Печальная история про Марфу и Марию

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава 3. Предсказание лекарши

Несмотря на январь, день такой яркий, что, поставь солнечный луч на землю, он будет стоять, как ложка в сметане, пока не истлеет. Странно, что снег не тает ни на сантиметр. Не течет ни единая лунка, и даже гололед не трескается, не идет лучиками, а навалившимся вечером лишь становится ещё более гладким и прозрачным.

Камилла выходит из автобуса и идёт к дому дорогой, по обе стороны которой – высокий забор тополей.

Дважды в год эта тропа опасна. В июне она кажется настоящим испытанием – белая пелена застит глаза, и даже дома, после душа, горожанин находит у себя в волосах и одежде белые скатавшиеся комочки – лазутчики с тополя.

Говорили, что когда невесомые тополиные гости попадают в рот, меняется вкус пищи. И человек долгое время испытывает отвращение к еде, которой всегда наслаждался. А если пушинка попадает в глаз, начинает видеть изнанку людей. Тот, с кем это когда-то случилось, никогда больше здесь не ходит. Даже если дом его сразу за аллеей, дает круг и подходит к нему с другой стороны.

И сейчас, в январе немногие решались ступить на эту гладкую, как голова таксы, поверхность. Глянешь под ноги, и кажется, будто над пропастью стоишь, на толстом стекле.

Никто не слышал, чтобы кто-то провалился под лёд. Но страх сильнее: что если именно сейчас, именно под тобой пропасть распахнет голодную пасть?

Камилла не слушала подобные глупости. Как-никак, она была человеком-деревом.

Если дорога ведет прямо к дому, то обходить нет надобности. Волшебный тополиный пух много лет облеплял её с ног до головы, и ничто в ней не менялось: она всегда видела и изнанку людей. Но никогда не была сбита с толку чужими пороками.

О людях-деревьях, об их сущности ангелов-предсказателей и о том, что приходят они только перед переломами, знала она из старых книжек. Узнавали таких людей по метке – между бровей появлялась морщинка: человек с поднятыми руками. Да по ангельскому нраву, ибо само Божественное через этого проводника давало знать: ничего не бойтесь – все погибнут, а Я буду с вами. Метка означает божественную защиту и саму жизнь. Мостом между ними был всегда человек-дерево.

И как всякий мост, выполнив дело, сгорал.

Но морщина на межбровье человека-дерева могла меняться. Последний раз человек – дерево проявился перед Мировой войной. Это был мальчик, и седая борода начала у него расти, как только он шагнул в пору пубертата.

Сам был ангел – никогда у него не было ни одной худой мысли, ни женщины. Но как возмужал он, изменился, и метка его изменилась: глянули на него и ужаснулись. «Человек» на морщинке между бровей был не с понятыми руками, а с опущенными. Тогда, на ночном собрании, один из старейшин, ныне покойный брат лекарши Аннины, встал и сказал:

– Будет война большая. Но наша сторона – правая. Горожане могут смело идти в бой – не погибнет ни один, кроме тех, кто побежит первым.

Много ночей женщины города расшивали перчатки и платки для мужей, сыновей братьев. На платке – человек с поднятыми руками – для защиты. Платок всегда будет у сердца. На перчатках – стрела – для победного боя. А как только последний платок и последняя перчатка были готовы, за дело принялись набиватели амулетов. Также несколько ночей рисовали они иглами и краской два знака на телах воинов: на груди для защиты и на ладонях для победы без страха.

И как только последний рисунок нанесли на тело, началась Мировая война.

Та война забрала со света миллионы молодых мужчин, но ни один мужчина их города не погиб на той войне. И никто не бежал с поля брани.

После той войны не рождались больше подобные прежним людям-деревьям. Город снова тёк ровной своей жизнью, и каждый знал, что пока нет человека-дерева, ничего не произойдет.

Красная Луна таяла. А вечером Камилла, смывая с лица и тела трудный день, посмотрела в зеркало и застыла, залюбовалась новой морщиной в виде фигурки человека с поднятыми руками у себя между бровей.

* * *

Ещё один человек, кроме Камиллы, не боялся ходить через старые тополя ни в июньскую пургу, ни по январскому зеркальному безмолвию. Это была Аннина, старая лекарша.

