Tasuta

Конфабуляция. Перед приходом антихриста

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Марадона, Мексика 86 – это особенное время в моей жизни. Золотое прозвучало бы как неговорящее ничего. Не могу найти хорошее, точное определение. Это "время" ощущаешь всегда. Не смотря на течение другого, основного времени, ощущение не только не стирается, даже не притупляется, под налетом тысяч других, более поздних мыслей и ощущений. Надо признать, что есть такие "времена", события, люди, которых стараешься вспоминать не часто, как самое дорогое, чтоб не упростить, не обаналить, не превратить во все остальное – быт.

Марадона в Мексике. 86 год. Стадион " Ацтека" ( помню даже реплику мамы: "сначали исстребили целые народы, а потом их именами стадионы начали называть, фантастика!" – И о чем это она? – Для меня тогда это было неактуально, но фраза врезалась в память). Самая красивая в мире форма – небесноголубые и белые полоски. Уверенное в себе, чуть нагловатое, хулиганистое лицо короля, с черным как смоль шевелюрой.. Одна нога на мяче, в ожидании свистка. В ожидании сигнала, когда можно начать делать все одновременно: творить и рушить. Создавать божественную картину и уничтожать всех, кто встанет у него на пути.

Мне было восемь, и ничто на свете не заставило бы меня поверить в то, что Марадона не выиграет финал. Что он не поднимет золотой кубок над головой. Разве могло случиться иначе? Конечно, нет. Ведь это было бы крушением мира, а в восемь ты не допускаешь эсхатологических картин.

Я сидел один на диване, у экрана. У родителей были гости. В зале было небольшое застолье и вся комната с диваном, да и телевизор с Марадоной были в моем распоряжении. Гости принесли пирожных и конфет, что тоже, практически полностью досталось мне. Они предпочли жаркое, вино и тосты. В "телевизорной" было два короля. Марадона по ту сторону экрана, я по эту.

При криках коментатора, да и моих тоже, кто то немедленно врывался в комнату и спрашивал: – Что случилось? Не забил ли кто? Я недоумевал. Как можно предпочесть дурацкое застолье финалу чемпионата мира по футболу?! Это сейчас эти слова ничего больше для меня не значат, но тогда! Финал чемпионата мира по футболу! Ничего не звучало более гордо, величественно, возвышенно! Квинтесенция счастья. Я еще долго потом измерял собственную жизнь чемпионатами мира, как стахановец пятилетками, пока не обнаружил, что считать эти четырехлетия и ждать новых чемпионатов больше нет смысла, хотя смысл потеряли не только чемпионаты, но это было потом. А тогда! Тогда был мой час! И Марадоны конечно. В первую очередь Марадоны, ведь не будь его, не было бы и меня, такого, каким я был. И не будь меня вообще, он все равно бы был часом Марадоны, ведь таких как я мальчиков на всем свете было наверное миллионы и каждый наверное думал,что его час был по эту сторону экрана, когда Марадоны по ту.

Помнится, когда счет стал 2:2, один из друзей отца, вошедших на очередные крики Маслаченко, чтоб посмотреть повтор, сказал другому: – Вот почему я за немцев! Вспомни полуфинал с Францией! – я долго ненавидел его за это. А что Марадона? Это же был его час! Он не забил в финале, но сделал все и даже больше. Его последний пас Буручаге и…

Тогда люди высыпали на стадион. Я помню запах чего то цветущего у нас во дворе. Тогда наш двор практически был опушкой леса. Тогда еще не понастройли уродливых, мертворожденных многоэтажек. Наверное это была акация. Со временем и этот запах исчез. Остался в детстве. Там ему было лучше.

Горела лампочка, одинокая, где то вдалеке, на горизонте, в маленьком доме, которого наверно тоже больше нет. Помню как теплом залило грудь и живот и как подумалось, как хорошо наверно, там, далеко?! С тех пор еще долго, все самое лучшее, несуществующее, неприменимое к этому миру я связывал с далью…

Тогда люди высыпали на поле. Тогда это еще было можно. Тогда мир был больше и свободнее. Меньше было диктатов и в том числе диктата безопасности. Марадона поднял золотой кубок над головой. Он был на вершине мира и так и остался там для меня. По эту же сторону телевизора стоял мой час, который так и остался им. 29 Июня 1986 года – как кадр навсегда, пока смерть не сотрет все кадры, все самое дорогое и самого тебя, вместе со всем, что ты когда либо знал, чувствовал, любил. Вместе со всеми кумирами и такими "важными" и не очень датами. Если мгновенье, как у Гете, должно остановиться, то оно для меня было таким, с ощущением счастья, полноты семьи, а то есть и мира ( мой полугодовалый брат спал в соседней комнате, запеленаный как мумия и сам того не зная, рос болельшиком тех, кого Марадона побил в тот день), безопасности (Мама с Папой рядом), свободы (они хоть и рядом, но веселяться и пируют в соседней комнате, оставляя мне пространство и свободу действий) и радости (победы и зарождения больших надежд). Тогда я начинал жить…

Теперь мне тридцать пять. Ни одной бомбы не было сброшено. Ни одного волоса не упало с наших голов. Самолеты появились с нарастающим грохотом и скрылись с убывающим. Нас опять "не заметили". Вот так мне "везло" всю жизнь.

