Буча. Синдром Корсакова (сборник)

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Бой закончился. У брони суета. Грузят раненых. «Тяжелых» укладывают внутрь бэтера, тех, кто сами двигаться могут, подсаживают на броню. Бэтер взревел и, не разбирая дороги, через пустырь понесся к шоссе.

Ксендзов потянул Ивана за рукав.

– Гляньте, вон мои. Ща подвал рванут. О, потащили.

К дому, пригнувшись, побежали двое солдат. Один волочил длинную палку с примотанным на конце зарядом. Запалив шнур и всунув заряд в подвальное оконце, саперы сразу же махнули обратно. Ксендзов комментировал над ухом:

– На минималку поставили. Ща, смотрите.

Он не успел договорить, дом тряхануло от мощного взрыва.

Б-б-бух-х!..

Отдало по перепонкам. Из оконца повалил белый дым.

Сантименты на войне – дрянь дело. И ненависть ни к чему – она глаза застилает. То и имел в виду Батов, когда говорил Ивану, что не получится из него снайпер. Снайпер хладнокровен. Савва – снайпер. Иван – мытарь неприкаянный. Но у судьбы свои расчеты. Судьбе сопротивляться – народ смешить. Иван вроде по ветру, но все норовил свернуть, упереться, против идти. Получалось – шаг вперед, два назад. Лед в груди с девяносто пятого, а он все о бане: «Раскинуться на горячей полке и задохнуться от березового духа». Шиш тебе, солдат! Глянь-ка, народ кругом, «солдатинка», плещется в крови в своей и чужой. Брось, солдат, сантименты! Сантименты, когда кровь кругом, дрянь и есть.

Валит дым из подвалов. Подождали немного. Ротный своим – подвалы зачищать.

Группа собралась – и к первому подъезду. Ныряют внутрь по одному. Савва потащил Ивана – пойдем глянем, разживемся трофеями. В это время из соседнего подъезда вывели троих. Черные. Шеи заросшие густой щетиной. Шапки вязаные натянуты до подбородков. Руки прихвачены сзади.

Быстро все, быстро.

Майор что-то сказал своим, как будто отмахнулся: само собой разумеется, чего спрашивать, воздух сотрясать.

Солдаты тех троих повели. Скрылись за броней. Очереди короткие стреканули.

Темно в подвале, дымно, дышится с трудом.

Впереди голоса:

– Переверни. Твою мать, это же наши.

– Перевезенцева взвода «контрабасы». Черт их потащил…

– Вовик, краснодарский пацанчик. «Оскал» у него выколот был на плече. Ну, точно, он. Три дня как сгинули.

– Хорош базарить! – раздался знакомый Ивану простуженный голос. – Чего смотрите? Называется, бухнули. Вытаскивайте, что ли. Ксендз, ты чего тут шаришься? Вали отсюда.

Иван прижался к подвальной перегородке.

Лучи крест в крест. Шаги, топот.

Подсвечивая фонарями, солдаты проволокли два полураздетых безголовых тела. Он вспомнил Перевезенцева, – когда тот заикнулся, но не стал говорить про контрактников.

– Слышь, Савва. Видать заскучали пацаны, нарвались по пьяни. Слышал чего бакланили? Духи поглумились.

– Мы тоже поглумимся. Там раненые.

– Наши? – не понял Иван.

– Духи, духи, брат, пленные, – хохотнул Савва.

Они перебирались через месиво камней и человеческих останков: размозженные фугасами тела, автоматные стволы, бушлаты.

Хрустит под ногами.

Впереди кто-то закашлялся.

– Кхы, кха. Сколько их?

– Десять. Двое дохляки.

– Документы пошарь. Кхух.

«Перевезенцев, – узнал Иван. – Осип совсем летеха».

– О-о-ом-м… алля… мах… алла… – из угла не то стон, не то молитва доносится.

Иван видит теперь спину Перевезенцева. Солдаты снуют по подвалу: фонариками шнырь, шнырь.

– Арабы. – Ксендзова слышится голос. – Ксива не наша. Билет на самолет давнишний, – читает по слогам: – Абдулмали… какой-то. О, еп… да он негр! Нормально. Слышь, негр, ты откуда? Мы с Африкой дружим. Попутал?

Заржали.

Перевезенцев снова закашлялся.

На полу вповалку лежало десять тел. Мертвых не стали долго ворошить, только карманы вывернули. С одного стянули ботинки.

Ухмыльнулся Иван.

