Tasuta

История села Мотовилово. Тетрадь 17 (1932-1934 гг.)

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Возмужание и знакомство с Наташкой

С января этого 1933 года Ваньке попёр восемнадцатый год, он вступил в горячую пору зрелого юношества, характерного тем, что на лице его появились признаки усов и бороды, хотя бритва ещё не касалась этой его лицевой флоры, навсегда попрощавшись с золотым детством и отрочеством. Саньку к осени этого года забрали в Красную Армию, и Ванька в семье Савельевых встал на место Саньки, на место первосортного жениха. На колхозном конном дворе, который всё ещё находился во дворе Савельевых, ночным сторожем был поставлен Николай Ершов. Проказницы Анка и Наташка решили подшутить над простаком Николаем. Вечерней августовской порой, когда уже совсем стемнело, во двор к Николаю, где он около немудрящей постели конюхов дремотно клевал носом, потайно подошли и присели к нему эти две насмешницы и поздоровались с ним.

– Здорова, Николай Сергеич!

– Здравствуйте! – с наивностью в голосе отозвался Николай.

– Сторожишь?

– Сторожу! – по-простецки ответил он.

– А мы к тебе!

– И зачем же вы ко мне пожаловали? – не предвидя никакого подвоха, осведомился Николай.

– Ты рай не знаешь, зачем мужики к бабам ходят и бабы к мужикам, затем и мы к тебе пришли, – едва сдерживаясь от смеха, проговорила Анка, а сама готова была разразиться задорным смехом, щёки её были напряжены до предела, только густая дворная темнота могла скрыть всё это.

– Ну тогда просим милости! – по-петушиному воспрял от дремоты Николай, почуяв такую набежавшую на него лакомую добычу.

– Только нас две! – предупредила Анка.

– Ну и что ж, что две, обеих обслужу! – яро встопорщился Николай.

– Ты которую первую-то из нас целовать-то будешь? – едва сдерживаясь от душившего смеха, спросила Анка.

Наташка, сидевшая несколько поодаль от Николая, всё терпела, чтоб тоже не рассмеяться, но тут, не выдержав, ядрёно прыскнула и захохотала во весь двор. С каким-то телячьим восторгом заржала и Анка, и они обе выскользнули со двора, приглушённо хихикая, из боязни, как бы не всполошить хозяев двора, которые уже спали. Не спал только Ванька. Наслаждаясь прелестью глубокого августовского вечера, он стоял около крыльца своего дома и, заслышав суматошный женский весёлый смех, подошёл к насмешницам.

– Это вы тут что делаете, проказницы?! – шутейно обратился Ванька к Наташке и Анке.

– Да это мы вон со сторожем, Николаем, любезничали! – с усмешкой проговорила Анка.

– Слушай-ка, Вань, я слышала, у вас в огороде подсолнечники больно хорошие поспели, пойдём их воровать! – глядя в упор в глаза Ваньке, смело проговорила Наташка.

От неожиданности Ванька в первые секунды стеснительно растерялся, но тут же, встрепенувшись всем юношеским телом, взором упёрся в ласковые, манящие к себе глаза приятной молодой женщины. Давясь сухой спазмой, нахлынувшей на него, он с трудом выдержал на себе этот изучающий взгляд, от остроты и притязания которого он едва сдержался, чтобы не броситься к ней и любовно прижаться к её трепещущему телу.

– А мне куда деваться-то! – понимающе всю обстановку, с улыбкой на лице протянула Анка.

– А тебя, наверно, Колька давно ждёт! – бойко отрезала Наташка, когда они с Ванькой направились к огородному тыну, в котором воротца, ведущие в Савельев огород.

– А ты, случайно, мальчишка, не шалун? – притворно спросила Наташка Ваньку.

– А что? – не понял, на что намекнула Наташка.

– Я с тобой пошла, а ты надёжный?

– Да ты за кого меня считаешь? – обидчиво пробормотал Ванька.

Они тайком прошли картофельником, обогнув сарай. У сарая воротца, дрожа всем телом, Ванька их приоткрыл, пропустив в огород Наташку. Она, слегка споткнувшись о что-то, приглушённо ойкнула, рукой схватилась за грудь:

– Эх, видать брошку обронила! – с жалостью в голосе шёпотом проговорила она.

