Выстрел по Солнцу

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Он открыл глаза, зафиксировал ощущение – все, «пахан» ему больше не помешает, во всяком случае, пока. Теперь все внимание – «игроку»; и никаких снисходительностей, потаканий легкомыслию и преуменьшительно-ласкательных степеней-умалений – недооценка врага и все такое. Впрочем, как ни крути – а ничего особенного: обычный провинциальный катала, фон – хилый, бесцветный, руки – ничего не предвещающие, самые заурядные. Хотя не факт, не факт, конечно – вдруг гений перевоплощения, а руки – ну, что руки: бывали случаи, доводилось видеть мастеров экстра-класса с руками трактористов. А, впрочем, нет, нет – никаких сюрпризов: арсенал небогатый, исполнение так себе, средненькое; интереснее, что там за душой. Впрочем, тоже наверно, ничего особенного; как там у классика? – «убогое оформление»? Лицо, конечно, упростило бы задачу, но он справится и так. Справится, конечно – не впервой. Хотя… Не впервой, но ох, ох, как не хочется, ребята, внутри прям сжимается все, сопротивляется, хоть ты под наркозом все делай. И все – душевность, жалостивость! совесть, будь она неладна! С примесью (кто бы мог подумать!) законопослушности и богобоязненности – как можно! разве можно отнимать что-то у человека! Да еще принадлежащее ему по праву собственности жизни и счастья, – а в некоторых (таких вот, как сейчас) случаях сделать это особенно трудно. Можно сказать – невозможно – все равно, что обидеть ребенка или ударить животное. Вот он сидит перед ним, ничего не подозревающий, наивный, счастливый (попал-таки к Маэстро, жизнь удалась!) под маской наверняка – глупая бессмысленная детская улыбка, – наверняка именно поэтому парня заставили надеть маску. Группа поддержки так называемая, этот и заставил, «пахан». И да! да! тысячу раз говорено-переговорено – нельзя быть хорошим для всех, историю не делают в белых перчатках, есть вещи, которые… К тому же, уж кому-кому, но только не ему служить примером и маяком, разглагольствовать о нравственности и морали! Да, да, конечно, он возьмет на себя этот очередной грех – все нивелирует, спишет преследуемая цель, результат – под него, как говорится, и грешим, – но кто сказал, что он, они правы! Кто сказал, что это все пройдет бесследно и безнаказанно! Хотя, да-да: плюй в глаза – как с гуся вода, здесь эстафету подхватывает (для того и придумана) вторая (первая?) часть рефлексии, ее физиологическая составляющая. Впрочем, правильнее будет сказать – психосоматическая. А все фантазия! – палка, как говорится, о двух концах, любишь кататься! Все рисует и рисует картинки разные – о, Господи! только не думать! не представлять! – веселые картинки, одна веселее другой: будто мясник (или доктор, патологоанатом, например) ты и руки по локотоь в мозги погрузил и шаришь там, копаешься – человеку с низким рвотным порогом (ему, ему, Маэстро хваленому!) – все равно, что пальцы в рот сунуть. И ее (фантазию) не отменишь, не обманешь – важнейшая составляющая, движущая и направляющая процесса; в противовес он придумал представлять себя (вот же ханжа!) пчелкой, собирающей нектар, или (более утилитарно, адекватно) археологом, или старателем – неважно, в общем-то, главное – копающимся в чем-то правильном, полезном, что-то изымающим в качестве дара небес или (по ситуации) недр и собственного усердия; а, вообще, так до сих пор и неясно – как все происходит. Юрка говорил что-то, сыпал мудреными терминами: синапсы, нейроны, лобные доли, но, кажется, ерунда это все – никто ничего толком не знает – феномен, Бермудский треугольник, одним словом. Просто щелкает вдруг что-то в голове, и все начинает происходить так, как он хочет – люди подчиняются, события. Ну, и карты – эти вообще, как ручные; действительно, какая-то особенная связь между ними, взаимопонимание, что ли, – в общем-то, ничего страшного, люди и не с такими тараканами, как говорится, живут, если бы не картинки эти… И не похмелье это душевное после! Хотя – опять же! – похмелье! муки совести! – кто бы говорил! клейма ставить негде! Господи! да что ж сегодня за день!