Фонарик вырвал из темноты молодое искривленное болью, страданиями лицо. Раненый застонал. Его пнули с двух сторон. Он вскрикнул, но подняться сам не смог – потерял много крови, почернели бинты на руках. Тогда двое солдат подхватили его, вздернули наверх. Так держали перед лейтенантом.

– А-а-а-а! – взвыл раненый. – Кафиры, собаки! Алла… акба… Рез-аать будим!

– Ну ладно, ладно, чего ты орешь. Че орешшь, говорю?!

Куда вся интеллигентность лейтенантская делась. Вот она, война – сука!

– Откуда форма? С нашего снял? – спрашивает Перевезенцев.

Иван заметил, что на боевике солдатский бушлат, пятнистая «хэбэшка», даже сапоги армейского образца – кирзачи. Вдруг закричал молодой истерично – куда весь акцент делся.

– Да-а, я ваших резал! Как свиней, они визжали, скулили-и-и! А-а-а-а.

Солдаты с двух боков прижали говоруна за раненые руки.

– Товарищ лейтенант. – Иван тронул Перевезенцева за плечо. – Да он обдолбанный. Тут шприцы кругом.

Засипел Перевезенцев:

– Нечего говорить. Валите всех, – и потянул на себя затвор автомата.

Вот она судьба! Верши ее, человек. Ломай установленные ветром правила. Восемь душ, душ вражьих. Положи их, Иван, и гуляй, паря – сделал дело! Два плюс восемь. Сделай, как задумал – за брата Жорку: десятерых – десять к одному. Велика ставка – иль мала? Может, мало за страдания, может, весь мир нужно покромсать, распустить на лоскуты? Виноватых искать?.. Да все кругом виноваты – весь это долбаный-раздолбанный мир! Скажи пацанам: дайте-ка, я один. Мне очень, очень надо, всего один раз и надо. Опустят солдаты стволы. Давай, братан, чего ж не понять, дело житейское. Эх, судьба, судьбина… Да не так хотел Иван. Сантименты?.. Будь они прокляты, эти душевные страдания. Не снайпер ты, Знамов. Так, морока от тебя одна.

Савва вдруг подал голос:

– Э, лейтенант, не надо стрелять. Зачем боеприпасы тратить, да? Злой боевик, как собак.

Замерли все, кто был в подвале. Только стоны из угла, – пленные зашевелились, услышав шоркающий звук вынимаемой из ножен стали. Затянул ксендзовский негр свою молитву.

Возопите, люди, – возопите святым на небесах! Может, услышат они и скажут Богу, чтоб простил он нас – неразумных.

Говорят, смерть от ножа – страшная смерть. Мучительная. По-научному, по-медицински вовсе нет. По-научному быстро и как в тумане: провел острием ножа по горлу, по жилке, по артерии – освободится кровь, вырвется наружу. И стихнут все звуки. Уснет обескровленный мозг. Тело еще дрожит, сердце стучит в груди, ноги сучат по осклизлой земле. Но уже не страшно: спит мозг – туман в глазах. Кто знает? Кто проверял на себе, тот знает. Но те уж не расскажут, как на самом деле. Людям видеть страшно развороченную шею, сломанный кадык. Голова!.. Страшна человеку отсеченная человеческая голова. Так не должно быть на нашем свете.

Но бывает.

Склонился Савва над тем, молодым, блеснул в желтом луче клинок. Молча все делал Савва: захрипело, забулькало под ним.

Развернулся лейтенант и пошел прочь.

Иван остался – как пригвоздило его.

Вопли, хрипы, хруст. Темно в подвале, только лучи тусклые. Не видно Ивану, но слышно все. Вдруг голос, Ксендзова голос:

– Ну, чево, негр, попутал?

– Алла… ах-хрсу… с-су-ука-а…

– О, ты глянь… Не рыпайся, – слышно, как тужится, кряхтит Ксендзов. – По нашему ругается, а еще негр. Не трепы-хай-сяа…

Полк выполнил поставленную на день задачу. Развернувшись во фронт, роты обустраивались на ночевку. По позициям боевиков теперь почти беспрестанно работала артиллерия и минометы.

Стемнело.

Заполыхали костры.