Сколько ей было лет, никто толком не знал. Она принимала роды у многих местных женщин, лечила их детей, не выписывая им горсти таблеток, а нацарапав на каком-нибудь клочке две – три фразы, отпускала с Богом.

Лечила она и саму Камиллу, когда та была маленькая. И её дочерей, и кажется, даже мать.

Только себя саму не могла она излечить: жила она долго с той же самой болезнью, от которой умерла молодая троюродная сестренка Камиллы. Сама Аннина говорила, что давно не живёт, только «топает да лопает», и того ей вполне достаточно, что солнце каждый день слепит ей глаза. Да и того, что до сих пор она созерцает красоту мира слабым бесцветным зрачком.

Рассудок сдавал, уступая яркой чувствительности к малейшему колебанию чужой плоти, будь то гулкий топот табуна в горах или жгучий резкий аромат чьей-то ненависти. Или любви.

К несчастью, язык лекарши жил своей жизнью: почуяв лёгкую волну, которую со временем она научилась отличать от похожих, лекарша тут же вываливала на голову несчастному, словно вареную лапшу с кипятком на дуршлаг, всё.

К счастью, такие моменты бывали редки.

Камилла ступила на лёд и увидела худую, как высохшая папироса, фигуру лекарши. Покачиваясь на ногах – палках, закутанная в десять шалей, сверкая белым, в тон снегу, лицом, с кожей, натянутой прямо на кости, та шла навстречу.

Они сошлись. Потёк обычный разговор о детях своих и чужих. И лекарша уже чувствовала покалывание на макушке, ползущее вниз, к шее, к лицу. Её словно одевали в кокон из тончайшей кольчуги, сквозь которую не было уже видно ни огромных деревьев, ни глаз Камиллы.

– Знаешь, мне приснилось сегодня, что у меня на лбу вырос рог, – говорила Камилла. – Он цвета моей кожи и органично исходит из меня. Рог рос, и на нем появились плоды. А потом я сама стала рогом, и плоды росли на мне. Плоды такие сочные и хотелось их съесть.

Аннина посмотрела на яркое солнце.

– Органично исходит… Где такое слово узнала, соседка? Ты скажи, что за парень у Марфы твоей?

Камилла опустила глаза. Парень был неплохой, только дочь за него отдавать совсем не хотелось. Она уговаривала Марфу порвать с ним. Но Марфа всегда была упрямицей не хуже ослицы. Как приклеил кто её к этому парню.

Камилла смирилась, молчала. Вглядывалась в лицо этого парня, которого выбрала дочь. И никак не могла разглядеть его черты: они расплывались, как в том сне, превращаясь в белое пятно, в молоко, разлитое на столе. Когда поворачивался к ней, и с его стороны, со стороны пятна, слышался голос, её охватывало беспокойство, Но вместо того, чтобы прогнать из своего дома человека с пятном вместо лица, она наливала ему чай.

Его звали Лион.

– Камилла, – начала Аннина, – помнишь, что ты человек-дерево?

Камилла кивнула.

– Судьба человека-дерева в мирное время – жертва. Кому хотелось съесть плоды, говоришь?

– Мне.

– А съедят другие.

Камилла охнула, закрыла рот рукой.

– Когда рождается девочка-первенец у ребенка человека-дерева, а это будет девочка, кто-то в семье умирает. А если у Марфы родится девочка?

Камилла вскинулась. Выдохнула воздух, ставший горячим.

– И отсчёт пойдет, соседка… Выпьет жизнь твою младенец еще во чреве будучи… Так что бди, не спускай глаз с неё. Запри дома, если надо. Убей, если придётся. Хочешь, я разведу? Так, что больше не сойдутся?

– Что вы говорите такое, Анина? – задохнулась Камилла.

– Ну смотри, – голос лекарши стал гортанным, словно она стала птицей, – Выбирать придется: или ты, или она.

На тополиной аллее воцарилась гробовая тишь.

Глава 4. Марфушенька-душенька. Цвет легкого безумия

Посвящается сумасшедшему уличному рисовальщику

Граница на замке, ключ в сундуке,

сундук в реке, река в рукаве,

рукав зашит, шов трещит,

кто его распустит,

век по свету мыкаться будет.