Так, ладно, поплакались и будет, дело надо делать, господа. Собраться, абстрагироваться, глубокий вдох, пару пассов; как там – «поехали»? Зацепиться только на всякий случай за что-нибудь, за тот же скриншот циферблата на стене, излом стрелок, и все: ты – пчелка, пчелка, пчелка, а вовсе не медведь… Пчелка; вот он, щелчок, время будто замедлилось, замешкалось; теперь главное – удержаться, удержать все в сознании. Вот так, вот так, потихонечку – будто по канату над пропастью, маленькими, мелким шажочками, дышать через раз. Еще шажок, еще – отодвинулось, прояснилось – все, кажется. Кажется, и в этот раз получилось, проскочил, вписался в поворот…

Неожиданно Ленский понял, что он за столом, в руках у него карты, и все выжидающе смотрят на него. Так, пчелка, циферблат, сознание в режиме stand by – ага, ждут его ставки.

– Принимаю, – услышал он свой голос.

Ага, ну и в самом деле – дело сделано: будто дрогнул, стал ярче свет в комнате, потеплели подушечки пальцев – верные признаки удачи. Дама треф, зардевшись, послала нежную несмелую улыбку, король червей снисходительно и одобрительно кивнул…

Ленский удовлетворенно (и все-таки она вертится!) улыбнулся, сделал несколько (так! не расслабляться!) глотков из бокала. Коньяк пробежал по крови, застывшее, забывшееся время побежало вслед.

– Партия! – еще через полчаса провозгласил Павел. – Если нет возражений, прошу стороны поставить свои подписи. – он взял с матово блеснувшей плоскости подноса, внесенного вышколенным официантом, лист бумаги, положил на стол.

Ну, что? Похмелье еще только на подходе, есть еще пару минут на оправдательно-нравоучительное словоблудие, ханжеско-снисходительную (где, когда он настоящий?), симпатию к проигравшему. К очередной жертве – разумеется (а как иначе?), с оттенком печали и драматизма: и все-таки, как ни крути, а повезло нам с тобой – в этом мире хотя бы не казнят, здесь все – бутафория. Конечно, все относительно – повезло или не повезло, кому-то больше. кому-то меньше, но в любом случае, избавь меня от унижения завистью – поверь, нечему завидовать. Я мог бы, конечно, успокаивать тебя, дескать, судьба такая, такова селяви, мог бы привести какой-нибудь наипоучительнейший пример, мог бы, но не буду. Не могу, не смогу – победа должна была достаться тебе, но я ее украл. Украл, и то, что могло стать для тебя одним из самых ярких приключений и впечатлений, превратилось в звездочку на моем фюзеляже. Еще одну; их там много, этих звездочек, так много, что самое время заводить другой фюзеляж. Впрочем, какой фюзеляж, какое что? – как и все вокруг, самолет мой – пошлая фанерная декорация: ни улететь, ни даже просто прокатиться. И я вынужден делать вид, играть роль, вынужден врать. Чтоб хоть как-то оправдать свою неправду, неправоту, – как там: лист прячут в листьях? Такой вот «порочный» круг, братишка; не завидуй мне…

«Игрок» уже держал в пальцах ручку, уже приноравливался поставить закорючку, как вдруг что-то произошло. Что-то неуловимое, необъяснимое. Не заметное ни для кого, кроме Ленского; «игрок» вдруг бросил ручку на стол, весело и фамильярно заговорил, обращаясь к оцепеневшему от недобрых предчувствий «маэстро»:

– А что, милейший (!), не сыграть ли нам еще разок? Просто так, на интерес? – и, не дожидаясь ответа, стал быстро-быстро сдавать карты.

Все замерли. Надо, надо было что-то сказать, сделать – вместо этого, будто загипнотизированный, Ленский потянулся за картами. Мысли билась мошкарой о стекло, в вакууме разом наступившего безмолвия ясно и безоговорочно формировалось зловещее, обморочное, ожидание страшного и непоправимого. А потом все – и мысли, и комнатка, и мироощущение, все эти пчелы-бабочки-цветочки, хрупкие натужные построения, с таким тщанием сооруженные и выпестованные, отвоеванные у реальности, были опрокинуты, смяты, разрушены, в последнее мгновение, где-то на изломе обморока и яви он поймал последний взгляд, брошенный человеком, сидящим напротив: усмешка, горечь, тоска, – все плыло, мешалось, тонуло…

Король треф скривил презрительно губы, пиковая дама расхохоталась прямо в лицо.