Солдаты тащили в огонь все, что горело и плавилось. Грелись, сушили портянки, терли снегом натруженные за день ноги. Офицеры докладывали по команде, что и как было: кто выбыл по ранению, сколько нужно боеприпасов на завтра. Ивану с Саввой объявили от командования благодарность за того гранатометчика и снайпера с крыши, что сбил Савва. Успел снайпер раз только стрельнуть – положил сержанта, того самого Сохатого. Пили за Сохатого и второго погибшего: кто – хоронясь от лейтенанта, водку, кто – чая из сухпаев жидкого, но горячего. Помянули горячим и стали укладываться. Ушли солдаты в охранение. Иван почистил винтовку, бросил Савве масленку, тот вечно терял мелочи хозяйственные.

Ксендзов – как репей. Савва к нему тоже проникся. Несут всякую дурь, гогочут.

– А че, я думал, первый раз… там стра-ашно, как говорят, это, убивать. А мне пофиг было, мама не горюй. Только трахея у этого негра, хрустела. Противно. Как по пенопласту ногтем.

– Га-га-га, – смеется Савва. – Душара, да.

– Мне на дембель.

Маленький солдатик – Ксендзов. Таких война жалеет.

Роту Перевезенцева на следующий же день сняли с переднего края и отвели в тыл на доукомплектование.

Савву с Иваном откомандировали прикрывать «вованов», штурмовые группы Внутренних войск. Потом снова притулились к своим пехотным «слонам». Так и крутились по городу: оглохли от канонад, тело от грязи даже не чесалось уже – зудело с пяток до ушей. На мелочевку, вроде того автоматчика, Иван больше не разменивался. Завалил Иван полевого командира – какой-то «эмир» или «амир», черт их разберет. Полковник от разведки жал ему руку и говорил, что за такой выстрел полагается орден. Штабные зашевелились вокруг полковника: «Как фамилия бойца? Знамов? Часть? За-пи-шем. Ждите!»

Обещанного три года ждут – это Иван знает, а потому мимо ушей все.

Нашкрябал Иван восемь зарубок.

Укатало его – постепенно развоевался Иван: и уже не так билось его сердце, когда падал поверженный им враг. Стучало ровно – тук-тук, тук-тук.

Он вспоминал Ксендзова: «Надо же, вид у него: сморчок, хмырь болотный. А ты, смотри, выпотрошил своего негра и хоть бы хны. По пенопласту ногтем. Душара! – передернуло Ивана, как представил тот „пенопласт“ и обгрызенный ноготь, рожу Ксендзова, выпачканную сажей. – Живой, интересно, нет? А ведь не так было в девяносто пятом, не так, точно».

Гудела Москва, встречая третье тысячелетие. Рвались над головами сытых горожан китайские петарды; пробками от шампанского салютовала столица наступающему Миллениуму. Не девяносто пятый на дворе, ясно же как день. Недра поделили, братву отстреляли. Проститутки, бросив «толянов», жмутся теперь к ментовским ширинкам. Власть прекратила ссать на колеса самолетов, вместе с зарплатой подняла престиж тайной государственной полиции. С экранов телевизоров повалила площадная брань. Стильные телезвезды – все сплошь педерасты. Убивать в «прайм тайм» стали чаще и красивше с синхронным переводом. Coca-Cola стала национальным напитком Сыктывкара и далекой сибирской станции Завитая. Одним словом, озверел народ.

 

Девятым стал мальчишка-подросток лет двенадцати.

На Черноречье у детской больницы, где водохранилище, завязались тяжелые бои. День-второй не могут выкурить боевиков. Вроде видела разведка, как занимали бородачи дом. Пехота совершает маневр. Команду артиллеристам. Разнесут саушки в прах хрущобу. Пошла пехота зачищать – и нарываются! Мины-растяжки, снайперы, гранатометчики. Пехота залегает, считает раненых, убитых. А в доме пусто – ни тел, ни следов. Потом сообразили: боевики в дозор выставляли салажат-шнырей. Кто станет по мальчишкам палить? Люди ж тоже – не звери.

Иван выстрелил.

Мальчуган прыгал по развалинам, ковырялся в носу, всем видом давая понять, что он беженец – каких тысячи, – что он просто еще одна жертва войны. Иван выстрелил. Он видел, как точно вошел стальной наконечник пули мальчишке в висок, как бросило голову, а затем дернулось вслед тело. Землю из-под ног мальчишки вырвало бедовым ветром, сорвавшимся с небес.

Боевиков зажали в клещи под Ермоловкой. Остатки банд загнали на минное поле, где и легли многие из оставшихся непримиримых – арабов, наемников, проклятых своим народом глупцов, вставших под знамена убийцы и маньяка Шамиля Басаева.

Но это уже материал для документальных изложений.

