Выстрел по Солнцу

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

ГЛАВА 5

– Да, погоди ты, Слава! – растерянно и раздраженно Журов вырывался из медвежьих ручищ Силичем, облапившего его со всем пылом смущенного ликования, осуждающе (и ты, Брут) глядя на изображающего пассивную индифферентность Ленского. – Ты что, с ума сошел? Пьяный уже совсем? Да, отпусти же!

Он, наконец-то, выпростался, стараясь казаться сдержанным и спокойным, поправил одежду, очки. Какая-то тяжесть, принужденность засела тенью в глазах, залегла складкой у переносицы; сухое обычно, насмешливое лицо было сумрачно, исполнено злой, нервной энергии. Он оглянулся по сторонам, не найдя, куда поставить свой щегольской кожаный кейс, швырнул его в угол.

– Напились уже? Как дети, ей-богу!

Силич виновато и безропотно пробурчал:

– Во-первых, не напились, а расчувствовались, а, во-вторых, имеем право – именины!..

Не слушая его, Журов уселся в кресло, с злорадно-хищным любопытством уставился на Ленского.

Ничего рассказать не хочешь?

Ленский едва удержался, чтобы не отвести взгляд. Внеапно он понял, что боится друга, боится его вопросов, своих ответов – всего, что последует дальше.

– И что ты хочешь услышать?

– Все. – краткость и простота ответа скрывали пропасть неизбежности.

– Давай конкретнее.

– Да в том-то и дело – куда уж конкретнее!

– Эй, наука! – Силич с видом третейского судьи поднял руки… – Если ты про инцидент, то инцидент исчерпан. Да, преступников сначала отпустили… ошибочно… Но вовремя спохватились и уже ищут, – с минуты на минуту найдут… А с Женей все в порядке, эскулап сказал – жить будет. И никаких обид, никаких претензий – скажи, Жека? Так что, с точки зрения…

Журов перебил его:

– Время остановилось, – слова звякнули монетками, раскатились по углам.

Гримаска язвительного апломба сползала с лица Силича, зацепилась за недоуменно изогнуто-поднятую бровь.

– То есть? как это остановилось? Когда?

Журов не сводил взгляда с Ленского, стекла очков застыли бескомпромиссными бликами.

– Тогда. В тот самый момент.

Силич нахмурился.

– Подожди. Еще раз – остановилось время? Как это? И с чего ты решил?

Журов пожал плечами.

– Прборы показали.

– Какие приборы? Может, ошибка?

– Ага, ошибка! – блики торжествующе полыхнули. – Скачок напряжения – вылетела к черту система, у бесперебойников корпуса оплавились.

– И что? В смысле – что это все значит?

Журов опять пожал плечами.

– Произошла неведомая доселе реакция, что-то вроде термоядерной – я назвал бы ее расщеплением времени. Хотя, конечно, на мой взгляд, термоядерный взрыв по сравнению с этим – детский лепет.

Силич шумно выдохнул, помассировал ухо.

– Ни фига себе… Так это мы что? чего-то там, все-таки… изобрели? Мы первопроходцы? Первооткрыватели?

– Не мы, а он, – Журов кивнул на Ленского.

– И как это могло произойти?

– Вот это я и пытаюсь узнать у нашего друга.

– И в самом деле, Жень! – Силич повернулся к Ленскому. – Чего молчишь?

Ленский почувствовал себя лягушкой, распятой на вивисекторском столе, захотелось немедленно убежать, спрятаться. Мысли, торопливые, суетливые толкались в голове.

– И что вы хотите?

Журов отреагировал молниеносно.

– Все. Мысли, чувства, ощущения – что видел, что слышал – дорога каждая деталь, каждая мелочь. Ты один можешь рассказать, как это было.

Ох! может, тебе еще и ключ от квартиры? Нет, так не пойдет! Лучшая защита – это?..

– Хреново было, Юра! – веришь?

– Верю. А как конкретно?

Мысль юркнула в спасительную лазейку.

– Чуть не убили меня, Юра! Ты не видел разве?

Силич схватился за голову, застонал.

– Ну вот, снова! Ну, ведь договорилиь же! прощения попросил!..

Не обращая на него внимания, Журов подошел, присел, заглядывая снизу вверх.

– Жень, в упор не пойму, в чем дело? Или скрываешь что?

Черт! ну, действительно – лягушка!

– Как же, скроешь от тебя!.. Сам же говорил: датчики, приборы…

Стекла очков упрямо блеснули.