– А-а! – «пахан» отшвырнул чашку с кофе, ожесточенно дуя на пальцы.

– Что за шуточки?! – прошипел он, морщась от боли. – Что у вас здесь происходит! Кофе прямо в руках вскипел! Кипяток!

Не обращая на него внимания, не осознавая, что делает, Ленский перегнулся через стол, протянул руку, пытаясь дотянуться до «игрока», сорвать с него маску.

– Кто ты?! – голос изменил ему. – Кто? ты?

Глаза «игрока» расширились от ужаса, он отпрянул назад, неуклюже подняв руки, но ставшему необычайно гибким и ловким Ленскому все же удалось зацепить край маски, ткань лопнула, обнажив нечистую, воспаленную кожу, испуганный, чуть косящий, в щетке коротких светлых ресниц глаз, – Ленский замер, мучительно удерживая равновесие, страшась отвлечься, оторваться, пропустить что-то важное, что вот-вот должно было произойти, родиться здесь, в этом крохотном, пульсирующем, будто дышащем, зрачке.

– Стоять! – неожиданно услышал он над собой хрип «пахана», а вслед за этим невнятное, какое-то растерянное восклицание Павла.

И вдруг понял – вот оно, то главное, чего он ждал, и все его предчувствия, его ипохондрия, его переживания и суеверия – все слилось теперь в одну неожиданную и непреложную разгадку.

В руке «пахана» блеснул матово пистолет, черной бездной дула уставившийся прямо в лицо, безумная решимость в серых свирепых глазах возвестила, что следующей мысли уже не будет, и, вообще, никаких мыслей уже никогда больше не будет. Потому что, это – конец, потому что, с такого расстояния не промахиваются.

Тело уже дернулось, пораженное агонией, уже покрылось липкой и колючей испариной, как вдруг в сознании соткался образ хохочущей пиковой дамы. Соткался и метнулся наперехват указательному пальцу, жмущему на курок, наперерез щелчку затвора, и, уже теряя сознание, проваливаясь в черный и бездонный колодец, Ленский скорее почувствовал, чем увидел, как перелетает через него непомерно длинное, громоздкое тело Павла.

 

ГЛАВА 3

Когда Ленский снова открыл глаза, ни гостей, ни Павла рядом уже не было. Насколько можно было судить, он находился на втором этаже особнячка, в одной из комнат бывшего номера «люкс» когда-то здесь располагавшейся гостиницы. Приставкой «люкс» номер был обязан капризу архитектора, соединившего смежные комнаты миниатюрным ажурным балкончиком, выходящим в типично-канонический, будто взятый с картины какого-нибудь «передвижника», московский дворик.

Память мягко поплыла, качнулась вязанкой виноградной лозы, прихотливым узором чугунных кружев, и Ленский вспомнил все, вспомнил и едва не застонал от досады, бессилия что-либо изменить. Тревога сжала сердце; произошедшее нависло неизвестностью, неопределенностью, неустроенностью, непоправимостью – что теперь делать со всем этим? Что с теми, «гостями»? И, кстати, что с ним самим?

Он поочередно пошевелил пальцами рук и ног – вроде ничего, все работает. Боли нет, в легких – ни свиста, ни хрипа, сердце бьется, насколько можно судить, в нормальном ритме. Значит, жив? И вообще – мыслю, значит, существую?…

Он сел на кровати, осторожно, будто чужое и незнакомое, напрягая тело – голова не закружилась, тошноты нет. Вытянул вперед руки, закрыл глаза, поочередно дотронулся указательными пальцами до кончика носа – слава Богу, и с координацией все в порядке.

Он уже хотел встать и окликнуть кого-нибудь, как оконная штора отодвинулась в сторону, и с балкона в комнату вошел Силич. Хотя, сообразуясь с габаритами и способом перемещения, точнее будет сказать – влез. Именно так – сначала в проеме возникла голова, за ней – плечи, торс, а затем и весь он перебрался в комнату

Увидев Ленского сидящим, всплеснул ладонями, изобразил радость.