Басаев уходил. Его и кучку обезумевшего сброда преследовали штурмовые отряды армейской пехоты и Внутренних войск. Кружили над Катыр-Юртом боевые вертолеты. Крыла «коврами» артиллерия. Здесь у самых предгорий отчаянно сопротивлялась группа боевиков – оставленное умирать прикрытие.

Полковник от разведки нервно мял пальцами сигарету, раскрошил и выбросил. Достал другую. Иван, догнав патрон в патронник, щелкнул предохранителем. Он рядом с полковником стоит, Савва поодаль.

– Броню видишь? – полковник указал в сторону села, где метрах в ста от крайних домов дымился бэтер. – Мои на противотанковую нарвались. Оттуда из посадок снайпер работает. Не подобраться.

На село заходила в боевом порядке пара вертолетов. Полковник поднял голову.

– Снайпер тот с лесочка бьет.

Вертолеты выпустили заряды. Ракеты, оставляя тонкий дымный шлейф, с диким воем впивались в дома. Загрохотало. Над селом поднимались дымы. Где-то сбоку, свалившись на снарядный ящик, орал оглохший, одуревший от бессонницы авианаводчик:

– Полсотни первый, зайди еще раз. Замечено движение… уходят к лесу… азимут сорок, дальность тыща… две группы…

– Там раненые тяжелые. Каждая минута дорога. Пока «вертушки» загрузятся, да зайдут по новой, – продолжал мять сигарету полковник. – Там пацаны мои. Я с ними от Ботлиха иду, – рассыпалась сигарета смокшимся табаком на ботинки полковника.

Они поползли.

Вдоль поля тянулась канава – ложбина неглубокая, но от пуль укрывала. Метров через сто канава уходила правее, здесь и было самое близкое место до подбитой бронемашины.

Голое поле впереди.

Калмык, перевалившись на бок, прижал к груди винтовку. Бронежилеты и разгрузки они скинули, чтобы легче было. Иван поджал колени, напрягся.

– Савва, слышь, метров тридцать. Добежим?

Савва оттер с выпирающих скул земляную кашу, ощерился:

– Я первый, брат, – и рванулся из-за бугра.

Иван за ним.

Они бежали, почти не пригибаясь – что было сил, словно зайцы петляли по снежному полю, сбивая берцами жухлые травяные стебли. Бежал Иван, и ветер бил в лицо. Прилетели пульки. Мимо, снова мимо! Десять метров, пять. Ну, последний рывок!

Рухнули оба под искареженные миной мосты бэтера; запахло жженой резиной, чем-то едким, тошнотворным…

Петлял проселок через поле к селу. На проселке и подорвалась разведка. Хотел водитель быстрее проскочить по ровному. И нарвались. Двое в живых только и остались. Воронье над головами, над полем кружат, кружат. Им что ветер, что грохот кругом. Ниже, все ниже кругами ходят – кормежка на земле. Уже напробовались человечины. Чуют свежее.

Один в изодранном камуфляже был тяжелый совсем. Второй без шлема – глаз подплыл свекольным шишаком: зубами рвет пачки бинтовые, держит голову товарища на своих коленях и крутит, крутит бинты. У самого рука плетью висит. Иван потянулся помочь ему.

– Са-а-ам!.. – горлом навзрыд. Трясет его. Закашлялся: – Кх-хыр, пхух… – ему видать все ребра переломало, дышит, выхрипывает кровавую мокроту. – Акве… Х-ху, тьфу… Акведуки видишь?

– Что?

– Система орошения… арык… бетон… там он, они… двое, – на бред слова похожи. – Костика сбросило, он кричит… Пополз. Нету Костика, – намокают бинты, не успевает мотать одной рукой. – Дыши, Вася, дыши. Вытащат щас, вытащат.

Иван понял: по краю поля пролегала оросительная система – акведуки – бетонные желоба. В них и прятались стрелки.

Вот оно полюшко солдатское – и вдоль, и поперек перед Иваном. Сколько песен пелось про него, стихов слагалось – как ложились солдатские головы и на запад, и на восток, а ложились с незапамятных времен. И будет так до веку. Чем Иван лучше Костика того, или майора доходившего? Тем, что жив пока: кровью не харкает, голову носит на плечах. Да в чем же дело? Только и есть в нем, что рубаха прокисшая, да шкура, прилипшая к костям. Бери, смерть, если такое добро тебе сгодится! Ты уж сегодня натешилась, старая. Потешься еще: погляди, как без нужды, но по собственной воле – так, что должно сделать это солдату – выйдет он в поле и станет умирать.

А Иван уже решился.