– Где? – задыхаясь налетевшей спазмой, выдохнул Ванька, примкнув к Наташке вплотную.

– Вот тут в лужке, давай искать! – припав на колени и глядя любовными глазами на Ваньку, приглушённо сказала она.

Ваньке не оставалось больше ничего делать, как только крепко обнять Наташку и губами припасть к её губам.

– Эх, как ты меня всю изваландал! – притворно улыбаясь, стряхивая с себя прилипшие пожухлые луговые цветочки, когда они уже сидели на бревне и грызли подсолнечники.

Возвращение Яшки. Пожары. Братья-поджигатели

Больше двух лет скитался на стороне Яшка Дуранов. Жил в Москве, а после свиданки с Федькой Лабиным пальнул на юг. Писем матери Яшка не писал, известия от него не было, как в воду канул: поэтому-то мать, подумав, что его уже нет в живых («сломил себе буйную голову») и решила записать его в поминанье. Исколесил Яшка пол России, всего повидал: хорошего нагляделся и плохого наимался, но за последнее время затосковал (видимо, поминанье-то на него повлияло), решил вернуться домой. Он вернулся в своё родное Мотовилово с лихими намерениями и бандитскими выходками.

– Где странствовал? – спросил Яшку его друг Петька, когда они сидели за столом и в честь возвращения Яшки выпивали.

– Далёконько! Отсюда не видать! – уклончиво отвечал Яшка на вопросы друга. – Если бы мамка меня не записала в поминание, и не напала на меня тоска, то я бы и сейчас по воле шлялся и домой бы не скоро возвратился! – откровенничал перед другом ухарь Яшка.

– Ты, Яшк, чай на стороне-то, небось, разбогател? – допытывался Петька.

– Наоборот, дошёл вплоть до ручки: в одном кармане вошь на аркане, в другом блоха на золотой цепочке! – отшучивался опьяневший Яшка.

– Это, пожалуй, наподобие блудного сына? – острил перед другом Петька.

– Да, пожалуй, вроде его! – признательно утверждал Яшка.

А сам, имея замысел и намерение отмщения, для увеселения души и потехи с пьяных глаз спрашивал Петьку:

– А кому бы подбросить «красного петушка», на долгую память? Я теперь стал ещё отбойнее и смерти даже не боюсь, – откровенно признавался Яшка перед Петькой. – Кто мне поперёк дороги захочет вставать, тому несдобровать! «Красного петушка» дать у меня рука не дрогнет! – он ухарски хвастался перед Петькой и, зажегши спичку, Яшка демонстративно приставлял её к избной стене, изображая этим технику поджога.

И у Яшки слова не расходились с делом: осенними тёмными ночами, пробираясь огородами, он воровски подкрадывался к дворам мнимых его врагов, дрожащими от опьянения руками чиркал спичками и, поджигая соломенные повязи, создавал пожары – ужас и бедствия для людей и наслаждение своей буйной души…

В селе противопожарное дело возглавляли два брата – Мишка и Ванька Лиходейкины. Они от общества арендовали пожарный сарай с двумя насосами, на своих лошадях должны быстро выезжать с насосами на пожары и тушить их. Была же в селе довольно забавная установка от общества: кто первым примчится на пожар, с насосом или там с бочкой воды, тому должно быть выдано вознаграждение в сумме 5 рублей. Втемяшилась же в буйные головы братьев-противопожарных дружинников такая дурь: за счёт глупой установки попьянствовать, и они частенько сами искусственно создавали пожары. Один потайно поджигал, другой, заранее запрягши лошадь, как только тревожно загремит набат, первым примчится на пожар, получает премию и вместе с братом-поджигателем у них опять выпивка, а понапившись, с весельем на душе переговаривались между собой и с довольством хохотали. Эти два брата пожарников как бы соревновались с Яшкой в деле поджога, но они физически не стерпливали само существование Яшки и обещались, при захвате на пожаре они Яшку обреклись бросить в огонь. А «красный петух» безудержно властно разгуливался над селом, то сарай или овин вспыхнет, а то и несколько домов с надворными постройками огнём объяст. Обычно пожары первыми замечают долго загулявшиеся ночью влюблённые парочки. Так и на этот раз, Ванька с Наташкой, любовно обнявшись, сидели на бревне и наблюдали осенний звездопад. Вдруг из-за чьего-то двора вымахнул целый сноп искр, солома быстро принялась и тут же весь двор объяло пламенем.