– Ого! Ну, наконец-то!

– Ого, – повторил Ленский. – Что? долго лежу?

– Ну, это как сказать, – Силич шумно уселся в кресле, – часа два уже валяешься. Так ты весь мой день рождения проспишь! Ты хоть помнишь, что у меня день рождения сегодня? – на мгновение его лицо снова стало серьезным и усталым, тут же расплылось широкой улыбкой. – Помнишь, ведь, бродяга! А то придумали тоже – кома, кома! Просто подарок зажилить решил, признайся! – и он опять рассмеялся – будто закашлялся.

Неумелое притворство друга тронуло и царапнуло одновременно; ощущение было такое, будто они играют в морской бой наоборот – стреляют так, чтобы не задеть корабли противника.

– Что со мной?

Силич изобразил безмятежность.

– А что с тобой? Это ты у себя должен спросить. Врач сказал: ничего страшного, опасности для жизни нет, простое переутомление. Со всеми случается – двадцать первый век, стрессы, скорости, ну и все такое, разное… Вообще-то, предлагал в клинику заехать, осмотр пройти, но это – необязательно, в качестве рекомендации.

Ленский затаил дыхание, «выстрелил»:

– А с теми что?

– С гостями что ли? – Силич небрежно отмахнулся. – А что с ними? Провели воспитательную беседу и домой отправили.

– Подожди… Как домой? – Ленский даже привстал на кровати. – Он же стрелял в меня! – он запнулся, бросил на собеседника несмелый взгляд. – Или… не стрелял?

– Да стрелял, стрелял! – поморщился (попадание!) Силич. – Ну, стрелял, и что с того? Получил волшебного пендаля и был отправлен восвояси. И друг его тоже – надолго запомнят. Хотя, конечно, будь моя воля… А так – отделались легким испугом. Нет, ну а что я должен был делать? Ну, не в околоток же их сдавать, сам посуди! Хотя, конечно, надо было бы в профилактических целях… – раздражаясь, Силич ударил кулаком по колену, сделал над собой усилие, миролюбиво улыбнулся – Кстати, а что у него с кофе было? Я проверял – на пальцах действительно ожоги!

Ленский молчал, приняв его молчание за одобрение, Силич воодушевился.

– Ну, вот и я говорю – поделом! Бог щельму метит, будет знать в следующий раз! А то привыкли вести себя, будто на сходке или малине какой!..

К черту! Ленский мысленно скомкал листок с кораблями.

– Слав, ты серьезно?

– Ну, а что? А что, по-твоему, я должен был делать? Тебя спасать или с этими дебилами возькаться? Врача к тебе по пробкам везти или служебное расследование устраивать? Прости, если чего не так сделал!

Теперь во взгляде друга читались вызов, обида, Ленский снова вспомнил вихрь, чудовищный, гибельный ураган, застонал.

– Ты что, не понимаешь? Их же надо было допросить! Ведь, надо же разобраться!

– А что тут разбираться! – лицо Силича стало обиженным, как у ребенка. – Моя вина, допустил, не досмотрел, готов ответить по всей строгости. Ну, лопухнулись мы, лопухнулись! с кем не бывает! Но все ведь хорошо закончилось – не так разве? Я и отпустил их, только когда врач сказал, что опасности для жизни нет. От греха подальше – уж больно Пашка твой сердился, еще немного и до смертоубийства дошло бы, – а на хрен нам надо такое, сам подумай! Нет, я вины с себя не снимаю, но зачем усугублять? Зачем карму себе портить? грязь выносить? Так что, предлагаю считать инцидент исчерпанным, и в рапорте ничего не указывать – начальству лишнее знать не надо: меньше знаешь – лучше спишь. А виноватых я найду, лично задницы нарумяню! никто рук моих не избежит, – уж ты поверь! И все на этом! – так, я думаю, будет правильно! И с жуликами я договорюсь, считай – уже договорился! Им самим неинтересно, чтобы все наружу выплыло и лавочка прикрылась.

Ленский смотрел на сильное лицо друга, уверенно выдающего круглые и гладкие фразы, и неожиданное раздражение ожгло крапивным стеблем.

