Tasuta

О любви, которой уже нет

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Дело было в том, что в Черновцах многие жители мечтали уехать за границу, которая, как известно, была на замке.

Из всех национальных групп, населявших большой город, только одна имела шансы на выезд – евреи, которые начали получать разрешения на выезд благодаря многолетним усилиям Израиля и Америки.

Заявления на выезд принимали раз в неделю у небольшого числа желающих, которые имели столь желанный многими документ: приглашение на переезд в Израиль. В день приема у дверей ОВИРА, которые выходили на узкий тротуар одной из центральных улиц, собиралась толпа людей. Люди, которым еще долго было ждать, приходили убедиться, что их не выбросили из списков, некоторые торговали своими местами в очереди.

Эта еврейская толпа, перегородившая улицу в центре города, не понравилась заезжему милицейскому генералу и по его приказу ОВИР перенесли в здание напротив моего дома, которое имело большой внутренний двор, не просматриваемый с улицы. Там евреи собирались раз в неделю на протяжении нескольких лет, пока в один прекрасный день по приказу свыше не покончили с этим и приняли документы сразу у всех желающих выехать.

После этого евреи приходили в ОВИР только по вызову, чтобы получить разрешение на выезд или (чаще) отказ, и в большом дворе стало пусто и тихо.

В 88–м году ОВИР работал по–настоящему, было время перестройки и разрешения на выезд получали не единицы, как раньше, а тысячи людей.

Но из моего окна все выглядело как и прежде – безлюдные комнаты, обставленные письменными столами, изредка промелькнет чей–то силуэт и опять никого.

Я вздохнул и отошел от окна. Может и я скоро понесу в ОВИР документы, но раньше надо было решить свои проблемы.

Раздался дверной звонок. Римма стояла у дверей и почему–то смотрела на соседского ребенка, играющего во дворе.

Наш дом, как и многие другие дома, построенные при Австро–Венгерской империи, имел уютный внутренний двор.

Стены дома заросли виноградом, который образовал крышу для двора. Получился очень уютный дворик, где играли дети и сидели на лавках взрослые. Мальчик лет трех деловито загружал машинку песком.

– Посмотри на его голову!

Голос Риммы – всегда такой мелодичный – был резким и тревожным. Я посмотрел. Голова была белой и голой, как лысина у старика.

– Они что его – брили?

Я был озадачен, на стрижку не похоже, а брить–то зачем?

– Я слышала сегодня от нескольких человек, что дети лысеют.

– Как лысеют?

– А вот так: утром встают – а все волосы остаются на подушке.

– Отчего же это?

–Никто не знает, может радиация от Чернобыля, может еще что.

Я почувствовал себя совершенно беспомощным. Год прошел после Чернобыля. Я вспомнил, как на следующий день после аварии, о которой еще не сообщали, я поехал загород на велосипеде по живописному, только что построенному шоссе, любуясь зазеленевшими лугами, которые могли быть радиоактивными. Как на следующий день мы пошли гулять с детьми после только–что выпавшего майского теплого дождя.

Мы так никогда и не узнали насколько радиоактивными были дождевые капли, падающие на нас и на детей с мокрых деревьев.

Я почувствовал прикосновение мягкой и нежной руки. Ее красивые глаза смотрели на меня тревожно и ласково.

– Мы ведь идем гулять, да?

– Конечно.

Прошло больше года с тех пор как я повстречал красивую молоденькую украиночку с ямочками на щеках.

Мы познакомились на свадьбе, играла музыка, мы протанцевали весь вечер. Я пьянел от запаха ее волос, обнимая в танце молодое гибкое тело.

Я знал, что ее дома ждут двое детей, растущих без отца, она знала, что у меня дома двое детей, у которых нет мамы, мы ведь водили детей в один детский сад. И еще мы знали, что нашли друг друга.

За этот год мы пережили Чернобыль, женились, внесли первый взнос за кооперативную квартиру. Мы продолжали жить с родителями, ожидая свою квартиру. Но в то время, когда мы пытались наладить нашу жизнь, все вокруг нас разваливалось.

Пустели магазины, исчезали товары, которые всегда лежали на полках. У домов стояли грузовики, в которые грузили сделанные на заказ огромные ящики – будущие эмигранты отправляли пожитки багажом. И вот теперь новая беда!

Гулять в тот день нам не пришлось. Раздался телефонный звонок.

– Ты слышал что творится?

Голос моей тети был полон тревоги.

– Все убегают из города и увозят детей.

– Убегают?

– Ну да, надо детей спасать, моя знакомая погладила дочку по головке и все волосы в руке остались.

– Но отчего же это?

– Никто не знает, может быть из–за радиации, может какая–то химия. Надо бежать!

– И куда?

– Поехали в Могилев!

Моя тетя на 10 месяцев старше меня. Когда моя мама родила меня, её мама не могла пойти проведать её в родильном доме, потому что не с кем было оставить младенца.

Теперь она живёт в Черновицах, замужем, имеет двух девочек, их–то она и хочет спасать.