Савва – снайпер. А он, кто он – мститель, мытарь.

Но не наобум, а точно все рассчитал Иван, – что это выстрел, десятый, пусть сделает за него Савва. Савва не промахнется. Савва хладнокровный. У Саввы глаза – нитки. Не повезет Ивану, Саввина пуля пойдет за Жорку в зачет. Повезет, он свою зарубку потом нацарапает. Будет время.

– Ну что, чурка, сыграем в кошки-мышки?

Савва не скалится, глядит на Ивана: вдруг брови сдвинул, заходил калмыцкими своими скулами, ухо рваное почесал.

– Брат, ты злой, но ты брат. Давай я, да? Я быстрый, ты стрелять будешь…

Не дал Иван договорить Савве. Вдохнул поглубже:

– Работаем.

И выскочил на поле. Приник Савва к прицелу, замер – врос в раскаленное, залитое кровью железо бэтера. Тут проще было и не придумать: Иван вызывает огонь на себя, Савва бьет наверняка. Промахнуться Савве нельзя, тогда конец, точно конец.

С двух стволов забили по Ивану…

Но были то дурные стрелки – пастухи, деревенщина. СВД не игрушка. Не везет пастухам.

Успел Иван домчаться до взгорочка. Савва положил двоих: два выстрела – два трупа.

Нету у Ивана времени на передыхи. Вася-майор, обливается кровью. На минуты его жизнь мерится теперь, на секунды даже.

Савва из-за брони высунулся: отбой, кричит, кранты «духам»!

Расслабуха навалилась. Иван поднял голову и в ответку машет:

– Слышь, чурка, тебе сказали одного, а ты…

В следующее мгновение случилось обычное для всякого сражения: тот колокол, который гудел две войны в Бучиной голове, который не давал ему спать, который будил его, как не разбудят взрывы и выстрелы, вдруг с дикой нечеловеческой силой загудел и лопнул внутри под каской. Но еще успел Буча почувствовать, будто бы этой нечеловеческой силой разорвало ему голову на миллионы частей, успел понять, осознать, что вот и он умер – убит, как другие…

Он упал, неестественно откинув голову и выпустив винтовку из рук.

Третьим выстрелом Савва добил раненого стрелка из акведука.

С того конца поля бежали бойцы с носилками. За бойцами пер, не разбирая дороги, запоздалый медицинский бэтер.

Грозный горел от края и до края. Черный дым от полыхающих нефтяных скважин застилал горизонты.

6 февраля 2000 года командующему объединенной группировкой федеральных войск доложили, что сопротивление бандгрупп в Грозном полностью сломлено: освобожден последний дом и над городом поднят российский флаг.

Войска праздновали победу.

В наградных отделах уже готовились представлять за храбрость, мужество и отвагу.

* * *

Госпиталь для солдата – это дом отдыха, если не сильно болеешь.

А когда сильно: когда течет из-под тебя, когда из культи трубки торчат и гноится в больных местах, когда температура под сорок и под гипсом чешется нестерпимо, когда плоть молодая требует своего, а ты в туалет на костылях, а товарищ за дверью капельницу держит, тогда это военная тюрьма особого режима с запахом и тараканами.

Очнулся Иван на четвертый день.

Потолок перед глазами. Трещина по потолку молнией-зигзагом. Звон колокольный отовсюду, но тонюсенький, будто много колоколов, колокольчиков. Переливаются на разные лады. То вдруг свист. И снова – дон-н…

Забылся Иван, уснул.

Не видел, как люди в белых халатах стояли над ним, говорили, что наконец пришел в сознание солдат. Значит, выдюжит, жить будет. Теперь пусть спит, теперь сон ему самое полезное. Крепнет во сне солдат, раны его рубцуются.

Из Моздока отправили Ивана на Большую землю, определили в ростовский военный госпиталь. А там таких, как Иван, – что в плацкарте до третьего яруса.

Белые палаты, долгие коридоры.

Бродят по коридорам тени в синем госпитальном; кто на пружинах казенных бьется в бреду – гипсы ломает. Кого – отмучившихся – из реанимации сразу в холодную.

А которые, оклемавшись, слава богу, тянут папироски в кулак.

Накурят в туалете – не продохнуть. Ворчат нянечки-старушки. Медсестры мимо топ-топ, халатики с коленок разлетаются. Томятся раненые с таких видов.

Отоспался Иван – на всю оставшуюся жизнь выспался.

Днем в забытьи был почти всегда, ночью проснется и глядит в потолок: сквозь колокола и колокольчики думки в нем пробуждались, как ручейки весной.