– Приборы – одно, свидетель, а вернее даже – виновник, а еще вернее – автор – совсем другое.

Ленский молчал, Журов встал, стал протирать очки.

– Женька, у тебя в голове – супермозг, какая-то невероятная штука, позволяющая изменять ход вещей. Мы изучаем ее уже десять лет как, но так и не поняли, не приблизились… Нет! Это, конечно, замечательно! феноменально! Но сегодня ты сотворил что-то совсем уж невероятное, необъяснимое – понимаешь ты это или нет! Ты – ходячий философский камень, восьмое чудо света! У тебя в голове – самая настоящая машига времени!

Ленский поставил бокал на стол, посмотрел другу в глаза.

– А почему ты думаешь, что это сделал я?

– А кто ж еще? – Журов усмехнулся. – Не святой же дух.

– А вдруг это тот, второй игрок? Или секундант?

Журов спрятал улыбку.

– Шутишь? Нет, разумеется, все надо будет изучить, проанализировать… Не исключен рикошет, психосоматическая корреляция… Может быть, даже, своего рода, катализатор, но мы же с тобой – взрослые люди, все понимаем…

Мысль вильнула в сарказм.

– Взрослый здесь – ты один, сам же сказал – как дети…

Журов приблизился, склонился.

– Жень, да в чем, в конце концов, дело? – и уже тише, почти шепотом: – Жень, я не отстану…

Мысль извернулась дугой неопределенности – может, сказать, все-таки?

– Считай, что я увидел привидение…

– Жень, давай серьезно.

– Я серьезно. – Ленскому были хорошо видны его глаза, беспомощно близорукие в безжалостном свете ламп, лицо, усталое лицо человека, для которого не осталось никакого убежища, кроме правды; неожиданная полоснула, стиснула жалость.

– В общем-то, я и сам еще не разобрался… Все, вроде, как всегда ничего не предвещало… И вдруг – взрыв, буря, ураган! И хлюпик этот – ума не приложу – что с ним случилось. Такое ощущение, что это был не он…

Снова вдруг навалилось свинцовое небо, побежали тяжелые, мутные волны, мысли сплелись змеиным клубком.

– Ты не понимаешь… Это – страшно… Я чувствовал себя песчинкой, щепкой… И негде укрыться, нигде не спрятаться!..

Журов спрятал глаза.

– Жень, я все понимаю… Но это – эмоции. Согласись – глупо останавливаться в шаге от цели… И вообще, это – знак, это шанс, я чувствую! я верю! Это – как набрести на золотую жилу! До сих пор мы блуждали, шарили впотьмах, а сегодня!.. Такое дается один раз! Станем трусить и мямлить – отвернется Фортуна! Надо ковать железо! Ну, соберись! Ты же сильный! смелый!

Ленский встал, подошел к окну, рванул раму. В лицо ударил шум улицы, влажный зябкий ветер. Март! Проклятый месяц! Вот взять и шагнуть сейчас туда, в последнюю бездну, шагнуть и положить конец всем бедам!

Он вздрогнул от прикосновения, обернулся. Рядом стоял Журов.

– Ну, ты чего, Жень? Чего раскис? Ведь все – как хотели… Как планировали, помнишь?..

Ленскому показалось, что все это уже было когда-то, и сейчас еще раз повторяется. И эти мягкие, убаюкивающие интонации, и безнадежность слов, и сырая, антрацитовая ночь за окном. Он взглянул на высокий, с залысинами лоб друга, на смешные старомодные очки, на всю его нескладную, угловатую фигуру. И снова – слова, слова, пустые, бессмысленные…

– Потерпи, совсем немного осталось – я чувствую. Ну, вспомни, как все начинали, как трудно было… Неужели сейчас отступим?

Ленский еще раз глубоко вдохнул морозный, втянул колкий воздух, ощущение близкой, надвигающейся катастрофы вновь приблизилось, нависло

– Так мы о чем мечтали? Тайны судьбы, власть над будущим, триумф разума. А тут – карты, жулье… И банальное пушешествия во времени, примитивно, – не кажется: не туда свернули?…

Журов тихо рассмеялся.