– Пожар! – в один голос закричали Ванька с Наташкой.

– Горит! – визгливо заверещали невдалеке от пожара всполошённые бедой чьи-то девичьи голоса.

С колокольни судорожно и часто забили в набат. Тревожный перезвон маленьких колоколов и басовитый язык большого, извещающий о горести, нависшей над селом, взбудоражил ночную тишину спящего села. По улицам очумело и встревоженно, словно муравьи в кочке, тупотно забегали молчаливые спросонья люди. Около пожарища стон, визг, плач с причетами, тревожное лошадиное ржание. Кто-то спешно, гремя ведром, наполнял водой бочку, заехав в озеро по самое лошадиное брюхо. Телегу с бочкой, наполненной водой, лошадь вывезла с резвой скоростью и с места взяла вскачь, а когда хозяин с яростью её ударил вожжой, она взбешённо бросилась в галоп, высоко вскидывая задними ногами, грязью обляпала стоявших овечьим гуртом около пожарища. На пожарном насосе дюжина кряжистых мужиков мерно, с мускулистым нажимом, усиленно качают насос, Санька Лунькин, обливаясь потом, бесстрашно прётся к огню, направляя водную струю из медного ствола туго напружинистой кишки, змеёй тянувшейся от насоса. И как обычно на пожарах, немного поодаль от него идут россказни о том, кого в каком положении застал пожар. Один парень, видимо, загулявшийся допоздна, ведёт свой непринуждённый разговор перед собравшимися тут мужиками и бабами:

– По крыше огонь пышет, вся обрешётка пламенем занялась, а мы с Гришкой никак в избу не ворвёмся, хозяев-то еле дотыркались, спали как убитые. Я вцепился за наличник, вскарабкался по стене и давай сапогом окошки бить. Повыбухал два окошка, гляжу, в них появились хозяева с перекошенными лицами от страха и ужаса. Я им помог из горящего дома повыбираться-то, ребёнка из чьих-то бабьих рук из окошка-то принял! Эх, мать честная, признаться, и я с испугу-то перепугался, понамаялся, вот теперь малость отдышался, покуриваю!

А в другой от пожара стороне иной разговор. Мужичок, прибежавший на пожар в одних подштанниках, докладывал разнородной толпе:

 

– Я только было заснул, как вдруг слышу, на улице кто-то болезненно вскрикнул. Этот тревожный вскрик подбросил меня в постели, как пружиной. Я ка-ак вскочу с кровати-то, в растерянности не пойму, в чём дело-то. Впотьмах да второпях ищу, ищу штаны, а их как киска съела, никак не найду. А как ударили в набат, я и вымахнул на улицу, вот и пришлось бежать в одних подштанниках, вы уж, бабы, извините меня, я ведь не с умыслу – на пожар-то бежать, в одежде форс не держать! – с ухмылочкой на лице глаголил мужичок, сдержанно улыбались и мужики с бабами.

– Нам-то вот до смеху, а вон погорельцам-то каково!

Ванька с Панькой на курсах трактористов. «Субботник»

В декабре того же 1933 года Ванька Савельев с Панькой Крестьяниновым поступили на курсы трактористов при совхозе им. Калинина. Сначала преподавали общеобразовательные предметы, а потом и теорию по устройству тракторов и сельхозмашин. Ванька с Панькой подружились с молодыми преподавателями: Сергеем Хробастовым, Иваном Максимовым и Костей Пивоваровым, которых они пригласили на святки в своё село.