Тает, тает понемногу.

Голову ему не повернуть – в бинтах тугих: спеленали – челюстью не двинуть.

Память Ивану отшибло напрочь – ничерта не помнил. Имя свое вспоминал, будто из глубокого кармана вынимал записку-подсказку, и все никак не получалось.

Но как ни странно, нравилось ему такое свое беспамятное чудное состояние.

Что-то далекое детское накрывало его: да не как фугасами – с воем и скрежетом, а добро так, по-тихому. Нежно голубит Ивана – будто мать по голове гладит. И голос мягкий задушевный: «Ну, куда ты, Ванечка, собрался? Я сама, все сама… Ты лежи, голубчик. Шош меня стесняться? Ну, глупый. Как дите, право слово. Дите и есть».

Ручеек вдруг широкой речкой потек – ясно все стало.

Темно в палате. Лампа синяя над входом. Перед ним, прямо у лица кудряшки в голубом ореоле – да такие пахучие, ароматные, что Иван аж задохнулся от удовольствия.

Но тут речка-ручеек – ему в пах. Давит туго. Надо Ивану – захотелось по малой нужде, он и дергается на постели, пытается встать. Кудряшки по лицу, по бинтам рассыпались, и руки на плечи легли – теплые, сильные, укладывают обратно.

– Застеснялся. Ой какая невидаль! – тот самый голос мягкий. – И чего ж там у тебя такого необычного?.. Лежи уж. Сама я, сама. Ну-ка. Вот так. Мочись, мочись. Ой, смешной какой ты.

Чувствует Иван, как заскользили эти сильные руки по его телу: по животу и ниже, туда, где стыдное у всякого мужчины. Стыдное, потому что немощное – стыдоба мужику от немощи. Сделали руки все правильно. Тужится Иван, а со стыда не может сходить: как судорогой свело мышцы, в голову даже отдало. Застонал он.

Руки те по животу его гладят. И отлегло.

Кудряшки снова щекочут по щекам. Обволакивает Ивана теплым – укутало одеялом до подбородка. И уже сквозь сон слышит, но уже с обидой будто:

– Стеснительный. А как встанешь, тоже небось под юбку полезешь. Мужики.

Потянулись долгие госпитальные дни.

Стал Иван постепенно, понемногу вспоминать, что было с ним – кто он и как попал сюда. А как вспомнил, то и затосковал. И первым делом стали ему сниться сны, да не так, чтоб с голубыми кудряшками, а непонятные – черно-белые – как старое кино.

В снах Иван торопился куда-то, словно боялся не успеть.

Пустое шоссе. Маршрутка вроде как последняя до города. Он бежит, что было сил, а ноги вязнут, еле волочатся. Сумка тяжела. Он сумку бросил, обернулся – пожалел: там материны носки шерстяные, Болотникова-старшего тельник, мед майский в стеклянной банке. Как же все бросить? Завелась маршрутка. Поехали. Едут мимо кладбища. Видит Иван знакомую могилу, где дед с бабкой лежат. А над ней теперь обелиск с красной звездой. Думает Иван, что в этой звезде килограммов пять… Не то, что Болота хвалился. Болота всегда, когда переберет, бахвалится о всякой ерунде. И вдруг видит он, что машет ему с бугра брат Жорка. Но будто и не брат. Другой. Почему другой, не может Иван понять. Да и не должен Жорка быть здесь. Он же на кассете. Водитель спрашивает: «Платить будем, Знамов?..»

 

– Знамов, Знамов. Его разбудить! Ну, просыпайся, что ли. Обход.

Койка Ивана у окна.

Он просыпается от голосов; белые халаты вокруг.

Вспоминает Иван, что вчера сосед, крепыш Витюша, клеил окно – щели затыкал ватой, чтоб не дуло. Когда закончил и пододвинул обратно Иванову кровать, поставил ему на тумбочку банку с медом. Из дома, говорит, прислали. А еще, Иван спал когда, пришла «гуманитарка»: всем раздали новые тельники. А он, Иван, не помнит, потому что его будили, будили, а он только матюгнулся. Цивильные, которые притащили «гуманитарку», не обиделись – понятливые.

– Ну что, солдат, на поправку идем?