Марфа уже не помнила позапрошлой осени, когда сгорала последним листом. Максим в её жизнь больше не возвращался, а его жена больше не приходила Марфе во снах.

В ту пору почти каждую ночь в сумерках кто-то хохотал, отрывисто, словно безумец.

Осень брела по ослепшим улицам с застывшими домами, выпускала из-под узловатых пальцев туман и разбрасывала его по никогда не высыхающим болотам, заглядывала в окна. Старая, неприкаянная, с растрепанными космами, бродила она по ледяной уже земле, и словно напуганная окриком, ошалело оглядывалась: нет ли кого рядом. Не было.

Не было для нее смерти, лишь сумерки с утра и до ночи тянулись шлейфом за её ветхим платьем, уже пахнувшем гнилью.

Она, как и все, ждала снега. Но вместо снега пришла беда.

Беда, подобно наваждению, шла мимо болотистой дороги в черном пальто и ботинках на толстой подошве. Поднялась на третий этаж, позвонила в дверь и застыла перед Марфой с улыбкой существа, принёсшего спасение.

* * *

Весь октябрь Марфа пролежала дома с осложнением после ангины. Лекарша Аннина, сославшись на крайнюю занятость, посоветовала Камилле нанять за умеренную плату другого врача. Камилла, конечно, знала, что дело не в пациентах: Аннина всё чаще, особенно по ночам, мучилась приступами внезапного безразличия и ожидания смерти. Но молча согласилась.

Врача звали Максимом Евгеньевичем. Это был невысокий мужчина с каштановой копной волос и несколько развязной манерой разговора.

О прошлом его красавицы жены в городе говорили шепотом, восхищенным и таинственным. Были у них сыновья-погодки, шести и семи лет.

После третьего визита в семью доктор разрешил называть его просто Максимом.

– К чему эти отчества? Как будто в обед мне сто лет.

Марфа ехидно подумала: «А сколько же…»

 

Максим ставил Марфе укол в скрытую мышцу на шее, делал особые сложные компрессы. После этого давал пилюлю синего цвета. Ждал восемнадцать минут и разводил в стакане порошок, полученный им от Аннины, который окрашивал воду тоже в синий. И после того, как Марфа с отвращением выпивала раствор, уходил.

Однажды Максим, в очередной раз вынимая стонущую Марфу из объятий плотного панциря компресса, рассказывал, как опасна бывает ангина и какие она дает осложнения на почки.

… – и девушка не смогла родить, представляешь? Казалось бы, какая-то ангина, которую все привыкли считать чуть ли не детской болезнью…

– А у меня одноклассница умерла в родах… – буркнула Марфа.

Максим скрутил растерзанные пластины компресса в жгут, посмотрел на часы: оставалось ещё пятнадцать минут. Нужно было себя занять, и он скосил глаза на печальную, покрытую тонким слоем пыли, гитару.

– Позволите?

– А Вы играете?

– Что ты! Это моя первая любовь.

Максим перебирал струны, пока не означился мотив. Марфе он показался знакомым. Песенка про то, что ни в чём на этом свете нет смысла и, вроде как, и быть не может[8]. Мирон однажды пел эту песню для Марии на испанском: надеялся, что в ней проснется интерес к испанскому. Наивный.

– Слова забыл, – улыбнулся Максим губами, – когда-то всю «Металлику» наизусть знал.

И запел неожиданно низко:

– У шамана три руки

и крыло из-за плеча,

от дыхания его

разгорается свеча….[9]

Между задравшейся брючиной и носком виднелась голая волосатая щиколотка.

– У шамана три руки

мир вокруг, как темный зал,

на ладонях золотых

нарисованы глаза.

Марфа застыла, словно большое хмурое изваяние. Незнакомая песня, незнакомый голос парня с каштановой челкой. Она смотрела на руки со странно длинными пальцами, что перебирали струны, лицо, шею, снова лицо, снова пальцы.

Он поднял лицо, улыбнулся. Марфа растянула рот в улыбке, подумала: вот бы он так всегда сидел и усмехался.

Но он отставил гитару и потянулся к склянке с порошком.

– Здорово, – выдавила Марфа.

Едва касаясь ложкой стенок стакана, он размешивал раствор.