– Ну, что ж поделаешь? – так уж вышло; жизнь – сложная штука, иногда грязная. И наука – своего рода, лотерея – никогда не знаешь, где найдешь. А, может, это именно то, что мы и искали? Может, это наш ключ от неба? И вообще, в любом случае, с этого дня ты уже не принадлежишь себе, уж прости за пафос. Ты теперь – священная корова, золотой фонд; уже не просто должен – обязан. Да и как остановиться, когда – такое? Шутка ли – время остановить! Так что, мы в западне, дружище, и выход – только один – идти вперед, точка невозврата давно пройдена.

Подошел Силич, большой, преданный.

– Жень, и в самом деле…

Ленский захлопнул окно, окинул друзей взглядом – умные, надежные, верные. Резко, как никогда, остро обрушилось одиночество.

– Хорошо, – неожиданно для себя выговорил он.

– Давно бы так! – Силич шлепнул его по плечу. – А то заладил: примитивно, конкистадоры! И вообще! – он патетично потряс руками. – У меня, в конце концов, юбилей! Так, может, меня хоть кто-нибудь поздравит? Может, хоть от кого-нибудь я услышу доброе-теплое-вечное?

– Друг! Брат! – в шутовском порыве кинулся на грудь ему Журов. – Возьми мое сердце, возьми мою печень! что хочешь возьми, только не грусти и не сердись!

Силич попытался изобразить что-то трогательность и восторженное, оба не удержали равновесие и рухнули на диван. Ленский грустно улыбнулся.

– Шуты гороховые! – прошептал он, понимая, что теперь праздник уже неотвратим и неостановим, и ничего уже неотвратимо и неостановимо, что все просьбы, все увещевания уже бесполезны, запоздалы, что в права вступает безжалостное, зыбкое и тревожное завтра.

Что ж, пусть наступает это завтра, такое, каким оно должно быть. Пусть становится словами и делами, победами и поражениями, и пусть воздастся каждому по судьбе его, по судьбе и по вере…

ГЛАВА 6

– Ни фига себе! – верещал чей-то тонкий, жалобный голос. – Олег Львович, мы так не договаривались!

Женька открыл глаза и сразу же определил – он в своем корпусе (дортуаре – из казарменно-куртуазного с претензией лексикона Львовичей), в своей кровати, так же сразу все вспомнил – Черное озеро, лилии, змей; ощущение явственности, осязаемости было столь велико, что руки сами собой потянулись ощупать голову – нет ли венка? Увы, нет, нет, никакого венка – еще бы! откуда ж ему взяться! – это ведь сон был! сон! И он закончился – как заканчивается все и всегда, и хорошее, и плохое, и хорошее – всегда чаще и быстрее плохого! Да и плохое случается чаще – вот этот голос, например – точно из этой категории и явно по его душу. Еще пока непонятно: что, как, почему, но интуиция ясно подсказывает – ничего хорошего не жди. Эх! и стоило просыпаться! Если б можно было не просыпаться!..

 

Будто услышав его тот же пронзительный, назойливый голос снова заканючил:

– А вот следы! Олег Львович, смотрите – следы!

Послышался недовольный голос воспитателя, быстрые, раздраженные шаги.

– Ну, что там у тебя еще? какие еще следы?

– Мы с вами как договаривались? Чтоб убирать на общих основаниях, – вибрировал голос, – а здесь посмотрите – грязь на полу прямо кусками!

Хлопнула дверь, на пороге возник Вовка Каменев, за ним, почесываясь, заспанный и полуодетый – Олег Львович. Щурясь от солнца и всем своим видом выражая крайнее недовольство, он смотрел вниз, куда указывал толстый Вовкин палец.

– Видите? Следы, – с гордостью, будто выследил шпиона, доложил Вовка. – Вот, от Ленского кровати.

– Скорее всего, к… – поправил его Львович, рассматривая что-то на полу.

В какой-то момент блуждающий взгляд воспитателя столкнулся с Женькиным, метнулся в сторону; торжество микропобеды, еще что-то, новое и незнакомое заставили с независимым видом усесться на кровати, изобразить зевок.

– Не буду я убирать, – (что это с ним?). – Я этого не делал.

Многие в комнате уже проснулись и с интересом вслушивались в разговор.

– А кто ж тогда? – в голосе педагога скользнула издевка. – Вон и ноги у тебя грязные, постель всю изгваздал!

– Да он это! он! – закричал Вовка. – Вот и кеды его, посмотрите! – он пнул бесформенное и безобразное нечто, облепленное пластами налипшей грязи и отдаленно напоминающее кеды.

– Ну, так что? – повернулся к Женьке воспитатель. – Что ж ты? получается – врешь, да?