– О, Господи! Слава! Да не в рапорте дело! Ты что, не понимаешь? – Ленский и не пытался (нервы! нервы!) скрывать досаду, отчаяние. – Да пойми же ты! Мне человек этот нужен! А ты его отпустил! Ну вот, где? где его теперь искать?

Он отдернул штору, вышел на балкон. Морозный воздух колко сжал лицо, прошелся между лопатками; неожиданно стало грустно и зябко, как в детстве. Будто оставшись за дверью, все случившееся отодвинулось, растаяло в мягком обаянии старого дворика, в грустной агонии зимы, тихо, как кошка, уходящей в темноту. Осталось только это – кружева теней, пожухлая виноградная лоза, усталая печаль пасмурной мартовской элегии…

Чужое присутствие вернуло на землю, он оглянулся. Рядом стоял Силич, мощной глыбой возвышаясь в темноте,

– Жень, да чего ты психуешь? Нервное? перепугался, что ли? – Силич чиркнул спичкой, осветил его лицо. – Или стоящее что-то было?

– Было Слава, было…

– Тогда, так и надо говорить, – в голосе Силича послышалась улыбка. – Я тебе этих красавцев из-под земли достану, завтра же будут в твоем распоряжении – обещаю. Но это завтра. А сегодня – давай ты меня уважь. Раз уж жив остался, – праздник у меня сегодня, помнишь? – юбилей. Мы в кафе собирались пойти, столик заказали… Там уже все наши собрались, уже празднуют вовсю, Алла раз двадцать звонила. Ну, да и черт с ней! Черт с ними со всеми! Не хочу я туда, Жека. Родственники, жена, коллеги, шеф – задолбали все, не хочу! Почему свой праздник я должен другим дарить? Давай, раз такая ситуация образовалась, дезертируем. Махнем к нам, на квартиру, стол организуем, оттянемся, как в старые добрые, а? Не поверишь, как этого не хватает! Давай, Женька, ностальгия заела – жуть! Ну? Согласен? Соглашайся!

– А Юрка?

– И Юрка, конечно! – оживляясь, подхватил Силич. – Куда мы без него?

Ленский прислушался к себе, прикидывая варианты. Ностальгические сопли – не самая лучшая перспектива, но, все ж таки, лучше, чем сутолочная ресторанная пьянка; душа просила, требовала, умоляла о тишине, покое.

Но главное, конечно – разговор с Юркой, данные объективного контроля, из первых рук, с пылу с жару, – ради этого и душещипательную историю можно выслушать, игра стоит свеч. А история будет, будет – он чувствует ее на расстоянии, как аквариумная рыбка – землетрясение; уже готова, просится наружу. Ладно, вся жизнь – компромисс, череда жертв в копилку целей; гуттаперчивая мысль встряхнулась, извернулось шуткой.

– Что, и водку пить будем?

– Ну вот! – Силич хлопнул его по плечу. – Давно бы так! А то, «понимаешь», «не понимаешь»! Нудеж один! Кстати, – он смутился, запнулся. – Короче, вот он, патрон этот, тот самый – может, хочешь себе оставить?

Ленский покрутил желто-серый цилиндрик (смерть Кощея) в пальцах, спрятал в карман.

– Поехали, Слава.

Каким-то чудом они миновали ставшие уже привычными в этот час пробки и уже через полчаса входили в ту самую «нашу» квартиру. Приобретенную когда-то из первых денег за игру и за десять лет успевшую пройти весь цикл эволюционно-ситуативных метаморфоз, превращаясь то в любовное гнездышко, то в приют одинокого страдальца, то в ночлежку. И, в конце концов, подвергшуюся чистилищу капитального ремонта, превратившего ее просто в квартиру, классический вариант современного кондоминиума классического современного мегаполиса.

Ленский так и не нашел времени побывать здесь после ремонта, и сейчас, обходя безукоризненные, стерильно-обезличенные комнаты, ощутил легкую грусть по временам, исчезнувшим под слоями штукатурки.

Силич суетился вокруг сервировочного столика, а он отвернулся к окну, смотрел на дрожащее море огней за стеклом, все произошедшее казалось зыбким и далеким, обманчивым, как луч света, заблудившийся в лабиринте зеркальных преломлений.