Теперь она следила за его жестами. Манера разговаривать, которая раньше казалась ей вульгарной, стала даже нравиться. Она повторяла его жесты. Например, объясняя, крутила пальцами, как веером. Не так, как бандиты в 90-е, а так, как мальчуган что-то объясняет в песочнице товарищу. И чувствовала себя уже не Марфой, а доктором.

Однажды, когда он размешивал раствор для инъекции, заметила на его шее маленькое черное пятно. Отвернулась и принужденно зевнула. Ей захотелось иметь у себя на теле такое же пятно.

Между процедурами они вели разговоры, которые после разбирались Марфой по косточкам.

Максим:

– Мне вот всегда интересно: зачем Вы все время эти шприцы на стол выкладываете? Для антуража?

Марфа (не сразу):

– Надо же, чтобы что-то лежало на столе…

Максим:

– Поставьте вазу с цветами…

Марфа (улыбаясь):

– Вазы разбиты, вода разлита, цветы завяли…

После таких бесед Марфа не могла заснуть почти до утра, лежала и улыбалась в темноте. Иногда, казалось, что в каждом углу комнаты кто-то повторяет обрывки этих фраз.

– Ну что, Марфушенька-душенька, – произносит он, войдя в своем черном пальто и загородив весь свет, – как мы сегодня изволим быть здоровыми?

«Усики над губой – тонкая полоса моего бреда…

Рваный стежок на сердце.

«Какие ресницы темные…», думала она посреди разговора.

* * *

– Импрешн – по-французски означает «впечатление». Постимпрешн – это как… после впечатления, понимаешь? Или… Цвет легкого безумия.

– Разве безумие бывает легким? – спросила Марфа.

– Это же просто французская живопись. А вот у Ван Гога, пожалуй, был цвет тяжелого безумия…

Он перелистнул страницу альбома – теперь на Марфу незло косился калека в бинтах по всей голове и в шапке, как у придурковатого дворника Сережи.

– Самый дорогой постимпрессионист в мире. За свою жизнь продал одну картину – своему психиатру.

Марфа поморщилась. Мелькнуло нечто бледно-желтое, кашеобразное.

– Какие-то наркоманские картины… Вы не обижайтесь, – спохватилась Марфа.

– Да что ты. Слишком… тяжел он для меня что ли. А вот Ренуар. Смотри, какая игра света. Как будто мелькнула птичка за окном, и все поменялось… Они пытались разгадать эту загадку: игру света…Легкая, таинственная. Как любовь…

Он уставился на черноволосую даму в бежевом платье на картине Ренуара. Марфе почему-то стало страшно.

* * *

На следующий день до полудня Марфа листала в интернете картины загадочного Моне. Рассматривала оранжевый клубок в окружении серых мачт, похожих на кости. Бледность и одновременно беззастенчивая чувственность красок, полуголые женщины и подростки, из каждого глаза которых сочилась такая откровенная жажда жизни, какая может быть только у чахлого ребенка, цепляющегося за лучистое утро цепкими ручками нежильца на этом свете.

Имперссионисты вызывали болезненное ощущение мутного утра, несчастья. Этот бежевый рассвет что-то напоминал. Черные фигуры гребцов, рыжее небо – от всего этого Марфе становилось неловко…

Листала ещё. Остановилась на Шишкине и Васнецове. Простота природы и мягкая, прозрачная радость пахли благой вестью. Рана, нанесённая импрессионистами, затягивалась среди здоровой зелени и пения птах.

Ей захотелось поразить его. Она села вышивать панно: ровная вечерняя водная гладь, лодка на серых волнах, девушка, наклонившая голову в задумчивости. Мужчина с черной полоской вместо усов, отпустив весла, глядит на неё.

Она улыбалась, вышивая; рачительная, как никогда, и думала, вот он улыбнется, когда увидит эту картину, которую она пишет для него. И когда разминала пальцы после долгой работы, крутила ими, как веером – так мальчуган что-то объясняет в песочнице товарищу.

Везде он был рядом. Таился за окном спальни или кухни и любовался тем, как она чистит кастрюлю или режет овощи. Наблюдает, как она улыбается за пяльцами. Так явственно это представлялось, что хотелось спрятать работу, чтобы он не видел её подарка раньше времени.