Мысли выстраивались молниеносными пирамидками, недавняя обида конвертировались упрямой и горячей злостью; Женька дернул плечом.

– Кеды кто угодно мог взять. И потом, – выброс ехидства в Вовкину сторону, – какая разница? Получил три наряда – так и убирай!

– Дерзишь? – голос Львовича не предвещал ничего хорошего. – Обстановку дестабилизируешь?

Как правило, после подобных слов следовало примерное наказание – «уроки (и опять терминология Львовичей) любви к Родине», проводимые доверенными лицами последних в каком-нибудь укромном уголке, – после них провинившийся появлялся грустный и задумчивый, с распухшим ухом или ссадиной под глазом и уже не пытался «дерзить», «качать права» или каким-либо иным способом «дестабилизировать» обстановку; странно – почему ему не страшно? Женька взглянул на воспитателя, на утиный нос, нижнюю губу, снова поразился сходству с селезнем. Ну, точно – вот же он, надутый, самодовольный, жирный, важный, глупый – совсем как в сказке Андерсена! Разгуливает по двору, вглядывается в небо – как нарочно, в эту минуту воспитатель шумно вздохнул, поднял голову, изображая муки долготерпения, и Женька хихикнул.

Педагог осекся, насупился.

– Ну, смотри, как знаешь! – он повернулся к застывшему рядом Вовке: – Что замер, родной? Со слухом плохо? Тебе сказали: убирай давай, раз дежурный! – последний слова он произносил уже на пороге, уходя – решение было принято, акценты расставлены.

– Ну, все, крыса! – пообещал Вовка. – Ты – труп!

Женька мысленно шлепнул себя по лбу – ну вот, на пустом месте неприятностей себе организовал! И ведь, если по честности – его, его следы, и кеды его, и все это глупое препирательство – спросонья, сгоряча, – ну, почему! почему он такой дурак! Хотя, постойте! – не мог же он, в самом деле! не было, не могло быть ничего такого! Или мог? Или могло? было? Ночь, озеро – голова плыла суматошным видеорядом, он пытался выхватить хоть что-нибудь связное, соорудить объяснение. Чья-то шутка? вряд ли – кому он нужен, опять же – в голову, что ли, залезли? мысли прочитали? Впрочем, и не мысли, конечно же, а сон, впрочем, и не сон, видимо, ну хорошо, пусть будет не сон, допустим, что не сон, а что тогда? Галлюцинации? Лунатизм? Но какой, на фиг, лунатизм – он никогда! ни разу ничего такого! Стоп! А, если не сон, и не лунатизм, а в самом деле – тогда что? Тогда что это такое? Чудо? Волшебство? Но этого не может быть! Не может, потому что – не может! Не бывает чудес на свете! Господи! рассказать бы кому-нибудь, исповедаться! Но кому? Не Вовке же, не Львовичам! И не «сокамерникам» – трусы они все и мелочь – не поверят, на смех поднимут; чего доброго, и в психушку загреметь можно, – впервые он порадовался, что так и не обзавелся друзьями. Можно было бы – родителям, бабушке, но они далеко, да и вообще…

Внезапно пришло осознание, ясное и безоговорочное – он никому и ничего не расскажет, никому и никогда, – теперь это – его тайна, его чудо. Его сказка. И за нее ему, кажется, скоро влетит. Ну и ладно, влетит – и влетит, чему быть, того не миновать; за все когда-нибудь придется платить. В том числе, и за тайну, за сказку; вернее – тем более – за сказку!

Неожиданно стало жаль себя, защипало глаза – ну вот! еще не хватало расплакатся! Тоже, герой, плакса-размазня нашелся! Ладно, храбрись не храбрись, а тревожно, нехорошо на сердце – так себе история, гнусненькая. Да и вообще – немыслимая, неслыханная! – чтобы он, тихоня и слюнтяй, кому-то нахамил! И уже не понять, отчего хуже – от того, что нахамил, или от того, что за это влетит. И ведь нахамил умышленно, заведомо – как это? с отягчающими? – так, кажется, в суде говорится. При оглашении приговора – вот-вот, сам же себе приговор и вынес, и подписал! Так что, кроме как на самого себя, жаловаться не на кого. И прощения просить бессмысленно и поздно, поздно, потому что бессмысленно и бессмысленно, потому что поздно, – этот мир не прощает ошибок, не признает сослагательного наклонения. Да и не хочется как-то прощения просить. И даже не не хочется, а нельзя! Невозможно, недопустимо – у кого? у этих уродов? – он себе не простит никогда! Просто не сможет, не сумеет! – что-то изменилось, до неузнаваемости, навсегда; он теперь много не сможет…