Тем временем содержимое упаковок, банок и баночек перекочевало в тарелки, несколько породистых бутылок оживляли аляповато-купеческий ландшафтик, – Силич выудил за горлышко одну, открыл, плеснул в бокалы.

– Давай сюда! – позвал он Ленского, все еще стоявшего у окна. – Юрку не ждем – он в пробке, наверно. И звонить бесполезно – я его телефон попросил отключить для конспирации. Так что, будешь за двоих отдуваться! – он довольно хохотнул, усаживаясь в кресло. – Давай, панегирь, рассказывай, какой я славный. Надо же, с детства врезалось в память: имя Слава – значит, и должен быть славным. Так мне взрослые втолковывали, когда лениться начинал. Всю дорогу – дома, в школе, на тренировках, – я имя свое возненавидел, честное слово!

Ленский подпустил иронии в голос.

– Имя поменять решил на старости лет?

Силич отмахнулся:

– Не обращай внимания, к слову пришлось. Ну, так что? За меня?

– За тебя, дорогой! – Ленский привстал (будто на стременах), протянул навстречу бокал.

Коньяк слегка отдавал орехом, приятно обволакивал нёбо. А, может, и в самом деле – напиться? – своего рода наркоз, душевная анестезия. Вот-вот разразится ливень ловстори, самое время приготовиться, запастись зонтом. Один за другим, Ленский сделал несколько глотков, ласковое тепло побежало в кровь, стало спокойно и уютно.

– Ну, как? – Силич выжидательно замер. – Нравится?

– Ты разоришься на коньяках.

– Хороший коньяк – моя слабость.

– Да-а, – Ленский покивал головой, откинулся в кресле. Подвисла пауза.

Силич отставил было бокал на стол, но передумал, снова взял и осушил до дна. Ага, кажется, нчинается!

– Историей одной поделиться хочу…

– Да-а?

– Выслушай меня, Ленский, прошу тебя. Знаю, что думаешь, но горит во мне все. Если не расскажу – помру на хрен. Будешь слушать?

Ленский вздохнул – как будто у него есть выбор. И в самом деле, день сегодня какой-то не такой. Бывает, бывает, происходит что-то где-то, какое-то колесико соскакивает со своей дорожки, и происходят непостижимые вещи. Шулер средней руки, для которого потолком карьеры было бы место штатного «исполнителя» в какой-нибудь задрипанной провинциальной дыре, едва не обыгрывает его, «маэстро». Человек, пришедший в качестве секунданта, стреляет ему в голову. И напоследок железобетонный, пуленепробиваемый Силич, которого просто невозможно заподозрить в сентиментальности, рвется рассказать историю своей первой любви. Что ж за день такой сегодня?

– Я слушаю, Слав. Валяй, рассказывай, – он подлил себе коньяка, уселся поудобнее.

Силич покрутил головой, невесело засмеялся

– Десять лет знакомы, все никак не привыкну. Ощущение такое, что заранее все знаешь. Ладно, проехали… Понимаешь, любовь у меня случилась… Давно еще, в молодости, – слова давались ему с видимым трудом. – Никому об этом не рассказывал. Не то, что от людей, от себя прятал. Забыть хотел. А сегодня весной в воздухе повеяло, и снова все закрутилось-завертелось, дало под дых…

Ленский молчал; замешательство друга доставляло удовольствие.

– Ну вот, – Силич улыбнулся, – тему обозначил – уже полдела, самое трудное позади. Хотя, какие еще темы могут быть, когда… Вот… Ну, что? Тогда – без предисловий? Да какие предисловия? – биографию мою ты знаешь – родился, учился и все такое. Но учился хорошо, вот в Москве и оказался. Понимал, что деньги, успех, будущее – все здесь. Поступил в Бауманку, инженером хотел стать; служба, погоны – это все потом, другая, следующая жизнь.

Квартировал в общежитии: первый опыт взрослости, самостоятельности. В комнате нас четверо, копейки до стипендии, общая кухня, один холодильник на этаж – университеты эти, брат, до сих пор снятся. Хорошие университеты, закалка жизнью – самая лучшая закалка. Лучшее лекарство от сантиментов разных и прекраснодуший – мне тогда это, ох, как надо было! Уж больно наивен был, чист, аки слеза младенца, последнее готов с себя отдать был, врать – ни Боже мой! Но Москва любого обломает. Сначала трудновато, конечно, пришлось, а потом – ничего, пообтерся, пообтесался, втянулся, куда только что подевалось.