14 января 1934 года, в воскресенье, администрацией совхоза был устроен субботник по очистке семенного фонда, готовившегося к весеннему севу. На этом субботнике все курсанты работали дружно и по-ударному. Настало время обеда, уставшие и изрядно проголодавшиеся, все ринулись в столовую, а там тружеников угостили щами – силосом, «сдобренными» червяками. Ребята подняли бунт, в котором главенствующую роль взяли на себя Ванька с Панькой, за которую чуть их не исключили с курсов, и впоследствии пришлось поплатиться Ваньке. В марте, после прохождения курса по теории устройства тракторов, началась практическая езда на тракторах: «Фордзоне» и «СТЗ». А 8-го апреля, в Пасху, был произведён пробный выезд – смотр подготовленности техники к весеннему севу, на который Ванька выехал на своём тракторе «СТЗ» с прицепленными к нему пятью боронами.

В конце апреля началась пахота в поле, Ванька со своим подручным Лизой Дунаевой впервые самостоятельно вспахал первые гектары на тракторе, причём по утрам приходилось вставать с рассветом. Напряжённость при заводке трактора, на правой руке у Ваньки появилась болезненная шишка, так называемый «геликон», который пришлось удалить операционно в Арзамасской больнице, операцию сделал врач Халтурин. После того, как рука поджила, Ванька с Панькой больше не захотели работать на совхозе, они от колхоза завербовались на автозавод, и 17-го июня уехали в Горький. Друзья поступили в военизированную охрану и проработали в ней до сентября, и, соскучившись о родном селе, оба возвернулись в своё Мотовилово. В конце ноября Ванька поступил в сельпо, продавцом в ларёк, который открыли при Серёжинском доме отдыха. Торговля в ларьке была мелочной и невзрачной: скудный набор галантерейных, парфюмерных и кое-каких других товаров, а также (по просьбе отдыхающих) Ванька из села носил в чайниках и продавал в ларьке молоко. Проработал Ванька в этом ларьке до середины января нового 1935 года.

Трудности с хлебом (карточки). Хлебозакуп

Вечно русский народ живёт в хлопотах о хлебе, особенно крестьянин-труженик. Он хлеб сеет, жнёт, молотит, мелет, хлебы печёт, а в достатке у него хлеба не часто бывает. Вот и теперь, от мелкого хозяйства перешли к крупному, т.е. крестьян объединили в колхозы, а хлеба вдоволь всё равно нет. С 1930 года по 1934 год включительно были введены карточки на хлеб, хотя колхозы вроде и много стали его производить. Сдачу хлеба государству всячески старались стимулировать, так, тем, кто непосредственно привозил хлеб на заготовительные пункты, в виде поощрения выдавалась махорка – целая осьмушка, только на двоих. Людям, недоумевающим, куда у нас девается хлеб, разъясняли: хлеб идёт для районов, пострадавших от стихийных бедствий, но этим голословным отговоркам мало кто верил. «Всю пшеницу – за границу, а картошку – на вино. А колхозникам – мякину и за гривенник кино!» – песенка сложена.

В сентябре месяце 1934 г. в Мотовилове было созвано собрание единоличников о хлебозакупе через кооперацию. Мужики упорствовали и не продавали хлеб, которого, конечно, в избытке у них не было. Для строптивых мужиков применяли угрозу:

– Неужели вы не понимаете налоговую политику нашей партии?!

– Нет, видимо, помирать надо: хлеба нет, лапти поизносились, жизни нет, а налоги-то спрашивают! – с унылым видом на лице высказался, сидя в зале, где шло собрание, среди своих единомышленников Ананий Владыкин.

– Мы ведь не так у вас просим, чтобы вы хлеб сдавали государству, а за деньги, да плюс к этому мы вам через кооперацию в виде стимула продадим промтовару, какого вам спонадобится! – стараясь умилостивить мужиков, обратился к ним представитель из района, всё тот же Васляев, со сцены, где он, как и обычно, находился в президиуме.

– Эх, а мне бы вот конное ведро позарез нужно для хозяйства, старое-то прохудилось, а новое-то, видно, без хлебзакупа не приобретёшь! – высказал свою нужду Михаил Касаткин, с намерением от себя лично продать государству два пуда ржи, чтоб за это ему продали конное ведро.

– Вот видите, и почин есть, вот и давайте-ка насчёт конных-то вёдер и поговорим, кому ведро, а кому, может быть, ещё что надо для личного хозяйства? – встрепенувшись и встав во весь рост за столом президиума, обрадованно высказался Васляев.