Женька ловил на себе любопытно-сочувственно-злорадные взгляды соседей, ожидал страха, но страха не было. Наоборот, хотелось, чтобы поскорее все закончилось, и не то, чтобы закончилось, а началось – мысли, чувства путались, повисали саднящими лохмотьями, он не узнавал сам себя – сон? это все сон? А еще через несколько минут разнесся слух: ночью кто-то положил венок из лилий (!) в девчоночью половину, кому-то (кому-то!) на тумбочку, и там сейчас переполох. Впрочем, переполох был везде, все шушукались, делали загадочные глаза, и снова все кувыркалось в голове, и невозможно было все это видеть, слышать, терпеть, невозможно было молчать; сигнал подъема был спасением. Он долго умывался, плеская водой в лицо, подставляя голову под ледяную струю – хотелось остаться так навсегда, – змеи, лилии, Львовичи – все вертелось пестрым клубком; внутри будто бы поселились два человек – тот, который из сна, и тот, который прежний, настоящий, но только где он настоящий? И что значит – настоящий?

Линейка, завтрак – все пронеслось бессвязной и бестолковой прострацией, только спускаясь с пригорка к своему корпусу, увидев засаду, Женька наконец-то вернулся в реальность, мысли заметались пескарями. Ну да, ну да, сон сном, а педагогический процесс никто не отменял; вот и учителя, те самые «старшие товарищи». Все те же: Гога, Холодов, Бегунов, приблудным хвостиком-довеском – «оскорбленный и униженный» Вовка Каменев. И все, разумеется, по его – эх, Ленский, Ленский! – душу. У Гоги и Холодова красные глаза – последствия бессонной (явно где-то «оттягивались») ночи, оба злые, раздраженнные – чувствуется даже на расстоянии, – как говорится, если везет – так во всем. Что ж, вот и пришел «твой час», момент истины, кажется, сейчас тебя будут бить (голос за кадром ехидно пропел: «и, возможно, даже ногами»). И где же твое хваленое чутье, способность избегать, балансировать, лавировать (тот же голос: «лавировали-лавировали, да не вылавировали») – экстерьер и аттестат (увы и ах!) трусости, бесхребетности, посредственности, комформизма! Но сколько веревочке не виться; не бывает так, чтобы и нашим, и вашим, чтобы и волки сыты, и овцы целы. И он в этой ситуации явно не волк – ну, какой из него волк. Волки – сильные, клыкастые, волки – когда стаей, волки – это вот эти, и они пришли, чтобы его… черт! а ведь сейчас его будут бить! бить! А ведь его никогда и никто не бил, он никогда и ни с кем не дрался – борьба, тренировки не в счет! На тренировках – вообще, все понарошку, а вот сейчас, здесь – все совсем не понарошку, и очень-очень даже не понарошку! Но не страшно! ни капельки! ни крошки! Не страшно, и мука эта, тоска эта, заноза, это что-то новое и пока неизвестное, непонятное – рвет, рвется наружу! – честное слово! лучше бы было страшно! Да! точно! – наверняка было бы легче, убедительнее разыграть дурачка, непонимание, может быть, даже удалось (удастся?) «выйти сухим», даже «сохранить лицо». Да и почему не удастся? Конечно, удастся! Сейчас, только поднапрячься, спрятать, погасить это новое (и откуда что взялось на его голову!), влезть в привычную маску. Или не влазить? Как-то не хочется уже, если честно, и не то, чтобы трудно, в лом, а… черт! н не объяснишь даже! Себе самому не объяснишь! Господи! И вот что делать? Что выбрать?

– Ты че, малой, в конец оборзел? – с места в карьер взял долговязый Гога. – Ты че начальству дерзишь? Хочешь, чтобы весь отряд за тебя раком поставили?

И ведь не страшно! не страшно абсолютно!

– Да, че с ним базлать, Гога? – лениво процедил Холодов. – Накостыляем ему, и дело с концом…

Гога сплюнул.

– Да сдался он тебе! Спать, блин, охота! – он ткнул Ленского в плечо. – Слышь, ты, крысеныш! Ты ж у нас уже, вроде как, пострадавший? Так и вали к Львовичу прощения просить! – на первый раз внушением отделаешься! Всосал, недоумок?