Доктор присел на кровать в ноги. Ему подали бумажки; он уткнулся «очкастым» носом в листки, смотрит, угукает:

– Угу, угу. Ну что ж, скажу тебе по-честному, везучий ты парень, Знамов. Еще бы миллиметр – и разлетелась бы твоя голова, как тыква. Сны мучают? Терпи, солдат. Контузия у тебя тяжелая. Покой и лекарства. – Он повернулся к стоящим за спиной белым халатам: – Что ему? Угу. По два кубика. Пока не вставать. Как долго? – Доктор оценивающе посмотрел на Ивана, потом в окно. За пыльным стеклом рос тополь-великан. – А вон как листья появятся, до тех пор.

Народ в палате подобрался веселый. Все разговоры «о бабах».

Посреди палаты стол.

По вечерам, когда начальство разойдется, резались в карты пара на пару. Витюша с прапором-авианаводчиком спелись. Прапор кривой на один глаз – осколком вышибло; бляху марлевую поправляет, кроет козырями.

– Ну что, слоны, а так нравится? А дамой, а тузом! Вот вам, слоняры, на погоны две шахи.

– Га-га-га, – ржет довольный Витюша.

Иван лежит с закрытыми глазами и слышит, как прапор грозно на Витюшин смех:

– На полтона сбавь! Разбудишь.

Иван не видит, но по наступившей тишине сообразил, что все обернулись в его сторону.

– Этот пацан, говорят, майора одного серьезного спас. Вчера полковник наведывался. Вас, слонов, на процедуры тогда водили. Все разорялся, шумел – как здоровье, да где лежит, какие условия.

Полковник и, правда, приезжал проведать Ивана – тот самый от разведки. Иван сквозь свои «колокольчики» слышал их разговор с доктором.

– Этого солдата надо лечить… лечить сильно, чтоб бегал. Будет? Хорошо. Парень себя не пожалел. Он Ваську Макогонова спас. Мы с Васькой от Ботлиха. Жена пирожков наготовила, супу. В ноги, в ноги пареньку, как говорится.

«Слава богу, успели. Не зря, значит», – подумал Иван и забылся дремучим сном.

Приснился ему калмык. Будто ползут они по полю, спешат. А у Ивана ног нет, и волочится за ним по земле синее дымящееся… Глянул, кишки его вытянулись, как веревки, брошенные кем-то впопыхах. Иван стал их подтягивать и обратно запихивать: пихает, а они не лезут в живот – места не хватает. Раздуло Ивана как барабан. Савва смеется. Иван ему: «Чурка, чего мою винтовку не взял? Потом же чистить!» А Савва: «Злой, как собак, но брат, брат, брат…» И колокола отовсюду – дон-н, дон-н.

Открыл Иван глаза, приподнялся на локте.

Из окна фонарь ему в глаза. В палате зелено от трескучего неона с потолка. За столом игроки-картежники. Шушукаются, сдают на новый кон.

– Доброе утро, славяне.

Прапор карты бросил. Витюша-добряк кистью, белым обмотышем, затряс.

– Проснулся. Так вечер. Лариска рыжая придет колоть, «плюс-минус» которая.

Авианаводчик снова колоду тасует.

– Похаваешь? На глюкозе только мочой исходить. Холодное осталось с ужина.

Наелся Иван до отвала, так что до тошноты. Затолкал в себя слипшихся макарон, котлетку припеченую с загустевшим жирком.

За столом игра вовсю. Раскурились – надымили. Вдруг дверь открылась, и вошла в палату медсестра.

Про рыжую медсестру говорили в госпитале всякое и нехорошее тоже.

Но «рыжая» гордо заходила в палаты, повиливая обтянутым выпуклым задком, распихивала по луженым глоткам таблетки, ловко колола в худые задницы. На пошлость кривилась снисходительно. Даже дружный похабный гогот не мог смутить ее. Была она некрасива: перезрелая – годам к сорока, как вино в бутылке, что откупорили, но все не допили: вкус уж не тот, и крепость слаба, но аромат еще остался.

В руках у медсестры поддончик со шприцами. Шагнула. Халатик с коленки. Белая коленка – пухлая, ароматная. Зачесалось у Ивана в ноздре. Народ за столом окурки в банку ныкать.

– Ну, што, басурмане, опять?.. Все, пишу рапорт на вашу палату. Курить в туалете! Гаворено же, – говор у рыжей южнорусский, мягкий. Но голос строгий. – Прапорщик, ну вы же взрослый человек.

И тут Иван понял, почему рыжую прозывали между собой «плюс-минус». Косила она одним глазом, да так сильно, что и не разберешь сразу, в какой смотреть. Оттого и казалась она некрасивой, порченой, что ли.