Вспоминая его глаза, она думала:

«Любит… он все-таки любит…», и всё становилось прекрасным.

Смеялась вслух. Так громко, что мать, чуть отворив дверь в её комнату, спрашивала, всё ли хорошо. А потом, затворив, с напряженным лицом прислушивалась к звукам: Камилле казалось, она слышит голос врача.

Она не ошибалась: благодаря чудесной идее, Марфа могла слышать его голос в любой момент – во время его визитов под столом теперь лежал включенный диктофон.

Проходя мимо его дома, она смотрела в желтые окна.

«Цвет легкого безумия…»

Садилась на скамейку напротив и загадывала, что если увидит его, значит, он любит. Но это были окна кухни, и обычно она с раздражением наблюдала мельтешащую фигурку его жены.

Однажды в окне она увидела Максима. Открыв форточку, он курил, глядя в пустую темень двора. Внизу застыла Марфа, разглядев знак в простом совпадении.

«Он думает обо мне. Он печален от того, что не может быть со мной».

Хотела крикнуть: «Максим! Я здесь!». Но пока колебалась, жена окликнула его из глубины квартиры. Он выбросил сигарету в форточку и исчез.

Марфа сидела напряженная и глядела на желтое окно.

«Гадина. Из-за неё он не может быть со мной».

Впервые в ней шевельнулась ненависть.

Ночами фантазии наслаивались друг на друга. Чудилось лето, пляж, она, похудевшая и с отросшими волосами, гуляет с весёлой компанией.

А неподалеку расположились доктор с женой. Она очень подурнела, вместо обесцвеченных прядей на её голове красуется белая пакля. Доктор любуется Марфой, а жена злится. Он смотрит на девушку, понимая, что давно влюблен в неё. Но за Марфой ухаживает юный красавец, к которому доктор смертельно ревнует…

Навязчивые полусны, круговерть образов и новых сюжетов, в которых главными героями были она и Максим, подобно кошмарам, забирали силы днём и по ночам. Из их откормленных телес впору было вылепить роман. Марфа написала несколько стихотворений…

Был сыростью пропахший мглистый вечер.

Я вышла от тебя полуживая.

Не глядя ни на первых, ни на встречных,

ужаленная в сердце, умирала.

Струился вечер горький и обманный.

глумливым шорохам я запретила говорить.

И страшно стало так беспрекословно,

забыто и убийственно любить.

Потухший лист смеялся, не скрывая,

и невзначай в плывущих мимо зеркалах

я только краем глаза увидала

лицо с застывшею гримасой на губах[10].

Всё чаще звуки смеха и рыданий из ночных становились дневными, и она уже путала события. И чем чётче она слышала посторонние внешние звуки, тем бесшумнее становилась сама. И основательнее уходила в свой мир.

Грань между событиями дня и ночными фантазиями стиралась. Они смешивались в голове, подобно молоку, яйцам, сахару и муке, которые знающая своё дело стряпуха умело взбивает и замешивает в крутое тесто, раскатывая потом это крепкой скалкой в тугую колбасу цвета человеческого тела.

В четверг с самого утра зарядил ливень со всеми признаками долгого ненастья: пузырящимися лужами и пустынными улицами. В тот день Мирон, мать которого была весьма предусмотрительной женщиной, всегда знающей погоду грядущего дня, был снаряжён зонтом. Камилла ушла на работу раньше, чем начался ливень, и Мария осталась без зонта, зато с провожатым. Он проводил её домой из школы.

Подростки долго чаевничали на кухне. Мирон бренчал на гитаре, Мария, усевшись на полу, смотрела на него и плела свою косу.

Хитрый Мирон, завел снова свою песню, которая когда-то и разбила сердце маленькой Марии. Он сложил её из стихов другого поэта, и была она про двух сестер. Он запел:

Дети Марии легко живут, к части они рождены благой.[11]

А Детям Марфы достался труд и сердце, которому чужд покой.

И за то, что упреки Марфы грешны были пред Богом, пришедшим к ней.

Детям Марии служить должны Дети ее до скончанья дней.

Это на них во веки веков прокладка дорог в жару и в мороз.

Это на них ход рычагов; это на них вращенье колес.

Это на них всегда и везде погрузка, отправка вещей и душ,

Доставка по суше и по воде Детей Марии в любую глушь.

