скоро некому станет в Москве покупать. Так скоро некому станет читать мои рабочие мейлы. Я не могу покинуть заснеженную по самым разным причинам. Недостаточно боюсь, имею ипотеки, ничего не умею делать, что прокормит меня в далёких бесснежных краях, ко мне ещё не стучались, мне нужно менять паспорт, люблю зиму et cetera. Опять же этот снег. Поуехавшие окажутся самыми умными из нас или самыми глупыми паникёрами? Время покажет. На часах январь. В такое снежное время у нас ничего быстро не делается. Снег покрывает и казённые головы. Сковывает и чернила принимающие решения. Бояться надо весны, когда струи обострений понесут судорожные желания человеков на других человеков, а с них на третьих, пока не смоют нужных и подвернувшихся в щель водостока. Смоет живых и мёртвых. Ведь даже покойники каждую весну плавают в растопленном снегу на своих деревянных кораблях под землей. Затем садятся к лету на мель и ждут дрейфа льда следующего января. Но весна не придёт. Это отжившая сказка. Бояться нечего. Покойники останутся на местах. Зима, это прекрасное время начать записывать невмещающееся в голову на чистый лист. Лист, который так похож на снег за окном. Зима это всё, что есть. И вот, шрифт с засечками ползёт слева направо и замерзая на мгновение, мигает вертикальной палкой курсора. И подобно какахам на снегу, умирающим окуркам, чьего тепла не хватает чтобы врыться в январский, подобно варежкам, ждущим зубов собак, эта ползучая гусеница нарушает белизну листа. Вот твоя какаха занимает уже полстраницы, а в конце неё швырнутая варежка абзаца с шуткой завершает главу. И как никто больше не оденет потерянную отмороженную варежку на незнавшую ручного труда московскую ладонь, так и этот испачканный строками текст никто не будет читать, поскольку в голове весьма ограничено место для ненужных впечатлений. Голова забита снегом.