 

Так оно и катилось все до поры до времени, но жизнь – игра, театр, скучно ей, когда вот так – из пустого в порожнее. И вот, в соответствии со всеми законами драматургии, наметилась интрига – возьми, да и свались на несчастную мою голову некто Илюша Зарецкий. Кто такой? Ох, дружище! Худший вариант из возможных – советская знать, барчонок, то ли из семьи дипломата, то ли из какой другой семьи, перевелся на наш курс – только представь себе! – из самой Америки! Ну, или не из Америки, может, и из Англии или из Австралии – не суть, а только – откуда-то оттуда, из загнивающего Запада. Как говорится, с пылу, с жару, пропитанный испражнениями вредительских пороков и пагубных привычек – денди с иголочки, красавец, парфюм, в институт на собственных «Жигулях» приезжал. Ферт, мажор, одним словом – я таких всем сердцем ненавидел, просто на дух не переносил! И кой черт его, спрашивается, в Бауманку занесло! Валил бы себе в свой МГИМО или ВГИК, или МГУ! – но вот, поди ж ты! занесло на мою голову!

Но ничего не бывает в жизни просто так, ничего не бывает случайного – ни декораций, типа ружья в первом акте, ни героев. Вот и Илья этот – помимо красной тряпки и аллергена морального суждено ему было сыграть и еще кое-какую роль, можно сказать, роковую и фатальную. Ну, а сперва – соперником моим стать, для начала – в учебе. Умный, гад, оказался, талантливый, даром, что хлыщ и мажор! То, что мне трудами тяжкими доставалось и ночами бессонными – он на лету схватывал! Ну, и плюс внешность-шмотки, легкость-раскованность, апломб аристократичный-столичный – ну просто-таки противоположность и вызов мне, тугодуму-тяжеловесу, просто антипод мой! – возненавидел я его, люто, истово возненавидел!

– Возненавидел… – повторил Силич и потянулся за другой бутылкой. Ленский меланхолично смотрел, как он открывает ее, так же машинально подставил опустевший бокал.

– Ну, а дальше и сам можешь продолжать – не успокоилась, не остановилась на этом судьба-злодейка, смастерила треугольничек. Не мудрствуя лукаво. Какой-какой? – любовный, разумеется! – вдобавок ко всему угораздило меня еще и влюбиться! И влюбиться – как и все привык делать – основательно, крепко, хоть и косолапо. Почему угораздило, спросишь? Да, потому что – в преподавательницу! В преподавательницу новую нашу по английскому, Светлану – не забыть имя! – Ивановну Баскакову.

Расхожий сюжет, скажешь, учитель-ученик, было-перебыло. Может быть, и так; хотя, если так взять – так ведь и все когда-то уже было, да? Впрочем, я и не думал об этом тогда, я тогда, вообще, ни о чем думать не мог. Ходил, будто пыльным мешком пришибленный, сам не свой, – наверно, это и есть та самая любовь с первого взгляда. Все равно, что удар молнии – через секунду ее нет уже, она уже где-то далеко, а ты – на земле, только и способен глаза вслед таращить и рот как рыба разевать.

Силич помолчал:

– Она и была похожа на молнию. Стройная, стремительная, белокурые волосы крупными локонами, огроменные синющие глаза, румянец, как у ребенка. И все это – мгновенно, ярко, живо, неподдельно, непосредственно! «Силич! Вы снова сегодня в этом свитере. Это уже третий раз подряд за неделю! Неужели у вас не хватает фантазии, чтобы изменить имидж? А что по этому поводу думает ваша девушка?» И тут же: «Потапов, как вы произносите слово „perfect“? Запомните: первый слог „п“ должен звучать, отрывисто, хлопком. Вот так: „п“, „п“. Запомнили? Тренируйтесь дома. Как? Приклейте к верхней губе бумажку и добивайтесь, чтобы она взлетала. Что? Да, так и ходите с бумажкой, пока не научитесь!»