«Сдвинься», – горе они говорят. «Исчезни», – они говорят реке.

И через скалы пути торят, и скалы покорствуют их руке.

И холмы исчезают с лица земли, осушаются реки за пядью пядь.

Чтоб Дети Марии потом могли в дороге спокойно и сладко спать.

Смерть сквозь перчатки им леденит пальцы, сплетающие провода.

Алчно за ними она следит, подстерегает везде и всегда.

А они на заре покидают жилье, и входят в страшное стойло к ней.

И дотемна укрощают ее, как, взяв на аркан, укрощают коней.

Отдыха знать им вовек нельзя, Веры для них недоступен Храм.

В недра земли их ведет стезя, свои алтари они строят там,

Чтобы сочилась из скважин вода, чтобы, в землю назад уйдя,

Снова поила она города, вместе с каждой каплей дождя.

Они не твердят, что Господь сулит разбудить их пред тем, как гайки слетят,

Они не бубнят, что Господь простит, брось они службу, когда хотят.

И на давно обжитых путях и там, где еще не ступал человек,

 

В труде и бденье – и только так Дети Марфы проводят век.

Двигая камни, врубаясь в лес, чтоб сделать путь прямей и ровней,

Ты видишь кровь – это значит: здесь прошел один из ее Детей.

Он не принял мук ради Веры святой, не строил лестницу в небеса,

Он просто исполнил свей долг простой, в общее дело свой вклад внеся.

А Детям Марии чего желать? Они знают – ангелы их хранят.

Они знают – им дана Благодать, на них Милосердья направлен взгляд.

Они слышат Слово, сидят у ног и, зная, что Бог их благословил,

Свое бремя взвалили на Бога, а Бог – на Детей Марфы его взвалил.

Марфа на минуту, тихо, как всегда в последнее время, вышла в кухню полить цветы. Мирон, закончив песню, опустил гитару.

Марфа не смотрела на них, протирая листья живого дерева: ей было достаточно слушать, чтобы знать, что происходит.

Мирон провел рукой по длинным тяжелым волосам Марии:

– У тебя такие волосы сегодня…

– Какие… – просипела Мария.

– Такие… нереальные… – прошептал Мирон.

Марфу пронзила догадка. Она повернулась к подросткам как раз в тот момент, когда Мирон наклонился, чтобы поцеловать Марию, и громко произнесла:

– Длинные волосы!

Мария вскрикнула, Мирон подскочил на стуле. Увидев Марфу, сестра завизжала:

– Ты здесь что ли?! Ты меня преследуешь!

И унеслась в свою комнату. Мирон поставил гитару, кашлянул от неловкости, взглянул на Марфу так, будто хотел спросить: «Как же тебе не стыдно?» и направился за Марией.

Марфа взяла гитару и под рыдания Марии, доносящиеся из её комнаты, и бубнежа Мирона отнесла её к себе.

В последнее время такое стало происходить с ней всё чаще.

Камилла хмурилась, Мария кривила губы.

– Мам, я иногда чувствую себя в сумасшедшем доме.

– Потерпи, солнышко, я уже отпаиваю её отваром…

Мария смотрела на мать, пытаясь понять, серьезно она или шутит. Не найдя ответа, уходила к себе и думала, скорее бы закончился этот ужасный год, по истечении которого они с Мироном, наконец, поженятся.

* * *

Марфа собралась с духом и произнесла:

– Это правда, что мальчикам с гитарами нравятся девочки с длинными волосами?

Максим поднял на нее изумленные глаза:

– Не знаю, я же не такой мальчик.

Он снова перебирал струны, Марфа молилась, чтобы он спел про шамана и чтобы эти восемнадцать минут, которые раствор рассасывается в её теле, длились бесконечно.

Марфа летела вслед за ним. Пока в комнату не влетела Мария с растрепанными волосами и решительным лицом.

– Извините… там гитару просят.

Максим взглянул на неё. Мария опустила глаза. Марфу накрыла тоска.

Она вдруг представила, как Мария опускается на колени перед Максимом, распускает волосы и слушает. А он смотрит прямо ей в глаза…

Сцена была такой реалистичной, что Марфа вздрогнула, когда Максим поднялся, сказав:

– Инъекция поспела.