Слово взял колхозный бригадир Оглоблин.

– Я в колхоз снял урожай пятьдесят пудов с гектара и сдал его в склад, конешно дело, по квитанции, за что получил сто килограмм хлеба в натуре, так вот эти сто килограмм я обязуюсь продать государству! – восторженно закончил он свою речь.

В зале послышались недружные аплодисменты.

– Ты что, Катерин, недружно в ладоши-то хлопаешь, словно от м–ды мух отпугиваешь, ты если хлопать, то подымай руки-то выше и хлопай, а не около своей ровесницы пошлёпывай! – с ехидной подковыркой заметил Фёдор Крестьянинов соседке по скамейке, которая аплодировала несмело и робко, на что в зале прокатился ядрёный, но сдержанный смех.

Катерине Фёдорово замечание не понравилось, она, злобно окрысившись на него, со злорадством высказалась:

– А ты не придерживай около себя хлебец-то, продай сколь-нибудь государству-то, не обедняешь ведь! – принуждала Катерина Фёдора.

– Хотя в далёком прошлом, но всё же вот эти мои мозолистые руки добродействовали неимущим и подавали милостыню нищим, а твои руки делали ли это? – с презрением дал отповедь Фёдор Катерине.

А в другом углу зала иной разговор: две бабы ведут меж собой непринуждённый наивный бытовой разговор.

– Вы, Марья, из чего хлеб-то варакаете?

– Как из чего? Из муки, из воды да из теста! – с самодовольной улыбкой ответила соседке Анне Марья.

– Чай чего-нибудь ещё в тесто-то добавляете? – допытливо не унималась Анна. – Наверно, картофельную шелуху в тесто-то кладёте?

– Ну да, кладу, кто теперь без картошки-то хлеб печёт? Разве только одни мельники, это у них мука-то не ужурёна!

– Да, видно, кто пашет да жнёт, незавидно живёт! – мечтательно вклинил своё слово в бабий разговор Василий Самойлович.

Так или иначе, а собрание о хлебозакупе подходило к концу, а охотников продать хлеб государству отыскалось мало. Решили действовать иначе, на второй день создав чрезвычайную бригаду, в которую вошли: Грепа, Санька Лунькин, Мишка Ковшов и Панька Свинов. Они-то, действуя вероломно и напролом, рыская, обходили мало-мальски зажиточные дворы, обнюхивали амбары и мазанки, самовольно открывали закрома и саморучно выгребали хлеб. Народ – разношёрстная бессильная толпа, а эта бригада – сила, потому что за спиной у них – закон!

– Ты чем замок-то хочешь открывать? Ключи-то ведь у хозяина! – спросил Грепа у Мишки Ковшова, когда они вломились во двор единоличника Александра Полякова и пронюхали, что в клети есть хлеб.

– А топор есть?! – отозвался Мишка.

Топор тут же нашёлся, и Мишка, размахнувшись, с силой ударил обухом по замку. Замок, повинуясь удару, подчинённо откинул ножку, словно кобель, мочившийся на кучу мусора. Хлеб без всяких проволочек забрали…

Разговор Василия с Анной Гуляевой:

– Слушай-ка, кум, давно я собираюсь тебе выговорить.

– А за что?

– А помнишь, восейка ты меня хотя и посадил обедать, и щами мясными угостил, а вот хлебца тогда ты для меня пожалел – отрезал два тонюсеньких ломтика.

– Да я вовсе не пожалел, мне помнилось, что ты подумаешь, что я тебя за обжору считаю!

– Ну тогда другое дело.

Трактористы в поле и Ершов. Охотник

Трактористы в заполице около Баусихи пахали зябь. Чтобы бесперебойно они пахали, не отрывались на приготовление себе пищи и не ездили в село на ночь, к ним в бригаду, колхоз откомандировал Николая Ершова, чтобы он им горючее доставлял и обед им варил. Обеспечив горюче-смазочным материалом, Николай и похлёбку с кашей для трактористов сварил. И стараясь чем-то особым угодить пахарям, Николай украдкой от пастухов в масляное ведро подоил отбившуюся от табуна корову, благо стадо-то паслось в глубоком долу «Шишколе», и в обед наверсытку напоил трактористов молоком, за что они его похвалили. За обедом, как и во всех случаях, когда есть кому слушать, Николай вёл перед пахарями свой разговор.