– Но никого из наших родственников в Могилеве не осталось, все разъехались.

– Заедем к Зине, у неё хоть тесно, но она не откажет– кузина все–таки.

До Могилева ехать было 4 часа на скором поезде. Выйдя на перрон в Могилеве мы оказались в толпе женщин и детей, только что сошедших с поезда. Поезд тут же тронулся и стал медленно набирать ход.

Во всех его окнах видны были молодые женщины, мелькали детские головки. Женщины стояли не двигаясь, как изваяния, печально глядя на перрон. У меня в голове промелькнуло: «Эвакуация… Как на войне…»

МОГИЛЁВ

Могилёв сильно изменился с тех пор как мы переехали оттуда 20 лет назад. Исчезли биндюжники с телегами, бывшими главным транспортным средством. Былые грунтовые и неровно мощённые улицы, покрытые лошадиным навозом, теперь аккуратно заасфальтированы. Новые большие дома сделали город непохожим на город моего детства.

Это был город, в котором нас не знали. Тут жили мои дедушка и бабушка, но дедушка умер, бабушка жила теперь в Черновицах, в квартире у той самой тети, которая поехала со мной в Могилев. Где–то здесь были одноклассники, соседи, знакомые, но как их найти через 20 лет?

Мы остановились на квартире у родственницы. Я помню их жалкую лачугу, в которой моя прабабушка Эстер жила с дочкой, внучкой и правнуком. Прабабушка прожила там почти до 90 лет.

Теперь они жили в современной красивой квартире, целых две комнаты, в которых совсем не было места для ещё 8–ми человек. Надо было искать квартиру…

Город был переполнен беженцами. Я заходил во дворы частных домов, звонил в двери квартир, все было напрасно.

Во дворе одного частного дома ко мне вышел старый еврей в рваной жилетке. Он живо напомнил мне моего покойного дедушку. Глядя на меня одним глазом и прищурив второй, потягивая папиросу, он поинтересовался:

– Ви кого–то ищите?

– Мне нужно где–то приютить жену с детьми на время, мы беженцы из Черновиц.

– Опять беженцы из Черновиц… – Он выпустил изо рта белый папиросный дым.

– Во время войны румыны высылали евреев из Черновиц к нам в Могилев. Они все спрашивали где у нас «швиц» – так они называли душ. А какой там душ, мы до войны в баню ходили, а в войну и того не было.

Я спросил:

– И долго они у вас жили?

– Да нет, их вскоре в Печору, в лагерь смерти отправили.

– Ясно. Я вообще–то сам из Могилева, уехал отсюда 20 лет назад, у меня тут дедушка жил, Лейбл Горол, не слышали?

Старый еврей подумал, пожевал губами и сказал:

– Знал я твоего деда, хороший был человек. У нас места нету, но ты ищи, ты у себя на родине, парень, ты обязательно найдешь.

РОДИНА

Могилев действительно был моя родина, хотя если родина – мать, то он был моей мачехой.

Здесь лет десяти от роду, идя по улице, я увидел человека громко орущего что–то, в чем я мог разобрать только одно слово: «Жиды!.. жиды!..». Я не поверил своим ушам, я глянул на девочку, идущую мне навстречу с немым вопросом: «Мне это послышалось?» В ответ я наткнулся на взгляд в котором было столько муки и обиды, что я его помню и сегодня, спустя 50 лет.

Может после этого я и заболел стыдом за свою принадлежность к древнему народу, а может после того, как мы с отцом тайком, огородами, носили мацу из подпольной пекарни домой. Маца была теплая, только испеченная, мы несли ее в чистых белых наволочках дождавшись темноты, издали обходя встречных пешеходов.

Прошедшая война давала о себе знать. Я видел разрушенные в войну дома, которые отстроили только к концу пятидесятых.

Как–то мы с отцом шли по улице, отец остановился и завел бесконечный разговор на идиш со своим знакомым. Это был человек с громким крикливым голосом, широко размахивающий руками и брызжущий слюной. Когда мы наконец пошли дальше, отец сказал мне:

– Его немцы расстреливали, он потом вылез из ямы…

Город менялся очень медленно. Люди в основном жили в убогих хибарах, улицы были кое–как мощены разнокалиберной брусчаткой и покрыты лошадиным навозом, который использовался как строительный материал.

В 1956 году здесь снимали сцены гражданской войны для фильма «Павел Корчагин». И хотя мне было только четыре года, я помню красную кавалерию в буденовских шлемах скачущую по пыльным улицам Могилева. Несколько дореволюционных вывесок – это все, что потребовалось для придания Могилеву вида времен гражданской войны.

Холодильников ни у кого не было. Чтобы охлаждать в жару молоко и мясо, зимой взрывали лед на замерзшем Днестре и складывали глыбы льда под откосом в центре города, пересыпали их соломой и древесными опилками.

Летом лед развозили по местным магазинам и базам. Детьми мы любили лазить туда, наслаждаясь холодом среди летней жары.