В детстве я знал одного мальчика, правда не могу припомнить его имени. Все вокруг знали его, однако с нелучшей стороны. Всеобщую известность он приобрел благодаря своей рассеяности. Он не был глупым, тем более отсталым, просто реагировал на некоторые вещи слишком поздно. Вернее реагировал, но реакция его была неверна, а осознание приходило поздно, что в подрастковом возрасте смерти подобно.

В нашем дворе жил дедушка Гриша. Вернее кроме своей квартиры у него еще был маленький огороженный сад во дворе. О нем ходили разные слухи и дети боялись его. Говорили будто как то он поймал перелезшего через ограду мальчика, пытавшегося украсть его туту и гранат и зарезал свойм огромным кинжалом. А кинжал у него действетельно был роскошный, и кортики разные, ножи и несколько ружей. В основном он появлялся в своем саду в чистом, шелковом халате с длиннющей белой бородой, похожий на памятник Галактиона, но в редкие дни (дни, значения которых мы тогда не знали, а узнали только после реставрации независимости) Дедушка Гриша наряжался в свою чоху с серебранным поясом и патронниками на груди, надевал отпалированные до блеска "азиацки" и украшал пояс императорским наганом и маузером с деревянным прикладом. Кульминацией же было ритуальное открывание старого сундука и извлечение из него совсем незнакомого и непонятного стяга ( я любил географию и знал флаги почти всех стран, но такого не встречал не в одной книге). Это был флаг демократической республики Грузия, просуществовавшей 3 года между империями, после Российской и до Советской. Дедушка Гриша с благоговеянием расстилал знамя на ковре и преклонял колени. Несколько раз поцеловав, он поднимал его над головой и совсем недолго размахивал кинжалом. Потом опять складывал его обратно и понемногу принимал свой обычный вид – полосатый халат и трубка. Весь этот ритуал он проделывал дома. Наряженный он даже в свой садик не выходил. Мы подглядывали через дырки в заборе. Люди поговаривали, что он бывший меньшевик, а то еще хуже – белый офицер. А о существовании грузинской армии и сопротивления нам детям не рассказывали совсем ничего. Кто знает, почему Дедушку Гришу не трогали коммунисты, но жил он практически затворником.

Так вот, не знаю почему, но в дядягришином саду (в часы, когда он спал, конечно) сопляки, сверстники мальчика, о котором я начал рассказывать, мерялись членами. Завязался спор. Ради точности они попросили его притащить из дому линейку и померить им, что придурок и сделал. Правда его никто не высмеял. Их было всего трое, и тем двойм тоже не пришло в голову, что в мерянии их пиписок отцовской линейкой их товарища могло было бы быть что то предосудительное. Они от души поблагодарили его, как то решив свой спор, точно неизвестно в чью пользу. Однако об этом узнал отец мальчика. Осознав, что в руках держит линейку, которой совсем недавно измерялись члены соседских сорванцов, он в порыве чувств сломал ее о голову придурковатого сына и направился во двор, чтобы равные, почти идентичные половинки линейки засунуть им в задницы. Каждому по половинке, но был заблаговременно и благоразумно остановлен женой. Не смотря на то, что он был остановлен, вскоре всем стало известно, что пройзошло. Мальчик перестал выходить во двор, ему было стыдно, и вскоре вся семья перехала, приняв единственно верное решение. Дедушки Гриши уже давно нет на этом свете. Нет и его сада. Что стало с его вещами мы не знаем. Мальчик с линейкой пристрастился к книгам и учебе, чего он до этого не особо любил. В самые мрачные годы он уехал в Москву, а потом в Америку. Недавно он приезжал в город и заезжал и на нашу улицу, взглянуть на место где рос, пообщался немного с людьми. Вспомнили разное. Заезжал он на Роллс-Ройсе, привез подарки всем, кого знал. Видно резкий поворот в судьбе из за той истории с линейкой пошел ему на пользу. Заходил в квартиры, пил чай, вино, водку. Выросшие дети хлопали его по плечу, смеялись, вспоминали детские шалости. Ни слова про линейку. Постаревшие матери слезились и смеялись сквозь слезы. Превратившийся в дедущек отцы наливали гостю и непереставая повторяли, как он вырос, мужчиной стал! Под вечер он встал и начал прощаться со всеми. Долгие объятия, поцелуи, – " Ухожу! "– "останься еще -" Провожали всем двором. Еще долго он садился в свой Роллс-Ройс, еще долго приглашал он их всех к себе в Америку, а они уговаривали вернуться на родину, пока наконец он не шепнул шоферу: – Заводи! – Машина умчалась. Люди согретые вином и сладкими воспоминаниями еще долго смотрели вслед, не спеша рассходиться. – А помнишь линейку? – спросил вдруг кто то. – Еще бы, не помнить! Вот придурок! – Люди никогда не забывают и никогда не прощают таких "страшных" вещей…