– Ну как, ребяты, у вас с молока-то брюха не заболели?

– А что?

– Ведь я подоил в ведро-то из-под бельзину?

– Нет ничего, дядя Коля, пока всё в порядке, спасибо за третье блюдо! – с похвалой отозвались трактористы.

– Да, правда, в человеческом брюхе, как говорится, топор изноет, а вот для рыбы в воде масло или бельзин смертоносно. Достаточно масляным ведром зачерпнуть воды из пруда или озера, как множество мальков погибнет.

Уминая за обе щеки пригоревшую кашу, рассказывал Николай свои познания перед пахарями-молодыми трактористами. И, видимо, боясь утратить нахлынувший на него волчий аппетит, он, жуя, работал челюстями так часто, словно шасталка у сложной молотилки.

– И как это раньше некоторые мужики съедали по 16 солодушек и считали себя полуголодными? Я же, однажды, съел 14 блинов, и то был сыт по горло! – говоря об аппетите вообще, разглагольствовался Николай перед пахарями.

– Нет, мужики, как не говорите, сколько не калякайте, а раньше хоть народ был и тёмный, а пограмотнее, чем сейчас. Потому что раньше в школе-то учили прибавить да умножить, а сичас: отнять да разделить! – философствовал Николай. – Вот, к примеру, хотя бы взять мою покойную баушку Фёклу: простая деревенская старуха была, а считать умела. Однажды в какой-то зимний праздник, а в какой – убей меня не помню, она напекла пирогов. Вынув их из печки и уложив их на столе, чтобы они отпыхнули, сосчитала: пара, пара, пара, пара… А сколько пар – она не уразумела. А мне строго-настрого наказала, чтобы я, коли и кошку, быват, от пирогов отшугни. Чтобы я грехом не своровал и не съел, хотя бы один из этих пирогов. «Мотри, Кольк, не сбондий», – строго приказала она мне. «Ни-ни, боже сохрани!» – я, конешно, поклялся, что не возьму, а про себя думаю и песенку напеваю: «Нынче праздник, воскресенье, нам лепёшек напекут, и помажут, и покажут, а поесть-то не дадут»! А кто ссамовольничает, того от стола отлучат, и как провинившегося котёнка за ушко да в угол! Потому что это было приготовлено для всей семьи, а не для одного сластника. За обедом за столом всем выдавалось пирог на пару, и мы с баушкой пара: гусь да гагара! А мне жрать так сильно захотелось, заурчало в брюхе, заныло, и желудок работы просил. При виде поджаристых и заманчиво пахучих пирогов я и соблазнился. Пока баушка, отвернувшись от стола, гремя ухватами, хлопотала в чулане около печки, мне в голову вбрела предательская мыслишка. Ах, думаю, семь бед – один ответ, взял, да украдкой от баушки и слямзил один пирог. Цоп его, и на зубы, и торопко начал уминать его за обе щёки. Жую, щёки – салазки, ходуном ходют. Жую, ухобачиваю, жевотину слюной смачиваю, чтоб коли грехом не поперхнуло и разоблачённо не раскашляться… спешно языком работаю, старательно в горло поскорее кусочки пропихиваю, натужно глотаю, отчего глаза чуть не под лоб залупындриваются. А ведь есть, особенно ворованное, во время обедни, когда люди и моя семья, кроме нас с баушкой Фёклой, в церкви молются – грех несусветный! Ну так вот, только я расправился с пирогом, сделал последний глоток, едва протолкнул объёмистую жевотину в горло, как моя хитроумная пронырливая бабушка, высунувшись из чулана, зырк на меня пронзительными глазами и принялась снова считать пироги: пара, пара, пара… И у неё что-то не выходит: один пирог оказывается непарным. И ко мне с укором: «И коли ты только успел пирог-то стибрить и сожрать! Не дождался обеда и от семьи спорол целый пирог. Ах ты, мошенник, ах ты, охальник, дуй тебя горой-то!» – с руганью обрушилась на меня баушка. Я, конешно, божусь, клянусь, что не крал и не брал. «Как не брал, коли я не досчитываюсь: одного пирога до пары не дохватает!» Она считать-то умела только парами, а сколько пар она недоумевала. Она снова побрела в чулан к печке, там у неё что-то уходило, и не переставая наделять меня нелестными словами, ругалась: «Вот тебя на том свете за воровство-то боженька в огонь посадит!» Я, конешно, пригорюнился, приутих кому охота на раскалённой сковородке жариться! Пока бабка у печки гремела посудой, ухватами и кочергой, меня осенила выручающая мысль: чтобы уравновесить бабкин счёт над пирогами и сделать их парными, я будь не плох, цап со стола ещё один пирог и его тоже скорее на зубы, и давай его уминать ускоренным темпом, второпях поглядываю и на бабку, и на дверь, как бы не появились на пороге молельщики, возвращаясь из церкви, а их кроме нас с бабкой ещё восемь едоков. Расправившись со вторым пирогом, я с упрёком говорю бабушке: «Вот ты пироги-то считала, а ошиблась, проверь-ка снова, ведь все пироги на месте!» Бабушка, выйдя из чулана, принялась уже в третий раз считать, тыча своими заскорузлыми пальцами в хрустяще-поджаристые бока пирогов: «Пара, пара, пара, пара…» Шепелявя, она шептала счёт про себя. И вдруг на её лице появился признак радости находки: «И когда только ты, шельмец, подложить-то успел: сначала стибрил, а теперь подложил. Все пироги парные, значит, все на месте!» – обрадованно, с довольством прорекла бабушка. И оказалось в результате: и волки сыты, и овцы целы! – закончил свой рассказ Николай, попивая молоко и обглядывая всех пахарей, сидящих в окружало около полупотухшего костра, на котором Николай стряпал-кухарничал.