Марии в комнате уже не было.

* * *

Хорошо, когда не стареют мальчики.

Их глаза съедает моль.

Засыпаны рыжими точками пальчики.

Алкоголь.

Хорошо, когда не стареют девочки.

Животы их обвисли до земли.

Их враги лишь мусорные баки

И мартовские коты. Стиляги.

Хорошо, что я не старею…

С утра Марфа начинала отсчёт: семь часов до его прихода… шесть… пять…

В предвкушении счастья, лихорадочно драила двери, протирала окна и своего доктора встречала уже в сияющей чистоте.

За час до его прихода за Марфу принимался досадный озноб. Теперь ей все время казалось, что она выглядит недостаточно хорошо. Она накаливала щипцы, закручивала волосы, без конца пудрилась, примеряла платья и рубашки и, в итоге, совершенно изможденная пляской перед зеркалом, выглядела перепудренной, неестественной, словно размалеванная, раздавшаяся в талии, гейша.

Хорошо, что компрессы уже закончились, и Марфе уже не приходилось обнажать спину, иначе ей приходилось бы туго.

Звонок в дверь всегда раздавался неожиданно. За несколько минут до него разряженная Марфа обычно впадала в ступор и сидела на кровати, внимательно рассматривая мишек и утят на обоях. Она чувствовала себя, как ученица десятого класса, которая видит бомбу под столом учителя и не может крикнуть: «бегите!», потому что рот у нее занят чем-то, по-видимому, тряпкой для мытья доски. Она слушает, как тикает бомба, и видит, как длинная стрелка настенных часов становится на одну чёрточку ближе к цифре двенадцать. Раздается звонок в дверь, бомба взрывается, а ученица просыпается в поту в своей постели.

… И каждый раз она вздрагивала своим большим телом. И, отдышавшись, как после кросса, на негнущихся ногах шла к двери.

Осень тем временем задыхалась всё сильнее. Промозглые дни обещали скорую стужу. По утрам замерзали лужи, а по вечерам в стихающем шуме за окном среди ста шагов Марфа различала знакомую походку. Слышать она начинала, ещё когда он выходил из больницы. Пересекал детскую площадку, останавливался, щёлкал зажигалкой, затягивался, шел медленнее. Скоро начинала чавкать слякоть – значит, ровно через три минуты он, стянув перчатку с правой руки, позвонит в дверь.

– Что ж, Марфа свет Михална… дожили мы с вами до полного выздоровления. Через недельку ко мне на контрольный анализ.

Марфа встала, повернула ключ в секретере, вынула панно, протянула.

Он уставился на голубое чудо с задумчивой девушкой и мужчиной с черной полоской вместо усов, потом поднял лицо на полыхающую алым Марфу.

– Это мне?

Она кивнула и искоса взглянула.

Больше Максим не приходил.

* * *

Она ни на что не надеялась. Её странная любовь росла внутри, подобно плоду в утробе.

Но чем глубже природа проваливалась в зиму, тем сильнее Марфа проваливалась в болезненную тоску.

«Я никого не люблю. Я ни в кого не влюблена. Я люблю только себя»

Она повторяла, как мантру, и уже начинала верить в это. Становилось легче, как вдруг ловила себя на том, что смотрит в одну точку и опять прокручивает в памяти, как он отводит глаза, поправляет челку и говорит: «Не торопись, Марфа, не торопись. Всё будет».

Потом включала диктофон, и тотчас, послушно её воле, тёплый голос пел невыносимо.

А то начинала копаться в себе:

– Ты же понимаешь, что нравишься ему. Почему же ты отказываешь ему в том, что он может любить тебя?

– Я отказываю не ему. Я отказываю себе.

Вспыхивало понимание: он не может любить меня, если я его так люблю. И с удивлением произносила это «люблю», «люблю». И не замечала, как при этом таращится Мария.

Иногда в полусне, перед тем, как ухнуть в высь непробуди, пронзало, и она вздрагивала: это всё лубочная картинка, вертеп, в котором все действия крутятся вокруг неё.

– Не может, что он любит кого-то, кроме меня. Он притворяется. Живёт из-за детей.