Я помню старух, вылезавших на завалинки каждую весну. У них был вид, будто они спали всю зиму и теперь хотели только погреться на весеннем солнышке и тихо умереть.

Большинство населения Могилева жило в таких же бытовых условиях как и сто лет назад. В жалких лачугах были низкие комнатки с крошечными окнами. В каждой комнатке спали, часто несколько человек, туалет был во дворе, по ночам в комнатах использовали горшки. Воду носили ведрами с уличной водопроводной колонки, помои выносили в помойную яму во дворе, туда же шел и мусор.

 

Наш дом был построен на месте, где раньше был приемный пункт «утиль–сырье», там хранились старые вещи, посуда, макулатура. От этого развелось множество насекомых, которые первыми заселили наш дом. Я помню клопов, прыгающих ночью с потолка на мою постель. Как–то я проснулся среди ночи, чувствуя на себе пристальный взгляд. Я зажег фонарик и увидел большого черного таракана на стене в десяти сантиметрах от моего лица. Он ничуть не испугался, спокойно продолжал глядеть, шевеля длинными усами.

Туалет в нашем доме был один на всех, небольшая будка во дворе, поделенная на два отсека. Когда яма под ним заполнялась, приезжала специальная очистная машина, называемая «гамновозка» и через толстый шланг выкачивала содержимое ямы.

Летом темно–бурая масса в яме белела. Весь верх ее покрывался белыми червями, и от их непрерывного шевеления казалось там живет большой белый зверь.

Стирка белья была событием. Нанималась женщина, обычно пожилая украинка, которая зарабатывала на жизнь стиркой. Стирала она во дворе в большой бадье из оцинкованной жести. Стиранное постельное белье крахмалили, пропитывая жидким крахмалом, затем сушили на длинных веревках, завешивая весь двор. Зимой белье не высыхало, а замерзало, его осторожно, стараясь не поломать, заносили в квартиру, где, отморозив, вешали досушиться, превращая всю квартиру в заколдованное белое царство.

Потом его гладили, раскаленный утюг, двигаясь в облаке пара, превращал мятую поверхность в бело–снежную, зеркально–гладкую. Складки от утюга на таком белье получались настолько острые, что о них можно было порезаться, как с гордостью говорила моя мама. Такое белье мало что впитывало, но долго оставалось белоснежным.

Летом во дворах варили варенье. Разводили большой костер, вешали над ним медный таз в который сыпали ягоды или фрукты, добавляли сахар. Обычно варили клубничное, малиновое или вишневое варенье. Для детей это был праздник, мы ждали пенки.

Мама снимала в блюдечко белую пену, смешанную с соком от варенья.

– Не обожгись, – говорила она мне, но я не давал ей остыть. Для меня пенка была даже вкуснее самого варенья.

Заготовка варенья была делом серьезным, ведь это была единственная возможность иметь ягоды зимой, пусть даже и вываренные в сахаре. Мама разливала варенье в стеклянные банки, она гордилась тем, что ягоды были целые – не разваренные, а сок густой, но не слишком. Банки шли на шкаф и только мама имела право в разгар зимы снять банку со шкафа, переложить варенье в блюдечко и поставить на обеденный стол.

Зимой обогревались печами, жгли дрова и уголь. Вечером печь томно светилась бордовым светом раскаленных углей, наполняя комнату теплом, утром в квартире был холод, надо было чистить печь, разжигать дрова и уголь, припасенные с вечера. Вылезать из под одеяла не хотелось, но надо было идти в школу.

Школа моя была украинская, все предметы преподавались на украинском языке. Я не возражал, быстро и незаметно освоил украинский язык, учился на одни пятерки.

Когда мы изучали Тараса Шевченко, я влюбился в его стихи, писал школьное сочинение по его поэме «Катерина» стихами на украинском языке в размере стиха этой поэмы. Что я тогда знал о резне евреев казаками Хмельницкого, которого так воспевал Шевченко?

Потом пришел черед изучения книги «Борислав смеется» Ивана Франко, где все отрицательные герои были «жиды», и это слово во всех падежах, родах и числах заполняло страницы этой классики антисемитизма.

Нас заставляли читать вслух отрывки на уроках и даже украинские девочки и мальчики, которые обычно не стеснялись использовать это слово, смущались присутствием учителей и заменяли его словом «явреи».

В моем классе было много мальчиков с окраин города, где люди имели огороды и держали мелкий скот. Они с детства работали физически, помогая родителям по хозяйству, но учеба их не интересовала. Среди них были второгодники, старше нас и физически отлично развитые.

Им было скучно на уроках и в старших классах они нашли себе развлечение – громко рыгали, соревнуясь между собой и радостно гогоча. Учителя были беспомощны и делали вид, что ничего не слышат.

Мне приходилось садиться за первую парту, чтобы услышать учителя сквозь отвратительные, мастерски исполненные рыганья и идиотский смех. За это меня невзлюбили, прозвали «профессором» и в конце концов побили, мне пришлось перейти в параллельный класс.