Вот! вот оно! само в руки плывет! Улыбнуться, пропустить мимо ушей «недоумка» и «крысеныша», выдать что-нибудь нейтральное-умиротворительное. А потом набрать в коробок рыжих муравьев, уйти на полянку…

– Подожди, пацаны, у меня тоже пару вопросов имеется. Личных, – что? Бегунов? А этому-то что от него надо?

– Бля, Серый! – скривился Гога. – Спать охота!

– Один сек, мужики, – заискивающе успокоил подельников Бегунов, – я мигом. Это ты Ленке моей лилии притащил? – вопрос повис в пространстве, и все вокруг сфокусировалось, сконцентрировалось в нем, в одном коротеньком и односложном ответе – да? нет? Да или нет? Нет! нет! конечно же, нет! Давай! – улыбка, круглые глаза, неведение-непричастность – отпустят, простят, «внушением» отделаешься!..

– Конечно, я, – ответил за него кто-то другой, тот, из сна. – А что? нельзя?

– Ах, ты гад! – Бегунов рванулся было, но Холодов схватил его за локоть.

– Совсем офигел! Здесь?!

Воровато оглянувшись (ненатурально! фальшивит!), задушив голос, Бегунов придвинулся вплотную:

– Пойдешь со мной «мах на мах»?

Пахнуло несвежим (зубы не чистит, что ли!) изо рта, ожгло неприязнью, раздражением. Женька отстранился, в который раз отметил невыигрышный экстерьер (и что в нем Грушкова нашла!) соперника – мелкие черты, бегающие глаза, подобострастие вперемежку с заносчивостью – к раздражению добавилось что-то еще, практическое, взвешено-трезвое: а хорошо бы наказать гада.

– Пойду.

– …! – ругнулся Гога. – Достали!

– Успеешь ты выспаться! – Холодов наоборот оживился, сделался энергичным, хлопотливым. – Пошли на наше место!

Господи! сон, сумасшествие продолжается! В голове – абсолютный хаос, ощущение такое, что и не просыпался вовсе или – в кино, или и то, и другое одновременно, – такая солянка, сомнамбулическо-кинематографическая каша, – будто и не с ним все, будто все со стороны, из зала. Вот они все вместе идут за корпус, на «наше место» – укромную, вытоптанную многими поколенияи, со всех сторон закрытую густым сосновым подлеском, полянку – тот самый «класс», для тех самых пресловутых «уроков», вот кто-то другой, не он, идет, дышит, что-то говорит, вот они с Бегуновым, друг против друга, в центре импровизированного круга, – Господи! неужели все это с ним! неужели все это на самом деле! наяву!

– Ну что, давайте, – искаженная зевком команда Гоги упала невнятной нотой, и пространство расплылось зелеными с голубым разводами. И кто-то выключил все постороннее, ненужное, остались они одни, он и Бегунов. Он и Бегунов; он и противник, обидчик, соперник, враг – вот, оказывается, как выглядят враги. Когда не притворяются, в естественной среде. Потное лицо, суженные глаза, сжатые кулаки – он, наверно, и сам сейчас такой же, – ф-фу! гадость какая! какой ужас! А, впрочем, плевать! на все плевать! Удивительно – почему он не боится?

 