Еву мы упоминали лишь раз. Было ли то до или после, И так ли уж важно это? Мы часто предугадываем события, имена, даты, но это не значит, что мы пророки. Что бы быть пророком, нужна системность. Нужно предсказывать систематически правильно. Без системности никак. Ну, так или иначе, теперь я уже или еще не женат на Еве. Лишено ли все на свете смысла? Все? От начала до конца? Или он просто не понятен или неприятен или неприемлем? Кто скажет, какой смысл в моем стоянии в грязи траншеи, с автоматом, с мыслями о вечном невротическом страхе смерти, чувством обделенности жизнью, ролью в ней стороннего наблюдателя. Невозможностью расстаться с ощущением того, что однажды все начнется снова. Вернется к точке, откуда и хотелось бы начать все заново, теперь уже зная чего и как хочешь, контролируя ход действий и предвкушая плоды последствий теперь уже "правильно" сделанного выбора. Ни Марадоны, ни Кустурицы, ни кого то еще из них из меня не получилось и уже никогда не получится. Конечно тут в дело вмешивается феномен таланта, который либо есть, либо его нет. Но ни даже того, что могло было бы быть вылеплено из моей личной данности мной вылеплено не было, чему кстати очень способствовало некое единение комплекса неполноценности и мании величия, замешанных на масле эгоцентричности, эргофобии и проскрастинации (однажды когда я слишком долго смотрел на груду посуды, которую нужно было помыть, на меня нашла такая волна паники, что я убежал и мне показалось, что в "Мойдодыре" был скрытый смысл и что теперь я осознаю весь ужас маленького мальчика, за которым гонится умывальник) ; если не использовать весь потенциал до конца, всегда можно будет сказать самому себе (и только себе, потому, что мысль о том, что это может интересовать кого то, кроме тебя одного, еще один миф, часть вымышленного, комфортного, созданного на замену окружающему, лишенного сентиментов миру, мыльного пузыря) что я просто не сделал всего, не использовал все ресурсы, а то … Это подпитывает самолюбие! Так вот так я остался вечноперспективным материалом, слишком трудно поддающимся обработке или затратным на добычу для собственной лени, но от этого ни мое существование вообще, ни теперешнее нахождение тут, с ними, ни возможный, вполне реальный конец от пули, снаряда, бомбы или ракеты российского, турецкого или американского пройзводства, а может китайской или румынской подделки, не становились менее абсурдны. Какая разница между смертью человека и божьей коровки? Неужели лишь только в сознании и потому осознании? В социальных узах? Человеческая смерть важнее лишь потому, что о ней кто то помнит? Кто то скорбит? Разве все дело в преемственности тех, кто сами умрут, и какое то время о них будут помнить и скорбеть? А может божьи коровки тоже помнят и скорбят? Разве мы что нибудь знаем об этом? И если бы я даже не стоял тут здесь, а как всегда до этого отсиживался бы в тылу, что нибудь бы изменилось? Стало бы от того менее абсурдно? Стал бы я от этого хуже, И стал ли я лучше, находясь здесь? Только начинаешь привыкать к жизни, начинаешь ее "понимать", освобождаться от подчиненного состояния молодости, становишься "ее хозяйном" и тут поднимаются другие, которых будто вчера еще трепал по головке, посылал в магазин за сигаретами и пивом, и начинают толкать тебя. Куда? Подальше от того места в центре, которого ты так долго ждал и как будто бы прочно занял. Нет, не получится там постоять. Вытолкнут. Жизнь всего лишь туристическая очередь по старому, красивому, средневековому замку. Посмотрел? Иди! Дай и другим насладиться! Сзади напирают и выталкивают. Куда? Да, ясно куда…

 

… Все лучшее рождается в тумане. В тумане сознания и никогда на свежую голову и строго по плану. Состояние сознания на момент творения всегда извращено, как бы находиться в лихорадке. Потом невозможно вспомнить, как "это все рождалось", как будто кто то другой сделал все за тебя. Хорошие писатели никогда не творят ради сюжета. Сюжет второстепенен. А читателю может нравиться только то, что он хоть раз сам испытал. Если описуемое не было им испытано, оно не может нравиться, потому что оно чуждо, непонятно, а значит маловероятно и неправдаподобно. Речь, конечно, о чувствах и переживаниях, а не о сюжете или конкретике событий…