В считанные дни и без единого выстрела завоевала она институт, популярность ее была колоссальной. Вся мужская половина была влюблена в нее поголовно, женская старалась подражать.

Вообще, надо сказать, весь ее образ был окутан ореолом какой-то тайны, тянулся за ней шлейф какой-то совершенно невероятной, наполовину шпионской, наполовину романтической истории. Будто бы работала она до этого в одном из наших посольств за рубежом, и была будто бы связана с разведкой, и, якобы, пришлось ее оттуда срочно эвакуировать в связи с дипломатическим скандалом. В каком посольстве, из-за чего скандал, никто, разумеется, не знал, но дыма, как известно, без огня не бывает; надо ли говорить, что это только добавляло ей популярности.

А какие мужчины к ней приезжали! На иномарках (это в 80-е!), лощеные, холеные, даже Илюша Зарецкий терялся на их фоне. Хотя нет, – роль! треугольник же! – он-то как раз и не терялся. Ухаживать за ней стал, не так, чтобы откровенно, конечно, но тонко, деликатно, да и вообще, установилась между ними некая связь, общность, что ли, были они, что называется, одного поля ягоды. Опять же, по-английски говорили, как на родном, – пока мы, убогие, корпели над материалом, – болтали о чем-то своем. И я ревновал, конечно, ревновал жутко. Понять не мог ни фига, пытался по интонациям сориентироваться; впрочем, так еше хуже было. Казалось иногда – воркуют, амуряться, ей-богу, так и растерзал бы обоих на месте.

Силич сделал порядочный глоток.

– До сих пор мне не дает покоя мысль: а, может быть, он, все-таки, любил ее? Может быть, болезнь эта протекала у него именно так, кто знает? Впрочем, тогда я даже и мысли такой не допускал, а теперь и вообще – какая разница.

Но любовь – открытое пространство, незамеченным остаться невозможно. Вот и меня очень быстро срисовали, и он, и она. Ей – так и вообще сам Бог велел – предмет приложения, женская интуиция и все такое, ну а он – уже как лицо, непосредственно вовлеченное и заинтересованное. И хотя виду не подавал, беззаботным и ничего не понимающим прикидывался, и, надо сказать, хорошо так прикидывался, убедительно, да только любовь – тот еще рентген, камера обскура: как облупленного я его видел, все его ужимки, мыслишки прыщавые считывал. И сам, конечно, был как на ладони: здоровенный увалень-молчун, робкий, стеснительный, глаза прячет – на раз все читалось, как дважды два.

Спросишь – как она реагировала на все это? Не знаю. Поначалу, думаю, льстило ей это, даже забавляло где-то. Хотя и напрягало, конечно – как-никак, а мы ученики ее, она педагог наш. А потом, видимо, привыкла, смирилась – и в самом деле: мало ли молодо-зелено, в первый раз, что ли. Перебесятся, перекобенятся, найдут себе подружек-погодок и забудут все благополучно. Что ж, может, так оно и было бы, да только серьезный был закручен узел, основательный, так просто не распутаешь. Хотя я, честно говоря, особо ни на что и не рассчитывал: слишком нереально, невероятно все было, в голове не помещалось – я и она. Не гонит из класса – и хорошо, и счастлив, разговаривает, улыбается – на седьмом небе. Лишь бы быть с ней рядом, видеть ее, слышать… Ну, и его контролировать, само собой, – опять же, конкуренция учебная-академическая, все дела…

Так и протанцевали мы втроем первый семестр; Октябрьские, Новый год прошли как в бреду, в угаре: только и думал о ней. Хорошо, хоть не пил тогда, тренировался усиленно, а то бы и не знаю, чем все закончилось.

Но отзвенели праздники, пролетела сессия, и вновь встретились мы с ней. В институте где-то, в коридоре. Представляешь, увидела меня, заулыбалась, и говорит: «Хорошо выглядите, Силич! Поздравляю с победой!» – это я тогда чемпионат города выиграл, пояс черный получил. А я стою дурак дураком, глазами только хлопаю, – нет, чтобы тоже комплимент ей отвесить. Окажись на моем месте Илюша Зарецкий, уж он-то точно не растерялся, выжал бы все из ситуации! А я пока придумал что-то, ее уже и след простыл.