Прапор обиженно:

– Я что, воспитатель им? Сколько просил, переведите в офицерскую палату.

Подобрела рыжая Лариса.

– Мест нет. Потерпи. Тебе выписываться скоро. Хватит курить! – замахала она свободной рукой, халатик задрался высоко. Из-за стола жадные взгляды щупают голые коленки.

Не сдержался Иван – чихнул, в затылок торкнуло.

– Ачхайх-х!

– О, точно! Я ж говорю, – прапор пересел на свою койку, штаны потянул вниз. – Ну, Ларисочка, колите. Моя жопа ваши руки не забудет никогда-а! – пропел он последнюю фразу. Да не в ноту.

Гогочут «басурмане».

Дошла очередь до Ивана. Он к окну отвернулся. Фонарь с улицы плещет по глазам. Зажмурился. Шумит, веселится палата:

– Лора, е-мое, сегодня больней, чем вчера.

– А мне понравилось, можна хоть сколька.

– А погладить?..

– Описаешься от радости, слюнки подотри.

Над Иваном звенит-разливается малиновое:

– Ну, што, Ванюша? Капельницу сняли. Поел? Смотрю, тарелки у тебя. – И снова как во сне: – Стыдный ты наш.

– Она умеет! – голосят «басурмане».

– Молчите там, а то завтра скажу старшей, она вам навтыкает. Вот так, Ванечка, р-раз, – шлепок по ягодице, спиртом запахло. Иван вздрогнул. – А и не больно. Чего ты? Все. Герой, а укола боишься.

Иван, не поворачивая головы, потянулся к трусам, рука его и легла нежданно в теплую ладонь медсестры. Замер Иван. Сжала Лора его руку своей несильно и отпустила. Ивану горячее ударило в пах, потом в грудь. И колокольчики дзинь-дзинь по вискам.

Нащупал резинку.

Лежит все так же – носом к окну. Не повернется.

– Ты только не вставай. Нельзя тебе пока. Утка нужна? Подать?

– Сам, – буркнул Иван.

Угомонились наконец в палате.

Уснул и Иван.

Сытно спалось ему. Снились макароны и котлетка. На столе в банке – тюльпаны. Иван знает, что цветы предназначены Болотникову-старшему, – он же воин-интернационалист. Но думает Иван, что Болота далеко: пока он доберется до него, завянут тюльпаны. Вдруг Витюша сует кипятильник в банку – вода булькает, кипит. Иван со страхом понимает, что сейчас сварятся цветы. Сует пальцы в банку. Не обжигается, но будто обняло его чьей-то теплой рукой. Он наверняка знает чьей, но думает, что ему только кажется так. Схватил цветы; чтоб никто не видел, встает с постели – ему ж лежать положено до первых листьев. В коридоре темно, огонек далеко горит. Слабый огонек, но Иван знает, что ему туда, туда. Идет… Вот и она, сидит за столом-дежуркой. Его невеста… Да, именно! У него должна быть свадьба. Ради этого он попал в госпиталь, ради этого. Со спины он узнает рыжую Ларису. Она поет голосом прапора-авианаводчика: «Любимый, мой родной… любимый, мой родной».

Первых листьев Иван прождал ровно три дня.

Погода испортилась, тополь закидало поздним липким снежком. На исходе третьего, как стихло в палате, скинул он ноги с постели и встал. Пошатывает. В голове шумит. Отощал Иван за две недели капельниц. Ноги свои рассматривает: коленки торчком – два мосла. Пижаму натянул и шагнул к выходу. Витюша с соседней койки спросонья вскинулся.

– Ты че это. Тебе ж лежать?

– Спи, нах.

– А-а, понятно, – засопел в подушку Витюша.

В туалетной комнате лампа на потолке. Светит тускло желчно – как свечи огарок. Зеркало. Ивану вдруг страшно стало; но, переборов себя, подошел и глянул. Мать честная! Эка его укатало – мертвец на ходулях. Провел рукой по щеке. Сухая щека, колючая. Кожа желтая. Взгляд не волчий – потускнела зелень дикая. «А что ж я хотел? Сам подписался». Но не про Жорку подумалось Ивану. Будто отлегло, будто ушло старое. Той пулей десятой вышибло ему не память, а так словно перевернуло с ног на голову. И не разобраться без литры, как сказал бы старший Болота. Матери Иван не сообщал о своем ранении. Но знал, что должны были ее оповестить. Подумал, что завтра и позвонит сам. Сердце ведь у матери. Жорка… а теперь еще и он. Как бы не случилось дома беды.