 

– Дядя Николай, а ты бы нам рассказал чего-нибудь из охотницких похождений? – обратился к Николаю Васька Демьянов.

– Я бы рассказал, да боюсь, для слушания моего рассказа у тебя ушей не хватит!

– Это почему же? – обиделся Васька.

– Да так, мои рассказы способны только охотники слушать!

– Так и я охотник, восейка купил ружьё, так что и меня считай охотником! – отозвался Васька на Николаево замечание.

– Ну тогда слушайте. Я вам, братцы, расскажу, как я однажды, ещё в бытности молодым, на охоту ходил. Видимо, я в деда удался. Он, покойник, рассказывал мне, как он с рогатиной на медведя хаживал. Ну так вот, дело-то зимой было, я собрался на охоту отправиться. А, как правило, если на охоту идут, то в котомку кроме куска хлеба и боеприпасов ничего не кладут, о приварке не помышляют, если сами дичь в лесу промышляют! Это я к слову сказал, для реальности мысли! – навыхвалку лихо ввернул Николай слышанные им от кого-то слова. – Ну так вот, тогда я в лес пошёл без собаки, потому что она только дичь взбудораживает и зверя с места сгоняет без надобности. Иду, не торопясь, на ногах сапоги хлюпают, они немножко великоваты были. Только я это вошёл в Вязовов лес, гляжу, а передо мной, шагах в 20-и от меня, на пригорке два зайца сидят, на расстоянии не больше сажени друг от друга. Я, приостановившись, цап за ружьё и стал целиться в них. Меня подмывало желание завладеть обоими зайцами. Уж больно один из них большой, а другой больно красивый, я и пальнул в середину. Мне бы скорее поглядеть и определить результат выстрела, а тут, как на грех, выстрелочным дымом всё заволокло. А когда дым передо мной рассеялся, я перед собой вместо двух увидел только одного, который был побольше. Красивый-то был поменьше и шустрее, он, видимо, невредимым, успел устрекулять в лес, а большой-то, гляжу, дыльгая одной ногой и ковыляя, тоже улепётывает в чащобу. Да тихо, видимо, только одна дробинка потревожила его. Мне бы надо ещё хлобыстнуть ему в гачи-то, а ружьё-то у меня – шомполка. Я спешным порядком зарядил, да и пыхнул ему вдогон в запятки-то, а дробь-то, видимо, не догнала, видимо, обессилила. Так мой большой заяц и скрылся в чащобе, утащив с собой свою пушистую шкуру, которую я отпланировал было использовать себе на шапку. После этого я с досадой раздумывал сам с собой: как же это так, ружье 12-го калиберу, и дробь подходящего номера, а промазало, что с моим ружьём такое мало, когда случалось. Я, ни так с обиды, как с досады начал своё ружьё ругать, да с упрёком приговаривать: «Да ты у меня умеешь ли по-прежнему в цель-то попадать, или разучилось? Ведь таких двух завлекательных зайцев упустить – это уму не постижимо!» – с укором брюзжу я на своё ружьё, рассматривая полустёртую надпись на его казённой части. Я, значит, не торопясь, снова перезарядил свою кормилицу-шомполку, насыпал в ствол сверх нормы пороху, поднасыпал туда дроби без жалости, достал из кармана книжку, вырвал из неё первый листок, на котором были написаны две крупные буквы: «К.