Так, что-то надо делать, что-то же делают в подобных случаях. Ага, вот, например, снять шлепки. Зачем? – что б не мешали – он же драться сейчас будет! Как драться? Кто драться? Он? Да, черт, возьми! он! он! И сейчас ему, кажется, накостыляют по полной программе! уж это – как пить дать! Потому, что противник старше, крупнее, сильнее! И потому, что прав – это он, Ленский принес те лилии! Он! он! больше некому! И за это придется отвечать – по всем законам жизни, которые – ну, просто сумасшедшее «везение», правда? – каким-то «чудесным» образом совпали с этими идиотскими, кургузыми, так называемыми, «пацанскими» понятиями! Но нет, нет страха, ничего нет, одна ровная, отстраненная внимательность, целеустремленность; нервы – дебелыми, стальными жгутами. И тело – не его! не его тело! – послушное, гибкое, сильное, само по себе двигается, живет, и все, все – зрение, слух, обоняние, все обострилось, ожесточилось, обнажилось, будто он и не жил, и не видел, и не дышал до этого: рельеф земли под ногами, стволы сосен, терпкий аромат хвои – все явственно, резко, ярко, сильно. Карусель лиц, лицо врага, – это враг, враг, его надо победить, истребить, уничтожить! Смять, как конфетную обертку, разорвать, растоптать, распотрошить, и – зуд, жжение в кулаках, и жадный истовый голод, и пляшут, дрожат лихорадочным ознобом чаши весов – рано, рано еще, еще не время. Еще не вызрел плод, еще висит, томится капля на ветке, и все сплетено, связано, свито, срощено в невидимую тактильную паутину, контрапунктуру мгновенных и точных осязаний; сердце, мышцы, мозг работают слитно, воедино, в унисон. И пляшут, пляшут весы, и пляшут, сбиваются в сливки ярость, бешенство, гнев, – враг все ближе, бьет, бьет, смеется, доволен собой; горят, саднят ссадины, горит, саднит сердце, но рано, рано, рано! И – вот! вот оно! – будто взмах, всплеск, сигнальная ракета и срывается капля и срывается тело – будто в интерактивной и ассоциативной яви его имперсональный двойник бьет в просвет рук, локтей, в чужое, ненавистное, и оно поддается, откатывает, отступает. Оно исчезает! Падает! И мгновенно, немедленно – истовое, свирепое, сладострастное, наслаждение всесилия и мести, смазанным сумбурным видеорядом – невнятное, смутное копошение у ног, кто-то незнакомый, непонятный – прижатые к лицу ладони, глухие, невнятные звуки. Слова, плаксивые, жалкие, невероятные – это он? враг? Бегунов?

– Ах ты, тварь! Всю майку закровянил!

Тишина, скомканная, растерянная, чей-то голос:

– Ни фига себе, за хлебушком сходили…

– Ты че натворил, урод? – откуда-то со стороны, из бокового периферийного кармана – Гога, большой, жилистый, широкий. Злобное, перекошенное лицо, красные прожилки глаз, – как на тренировке – удар по опорной, и в проброс злобе, ненависти, беспомощности, уже падающему – хряско, жестко – в скулу, в ухо, в переносицу – а-а! больно, бля!

Неясное движение сзади, что-то лопнуло на лбу гулко, брызнуло, – сквозь боль, горячее, соленое – дикое лицо Холода, громадный сук, занесенный для удара, не дожидаясь новой атаки, новой боли, не вытирая кровь, броситься, сбить с ног, прыгнуть коленями на грудь и бить, бить и бить, сильно, методично, словно забивая гвозди, исполняя страшный приговор вколотить, втоптать, всю эту наглую, подлую мерзость, это ненавистное, проклятое прошлое, ненавистную и проклятую кабалу…

– Стой! Стой! Остановись же! – кто-то обхватил сзади, тянет за плечи. – Как его зовут? Женя? Женя! Женечка, остановись! Ты же убьешь его!

Голос вибрирует, срывется, и Ленский почему-то слушается, замирает с поднятым кулаком. Где он? кто он? Холодов тоненько скулит под ним, пытаясь выбраться, окровавленный, дрожащий, отвратительный, – опереться на него, подняться. Все плывет, качается – качается лес, лица, знакомые и одновременно незнакомые, не похожие на сеья мальчишки, со страхом и любопытством глазеющие на него, какой-то незнакомый парень – вскинул руки, что-то говорит… Что?

– Все, Женя, все закончилось, – слова незнакомца доносятся до слуха слабо, глухо, будто из другого мира.

А кто такой этот Женя? Это он? он? Странно, ему кажется, его зовут совсем не так, а по-другому. Вот только как, не вспомнить…

– Что здесь происходит?

Ленский чувствует облегчение. Наконец-то! Вот это – знакомый голос, голос Олега Львовича, воспитателя отряда.

– Это безобразие! Это мои дети! – голос растет, раздувается, рвется на части, как лопнувший воздушный шарик. – Кто их так избил? Это он? Подонок!

Ленский видит направленный на него палец, палец двоится, колеблется в волнах тумана, откуда-то опустившегося на поляну. Он виноват? Ну и пусть! Только бы отдохнуть. Безумно хочется упасть. Упасть и заснуть…

– Подонок – это вы! – пробиваются сквозь туман невероятные, неслыханные слова. – Это с вашего ведома эти негодяи напали на ребенка, и вы за это будете отвечать! Этот мальчик вчера перенес сильнейший стресс, а вы утаили это от руководства и от врачей! Более того, вы уже сейчас пьяны, от вас разит за версту! Не хотите пройти освидетельствование?