Я не сразу понял, что в меня попала пуля. Почувствовал что то вроде холодного ожега. Будто что то ужалило. Ужалило и прошло. Пули свистели везде. Моя реакция была запоздалой. Попробовал подняться. Не смог. Ноги отнялись. Я чувствовал себя ниже пояса, но пошевелиться не мог. Все вокруг пройсходило с калейдоскопической быстротой. Я не успевал за событиями. В грохоте и реве, в раскатах и в свисте, в огненном вихре вокруг, еле различались голоса. Человеческие голоса и свист пуль, если только они были совсем рядом. “ Базэна” разорвало на части снарядом. У него больше не было тела. Не было головы или лица по отдельности. Кровавая клякса в грязи траншеи когда то была им. “Марадону” убила пуля, поэтому он больше походил на человека, пусть даже и пустого, из которого вынули жизнь. “Лоретти”, Кустурицу” и отца не было видно. Небо потемнело. Спереди надвигались танки. Грохот не смолкал. Я попробовал ползти, но не смог. Боль становилась нестерпимой, как только я начинал двигаться. Надо мной нависла угроза смерти, очень реальная, очень настоящая. Я чувствовал ее смрад, ее хватку. Столько раз я думал о смерти. Сколько раз рисовал ее себе, представлял по разному, так что фактически сросся с ней. Я так думал. А, нет! Оказалось, это всего лишь фамильярность с моей стороны. Смерть никому не становиться своей! Смерть никогда не является такой, какой ее представляют. Она всегда преподносит сюрприз, как будто всегда на шаг впереди тебя. – О, Боже! Страшно! Не могу представить, что меня больше не будет! Как это может быть возможно? Как мир сможет продолжать существование, если меня больше не будет? Где смысл? Неужели я ничего не значу? Неужели я не важен? Очень важен? А ведь для родителей я был важнее всего на свете! Где сейчас мой родители? Они со всем помогали мне в жизни, но тут… Отец! Где же отец! Что с ним! Надо его найти! – …

– Мое молчание передаст больше моих слов, ибо те, последние, как плохой проводник, неспособны выдержать внутреннего напряжения, которое должны были бы передать и расплавились бы. В самые гнусные дни, когда не ждешь, но надеешься тем, чего уже не должен иметь по определению, получаешь подарок, который дороже многих лет, отложенных за пазуху души, и дней, которые, не знаю, родятся ли вообще. Он проживет столько же, сколько и я. Моя любовь не должна обременять тебя, а подпитывать как вода корни, ласкать ветерком твои волосы, улыбку и ступни, заплетать пальцы и делать все бесхозные счастья твоими. Если нет, я распадусь. -

Это было написано у Робертино на ладони. Он еще дышал, когда я подполз к нему, двигаясь направляемый его слабыми стонами.

– Что это, Роберто? Кому это? – спросил я

– Знаешь, – тяжело, с одышками отвечал Робертино, и изо рта у него брюзгала кровь и слюна – Знаешь, не хочется, чтоб кто то знал, что я влюблен, а тем более в кого. Это похоже на то, чтобы быть застигнутым врасплох. Голым, например. И если вам не хочется, чтобы другие люди видели ваше голое тело, то тем более не захочется, чтобы видели вашу оголенную душу. – Робертино был в том возрасте, когда еще не потерял свой ангельский голос…

В отключке я пробыл несколько минут. На меня надвигались тьма, вражеские солдаты и смерть. Именно в такие моменты мы достаем запрятанного в уголки Бога, сдуваем с него пыль, просим прощения, обещаем исправиться, хотя Он об этом не просит. Именно в моменты, когда мы умираем Он жив. И жив только Он . Вся вселенная уползает в ничто и только за него можно ухватиться. Он молчит, но не отвергает. Никогда…

Ко мне подошли солдаты. Я смутно различал их форму, лица, не слышал речи. Они что то орали, махали руками. Я не слышал. В какой то момент когда страх достиг некой точки, попросту исчез. Мне было все равно и это не то "все равно", что в обычной жизни. Я смотрел на дуло автомата приставленное к моему лбу и не чувствовал ничего. Никаких "жизнь пронеслась перед глазами" и т.д. Солдат видимо подумал, что я потерял рассудок из за контузии или от страха и опустил автомат. Подошли другие. Они пристально смотрели в мои глаза, а я смотрел сквозь них. Немного посовещавшись они решили плюнуть на меня, не добивать и отправиться дальше. Эти меня не добили, но могли добить другие, те , кто еще не дошел. Ведь те, кто приходит потом, всегда беспощаднее..

… Я бежал от своего счастья, боясь не потерять его. Так было всегда, пока не стало все равно.

– Что есть имя твое, брат? -

– Один грешный монах… -