М.», а ещё крупнее их буква «Н», затрамбовал этой бумагой ствол шомполом туго-натуго, и думаю, на чём бы испробовать боевую способность и определить качество своего ружья. Неужели оно, в самом деле, разучилось кучно бить и дробью зверя поражать?! Приглядываюсь вокруг, и как на грех, около меня никакой живой цели не оказалось. Я, недолго думая, снимаю с себя овчинный полушубок и развесил его на толстущей сосне, причём шерстью наружу, чтоб полушубок-то изображал собой в некотором роде волка. Отмерив от этой сосны 20 шагов, положил куда следует пистон, взвёл курок и, тщательно прицелившись в полушубок, нажал на спуск. Выстрел такой громкий и оглушительный задался, что залпом-то меня ошеломило, и в ушах что-то застряло. Проковыриваю пальцем уши-то, а сам на полушубок поглядываю: цел ли? А он преспокойненько висит на прежнем месте, и как ни в чём не бывало! Ну, думаю, и в полушубок-то промазал, ружьё надо продавать, оно совсем испрокудилось, с таким ружьём не только не обзолотишься, а только обнищаешь! Подошедши к сосне, смотрю, определяю: прометился, да и только. Полушубок-то висит невредимым. Снял я его с сосны-то и хотел его на плечи накидывать-одеваться. Распахнул его, да так и обомлел: батюшки мои святы! Вижу, вся задняя сторона у полушубка-то в шерстяных клочьях поутыкана. «Вот тебе так фунт изуму!» – подумал в растерянности я. И напрасно я давеча ругал ружьё, оно не виновато, а виноват, видимо, глаз. Дробинки-то, видимо, при выстреле-то ударились в шерстяную сторону полушубка, овчину пробили насквозь, и клочки шерсти на лицевую сторону повывернули. Оделся я в полушубок-то, осмотрелся, я в нём как пугало огородное, и чую, от холода спина зябнет. Хотел развести костёр, исчиркал полкоробка спичек, а огня так и не вздул, видимо, отсырели. Котомка пуста, хлеб весь съеден, боеприпасы почти все израсходованы. От усталости и голодка иду-бреду, едва переставляю ноги. Невдалеке заметил муравьиную кочку, подошёл к ней, без всякой надобности ногой распахнул сердцевину кочки, увидел множество муравьёв и их беленькие коконы-яички. Встревоженные муравьи мигом всполошились, и каждый, ухватившись своими цепкими клешнями за кокон, похожи на мужиков с мешками на пожаре, торопко засуетились по кочке, уносили свои ноги в норки, спасая коконы в подземельных кладовых. Чтобы набраться сил перед отбытием домой, я устало прилёг на кучу сухого хвороста. Только было хотел, сдремнув, сомгнуть немножко, хвать мне в ухе, залезший туда муравей как типнет за молоточек, я от боли как леший заорал и вскочил на ноги. Видимо, обозлённый муравей с целью мести забрался ко мне в ухо и укусил за молоточек, а молоточек ударил по наковаленке, я и очумел от треска в ухе, затанцевал от боли.