Провал. Молчание. Тишина… Затем снова незнакомый голос, теперь уже сосредоточенный, мягкий:

– Так, ребята, давайте его под руки…

Чьи-то руки подхватывают, несут, – уже второй раз за сутки такое. Может, он герой? Как триумфатор, олимпионик в Древней Греции? А, впрочем, все равно.

Небо над головой колышется ультрамариновой бездной, все ближе и ближе, и он то ли поднимается, то ли падает в него. Хватаясь за последние обрывки яви, за всплески сознания – рассмотреть, разобрать что-то, чего не видно с земли, но синева густеет, наваливается, сознание схлопывается хлипкой картонкой – его больше нет, не существует, он – нигде… Нигде и везде…

Когда он очнулся, рядом не было никого – он был один в незнакомой, оклеенной веселенькими, в цветочек обоями, комнатке. Тумбочка, столик с веером брошюрок, за стеклянными створками белоснежного металлического шкафа – какие-то коробочки, ампулы – да это же медпункт! Точно – медпункт! – их водили сюда по приезду – взвешиваться, мерять рост. Вон, в окно, в низинке – бетонные плитки дорожки, молнии на дверях трансформаторной будки. Но почему он здесь? Что с ним? Он прислушался к себе – шум в голове, саднят кулаки – что ж такое с ним случилось-то? – память обрывалась как раз в том месте, когда он… когда он… О, Господи! он же дрался! Избил Бегунова, Гогу, Холода. И, кажется, сильно избил – ох, и натворил делов! наверно, скандал будет, погонят из отряда, из лагеря, родителей вызовут. Могут еще и в школу кляузу настрочить – это запросто, да и поделом – нет, ну, в самом деле, будто белены объелся, с цепи сорвался. Хотя, конечно, так им, гадам, и надо, и родители все поймут, и учителя, и вообще – геройство, подвиг, конечно – кто бы мог подумать, еще вчера и все такое; но кошки скребут на душе, ох, скребут. Или это был сон? Уже второй за утро? Хотя, какое утро – время явно вечернее, тяжеловатое, будто уставшее. И потом – не мог же он сутки проспать! – не такой уж он и слабак. Как оказывается – это ж надо! троих здоровяков уделал! Так что. марш-марш, подъем-вперед, нечего хныкать и рефлексировать!

Женька уже хотел было подняться, но тут дверь в комнату распахнулась, и он моментально закрыл глаза, притворился спящим. И тут же почувствовал досаду – зачем, от кого притворяться, прятаться? Видимо, вошедший думал так же, потому что, довольно бесцеремонно уселся на край кровати, взял руку, нащупал пульс.

– Да ладно тебе! всю программу мне культурную срываешь!

Тот самый голос! Того незнакомца! Который отбил его у Львовича! Женька немедленно открыл глаза. Перед ним сидел парень лет двадцати пяти, в красной футболке с английской надписью, в джинсах. Короткая стрижка, округлое приятное лицо, серые глаза – неожиданно захотелось подружиться с ним, подружится по-настоящему, крепко и надолго, как в книжках. Впрочем… Ага! размечтался! Чего только не придет в больную голову – у него, наверно, сотрясение мозга. Причем, врожденное и пожизненное – что это он, с чего это о себе возомнил! Он – «рыжий» в «черном» муравейнике, гадкий утенок и белая ворона, – вот такой вот энтомологиско-орнитологический гибрид и парадокс, ходячий эталон неудачия и неблагополучия. А с сегодняшнего дня еще и – экстремист, и садист, дискредитирует светлое имя юного строителя, – на ближайшей линейке будет, как минимум, четвертован. Или распят – прямо на флагштоке, на перекладине из Львовичского спиннинга, – вот тебе и мермелон-ретиарий, вот тебе и рыбку половили, ха-ха! И вообще, с этого дня на судьбе его можно ставить жирный крест, с этого дня судьба его известна и определена – письмо в школу, отметка в характеристике, постановка на учет в детской комнате милиции. Ну, и дальше – вниз, по накатанное-нисходящей – стандартная кривая дорожка отступника-неудачника, все как под копирку, с метафорической перспективой «сдохнуть под забором»; черт! родителей, бабушку жалко! Впрочем, надо отдать должное – соблюдаются все принципы гуманности и последовательности-постепенности, вот и парня этого ему подкинули – виде утешения и демпфера, очевидно.

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?