Днём на улице было так темно и сумеречно, что всё время горели уличные фонари, а людей не покидало ощущение нескончаемой ночи. Сказывалось напряжение, висевшее в воздухе. Даже уравновешенная Камилла испытывала тревогу. «Как перед месячными», – сказала она.

Все ждали снега, как ждут решения. Хотелось определенности.

И однажды утром жители города проснулись сразу днем: поседевшая за ночь от измучившей её приближающейся смерти, осень глядела в их окна и смеялась. Выпал снег.

Он похоронил под собой слякоть и заглушил многие звуки мягкой пеленой. Но если прислушаться, кое-какие всё же можно было услышать.

Сапоги жителей города захлебывались в белой рыхлой пучине, и каждый горожанин считал своим долгом удивиться, как такое возможно, что в ноябре столько снега.

Марфа начинала слышать только после пяти вечера. Звук его шагов стал грубее. Она подумала, что он тоскует по ней, и даже шаги его стали тяжелее от этой тоски и грусти. Мысль о том, что он сменил обувь на зимнюю, не приходила ей в голову.

В ожидании его шагов она написала стихотворение, зная, что только так, отдав от себя, привлечёт к себе решение.

Зима. А ты пустой и чистый,

Не думающий ни о ком.

Молниеносный и лучистый,

Закат лизнул лиловым холм.

Моей руки, твоей преграды,

Легка хула и похвала.

Побудь, зима, моей наградой

За чувства, помыслы, дела.

Прекрасных глаз ты не забудешь,

Их сладким светом станешь пьян.

Побудь, зима, моим приютом

И путь рассеется туман.

И решение пришло резко и обрисовалось ясно, когда снег забелил город.

Несколько дней посвятила она тому, что караулила, когда старая Аннина выглянет из дому. Раз в несколько дней лекарша выдвигалась к святому источнику – ополоснуть рану, что её убивала. Видя других насквозь, себе помочь она не могла.

Увидев Марфу, Аннина перепутала её с матерью, хотя никакого сходства между ними не было.

– Что с Марфой твоей? – закряхтела Аннина, согнувшись и еле дыша, – Ох и дура она у тебя. Любит того, кто её любить не может. Ну не дура? Нельзя любить того, кто тебя любить не может. Душа умрёт. Ох и тяжело. Чего тебе так-то?

– Волосы надо отрастить…

– Волосы…

Аннина глядела вдаль, потом как будто заплясала.

– Охохох, черный чертополох… Зайди ко мне в избёнку, крикни девчонку, накорми собачонку, протяни ручонку, смени одежонку, отойди в сторонку, не беги вдогонку, сшей юбчонку, полюби мальчонку…

Продолжая бредить, Анина удалялась, качая головой и плюя в воздух куда-то в сторону тихих тополей. Тянулся за ней шлейф запаха старости и скорой смерти, различить который может только такой же смертник.

К визиту в его кабинет готовилась. Ей удалось отрастить волосы благодаря снадобью лекарши. Ни у кого ещё за две недели не отрастали волосы на целых тридцать сантиметров. Она думала, как он посмотрит на неё, удивится и скажет:

– Марфушенька – душенька, у вас стали такие потрясающие волосы… Можно потрогать?

И она скажет: «Конечно», и он проведет медленно от гладкой макушки до кончиков… и будет смотреть на неё и улыбаться.

Она сделала всё, как сказала лекарша. И три дня упрашивала мать дать ей денег на новое пальто.

Через два дня Марфа в новом, ужасающе – красном стояла на пороге кабинета доктора с лицом под цвет обновки. Он пропел, не глядя на неё:

– Верхнюю одежду в гардеробе снимайте!

– Это я, Максим Евгеньевич, – прошептала Марфа.

– Вы меня не поняли что ли?

Максим взглянул на пациентку, приподняв очки.

– А, Марфушенька – душенька! Ты чего не разделась? Бахилы надевай…

Марфа подумала, что будет, если она прямо сейчас упадет на истоптанный пол.

– Я хочу устроиться к вам в больницу работать.

– Кем?

– Хоть кем…

8Вероятно, речь идет о композиции «Nothing else matter» группы «Metallica»
9Композиция «У шамана три руки» группы «Пикник».
10К Р.Щ.
11Редьярд Киплинг «Дети Марфы»